Чувствуешь, как тут холодно? От вина должно стать теплее, постепенно согреемся. Я рада, что ты тоже любишь выпить. Не сговариваясь, мы выбрали одинаковое хобби – значит ли это, что мы всегда оставались на одной волне? Правда, я не особо умею пить, наверняка быстро опьянею. Но не бойся, я не стану городить вздор. Скорее, наоборот, вино прочистит мне голову. У тебя такое бывало? Выпьешь, и воспоминания становятся четче, в голове будто загорается лампочка, освещая все темные, покрытые пылью углы.
Иногда я задумываюсь: как получилось, что из одной семьи мы с Пэйсюань вышли такими разными? На самом деле эта разница проявилась еще в наших отцах. Дядя (отец Пэйсюань) с детства боготворил дедушку и советовался с ним во всех важных делах. Дедушка говорил, что никогда не навязывает детям свою волю, только высказывает мнение. Но мнения его были столь же авторитетны, что и рецепты, которые он выписывал больным. А мой папа ни во что не ставил дедушкин авторитет и всегда противился его воле. В нашей семье он был отступником.
С самого раннего детства я чувствовала противостояние между папой и дедушкой. Если они садились вместе за стол, воздух делался тугим и плотным, будто вот-вот взорвется. Между собой они почти не говорили, в крайнем случае общались через бабушку. Бабушка, сказав что-нибудь папе, часто добавляла: это мнение отца. А папа, обращаясь к бабушке, порой начинал фразу словами: “Передай ему…” – то есть дедушке. Тогда я думала, что они не ладят, потому что папа женился на маме. Это действительно было одной из причин, но позже я поняла, что папа женился на маме как раз для того, чтобы поссориться с дедушкой.
Когда мои родители только познакомились, мама была деревенской девушкой с румянцем во всю щеку, а ее семья поколениями жила в деревушке под названием Шибали – Восемнадцатая верста. Если бы не “перевоспитание”, мои родители никогда бы не встретились. Иными словами, я родилась благодаря лозунгу “Образованная молодежь едет в деревню”[12]. Когда своим появлением на свет ты обязан какому-то лозунгу, трудно отделаться от ощущения случайности собственной жизни. Наверное, я должна радоваться, ведь куда больше детей в нашей стране из-за очередного лозунга вообще не смогли родиться.
В деревне с “обширным полем деятельности, где каждый может найти себе применение”[13] мой папа “применения” себе так и не нашел и закрутил роман с моей мамой. К тому времени он уже плохо ладил с дедушкой, поэтому решил порвать с семьей и навсегда остаться в деревне. У маминого отца было большое хозяйство, хватало и работников, и земли, так что от лишнего рта они бы не обеднели, а лишние руки им не требовались. К тому же мама считалась в деревне первой красавицей. Она была хороша тихой захолустной красотой, словно сладкая студеная вода из журчащего в горах родника. И папа одно время был ей очарован. Он любил красивых женщин, хотя я долго не желала это признать, мне казалось, что любовь к красавицам – черта поверхностного человека. А еще мама была хорошей работницей, умела ходить и за свиньями, и за курами. Жаль, она не могла увезти эти достоинства с собой в город – вместе с ней из деревни уехала только ее красота. Красота, в отличие от деревенской прописки, универсальна. И благодаря этой универсальной красоте люди быстро забывали о мамином сельском происхождении, о том, что она не училась в школе и почти не умеет ни читать, ни писать. А еще красота помогала не замечать ее несообразности и одиночества. Когда я поняла, что мама одинока, она уже двадцать лет жила в городе и от ее красоты давно ничего не осталось.
Папа обещал, что в город больше не вернется, но это было сказано в сердцах. Очень скоро ему, как и остальной городской молодежи, стала невыносима суровая и унылая сельская жизнь. Когда в городе начали набирать рабочих, папа вернулся. А после заявил дедушке, что женится на моей маме. Только тут семья и узнала о мамином существовании.
Дедушка был решительно против этого брака, он хотел, чтобы папа женился на дочери его сослуживца, профессора Линь. Барышня Линь занималась музыкой, прекрасно играла на скрипке, а еще обожала моего папу, даже приносила контрамарки, чтобы пригласить его на концерт, который давал их оркестр. Правда, мама потом рассказывала, что ее соперница была полной, низенькой, смуглой и носила очки с толстыми стеклами. В детстве я любила взвешивать плюсы и минусы брака с барышней Линь: я была бы смуглой и низкорослой, с малых лет носила бы очки, зато научилась бы играть на скрипке, и на новогодних утренниках, где каждый должен исполнить какой-нибудь номер, мне больше не пришлось бы ставить очередную несмешную сценку с тобой и Большим Бинем. Я бы выходила на середину затихшего класса, прикладывала скрипку к плечу и играла бы невыразимо печальную мелодию из “Влюбленных-бабочек”[14].
Дедушка говорил, что папа обязательно пожалеет, если женится на маме. Но папа велел дедушке не беспокоиться: если пожалею, сам разберусь. И однажды снежным утром родители пошли и расписались. Так они стали мужем и женой. Не было ни свадьбы, ни брачных покоев, ни подарков семье невесты. Жили молодожены в доме папиного друга. Убогая клетушка в десять квадратных метров стала для мамы первой городской квартирой. Спустя неделю бабушка и дядя приехали на рейсовом автобусе из деревни в Цзинань, привезли пару живых куриц и мешок новогоднего печенья – хотели познакомиться со сватами, но папа их не пустил. В итоге родственники так ни разу и не увиделись.
После заключения брака мои родители какое-то время все-таки жили счастливо. Папа дорожил этой маленькой семьей, ведь им пришлось преодолеть столько препятствий, чтобы пожениться. А маме больше не нужно было ходить за свиньями и курами, жать пшеницу под палящим солнцем, и незнакомая городская жизнь была ей в диковинку. Папа научил ее кататься на своем стареньком велосипеде “Цзиньши” с 28-дюймовыми колесами, и однажды в воскресенье она неуверенно выкатила на улицу, доехала до универмага и купила первый в своей жизни тюбик крема для лица. К тому времени мама уже лишилась яркого румянца, но, судя по фотографиям, все равно оставалась красавицей. Потом папа нашел ей работу нянечкой в детском саду при жилкомитете[15]. Маме эта работа нравилась, она целыми днями пела, танцевала, играла с малышами, а когда они засыпали, потихоньку складывала остатки еды в судок и приносила домой на ужин.
Папа тогда работал шофером в продовольственном управлении. Утром он на велосипеде уезжал в бригаду, переодевался в спецодежду, натягивал белые трикотажные перчатки, заводил свой грузовик “Цзефан” и колесил по городу с кузовом, груженным мукой и рисом. Днем в свободную минутку он иногда заезжал на работу к маме и брал ее прокатиться по городу. В 1976 году такие грузовики считались еще редкостью, во всем Цзинане их было не больше двадцати. Наверное, когда мама стояла в переулке, высматривая папин грузовик, а потом запрыгивала в кабину под восхищенными взглядами прохожих, то верила, что нет на свете женщины счастливее. Иногда папа работал допоздна, не успевал отогнать грузовик в бригаду и возвращался на нем домой. Тогда мама, не помня себя от радости, хватала веник с мешком, неслась на улицу и при тусклом свете фонаря собирала в мешок тонюсенький слой риса, просыпавшегося на доски в кузове. Потом прибегала домой и, подкидывая увесистый мешок, сообщала папе, что этого риса им хватит на целую неделю. Папа улыбался – наверное, в такие минуты она казалась ему очень милой. В ту пору он еще восхищался ее бережливостью.
Все это мама рассказала мне после того, как папа потребовал развод. Тогда она на несколько дней погрузилась в воспоминания и вдруг перестала быть той грубой и неотесанной деревенщиной, какой была обычно, горе возвысило ее над собственным разумом и превратило в женщину, которая знает, что такое настоящая любовь. Мама редко нравилась мне так, как в те дни, впервые я хотела слушать ее рассказы. Мне нравились все люди, понимавшие что-нибудь про любовь.
В первый год папиной женитьбы они с дедушкой совсем не общались. Но как-то раз в гости к папе пожаловал дядя и сказал, что дедушка хочет увидеться. Папа неохотно согласился. Дома дедушка сказал ему, что с этого года правительство восстановило единый экзамен для поступления в высшие учебные заведения и папе обязательно нужно его сдать. Но папа ответил, что доволен своей нынешней жизнью и не нуждается в чужих указаниях. Так, не успев обменяться и парой слов, они снова рассорились. Но чтобы убедить папу, бабушка в первый и последний раз пришла на поклон к маме. Потом мама всю жизнь жалела, что согласилась с бабушкой и помогла им уговорить папу сдать экзамены. Ей не хватило ума представить, как сильно способен изменить человека университет.
Трудно сказать, какую роль сыграли мамины уговоры, но в конце концов папа все-таки сдал экзамены. Наверное, он и сам этого хотел, но чуть было не отказался, просто чтобы пойти наперекор дедушке. Правда, он подал документы не на медицинский факультет, как того хотел дедушка, а на отделение китайской словесности. Сначала он думал поехать учиться в Пекин, но остался в Цзинане. Ведь в Пекине у него не было жилья, чтобы поселить маму, да и как бы он нашел ей работу? Тогда мама уже превратилась в гирю на его ногах.
Папа всю неделю жил в общежитии, домой возвращался только на выходные. С понедельника по субботу он читал Толстого, обсуждал поэзию и философию с товарищами и преподавателями, ходил на кинопоказы, которые устраивали в университетском актовом зале, а в воскресенье привозил домой сумку грязной одежды, шел в рисовую лавку, тащил оттуда пятьдесят цзиней[16] муки, складывал угольные брикеты под навес от дождя, чистил забитый дымоход в печке. Дома часто отключался свет, и папа должен был выходить на улицу и менять предохранители, а мама продолжала лепить пельмени в темноте. Она не знала, как еще показать ему свою любовь, и каждое воскресенье принималась лепить пельмени. Такой была типичная папина неделя: за исполненным романтики туловищем тянулся прозаичный хвост.
В то время папины стихи печатались в журналах, их тайком декламировали друг другу однокурсницы. Когда он шел по кампусу, его всегда провожало несколько тихих взглядов. Ребенком я однажды нашла старый журнал с папиными стихами. Стихи были непонятные, но очень красивые и романтичные. В них чувствовалась любовь, но она была точно не к маме. По крайней мере, я не могла связать эти стихи с мамой. Потом папа и еще несколько студентов основали поэтическое общество, и он стал первым его председателем. Они часто собирались вместе, читали стихи, обсуждали их, по выходным он почти перестал возвращаться домой. Его поэтическое общество пользовалось большим влиянием, в дальнейшем все его основатели стали известными поэтами. Кроме папы. Хотя говорили, что он был там самым талантливым.
Почему папа бросил писать стихи? Загадка. Много лет спустя я познакомилась с папиным однокурсником, его звали Инь Чжэн. По словам Инь Чжэна, после выпуска они с папой остались в университете преподавать и учиться в магистратуре. И на первом курсе магистратуры папа вдруг перестал писать. Стихи больше не получались, он будто утратил этот дар. Папа стал сам не свой, не спал ночами, для него это было черное время. И в тот же год в его жизни произошла еще одна важная перемена – родилась я. Но никто не знает, есть ли между этими событиями тайная связь.
Тогда папа к маме уже совершенно охладел. Наша семья переехала в преподавательское общежитие, у родителей наконец-то появился свой угол, но папа редко бывал дома, предпочитая коротать время у себя в кабинете. Может быть, он винил маму в том, что разучился писать, а может, просто хотел пережить этот трудный период в одиночку.
У одного из отцовских товарищей судьба складывалась похоже: он женился на деревенской девушке, когда был в селе на перевоспитании, потом вернулся в город и поступил в университет. Вскоре после выпуска он развелся и ушел к бывшей однокурснице. Папа разводиться не стал, и у него не было романов с девушками из университета, хотя я слышала, что он тогда много кому нравился. Думаю, в браке его удерживали не чувства к маме, а желание поступать наперекор дедушке.
И все же папа прилагал некоторые усилия, чтобы сократить пропасть, растущую между ним и мамой. Устроил ее в вечернюю школу, чтобы она сдала специальный экзамен для лиц на самообучении. Мама много лет с перебоями посещала вечернюю школу, но ни одного экзамена сдать так и не смогла. Только после моего рождения она бросила учебу и наконец-то вздохнула свободно. Но теперь мама решила, что я – ее спасение, талисман, который принесет ей счастье. Какая досадная ошибка. Когда я пошла в начальную школу, мама иногда брала полистать мои новенькие учебники и говорила, что даже спустя столько лет все равно видит кошмары про экзамены. А еще про аборты. Пока папа учился в университете, она сделала два аборта, чтобы он мог спокойно закончить курс. Я ей очень сочувствовала, мне казалось, что любой из тех детей был бы лучше меня. Может быть, в двух оплодотворенных яйцеклетках, которые из нее выскребли, оставалась еще хоть капля папиной любви.
С самого раннего детства я понимала, что папа маму не любит. Что они живут вместе просто потому, что женаты. Я догадывалась, что брак – это нечто вроде нашей школьной формы: сидит плохо, а все равно надо носить. Подрастая, я научилась оценивать маму папиными глазами, узнавать деревенские приметы, которые из нее было не вытравить, – порой мама забывала почистить зубы, умывшись, никогда не вытирала лицо полотенцем, плохо разбиралась в посуде и могла налить лимонад в пиалу, а тушеное мясо вывалить в тазик для умывания. Ей не нравилось зажигать свет, ей вообще не нужно было столько света, сколько обычно жгут в городе. И ела она тоже по-другому: иногда сметала еду, даже не отходя от плиты, тут же споласкивала чашку, и вид у нее был такой, будто она сбросила с плеч тяжкое бремя. Еще маму отличала чрезмерная бережливость. Она складывала в мешок сеточки, в каких продают яблоки, чтобы потом мыть ими посуду или чистить плиту, или собирала воду, в которой мыла кастрюли и сковородки, и ополаскивала ей унитаз. Я знала, что папу от этого воротит, хотя он давно ничего не говорил. Жизнь кишела бытовыми мелочами, они полчищем термитов обгладывали остатки папиных чувств к маме. К тому времени, как я родилась, никаких чувств уже не осталось.
В моих детских воспоминаниях дома всегда царит тишина. Разговаривают только неодушевленные предметы: телевизор, стиральная машина, газовая плита. Потом дома появится телефон, и я буду постоянно ждать, что кто-нибудь позвонит папе, – тогда я услышу его голос, а может быть, даже смех. Я восхищалась людьми на том конце провода, они могли развеселить папу, а ни я, ни мама этого не умели. Ты вряд ли поверишь, но в детстве моим любимым сериалом были “Проблемы роста”. Я завидовала детям из сериала, но не из-за игрушек или большой верной собаки, не из-за бесконечных вечеринок, не из-за того, что каждые каникулы они проводили на островах, нежась в темных очках у лазурного океана. Я завидовала одному: что у их родителей есть столько тем для разговоров. Когда их мама шла к раковине вымыть посуду, папа вставал рядом и заводил с ней беседу. Сначала они разговаривали, а потом целовались. Поцелуй длился долго, в самый раз, чтобы у меня успели закапать слезы. Я твердила себе, что это понарошку, что только в кино муж может так долго говорить с женой.
Казалось, между моими родителями никогда и не возникало полноценного диалога. Правда, мама очень любила поговорить, но папа мгновенно пресекал все ее попытки завязать беседу.
– Ты не понимаешь.
– Сколько можно вопросов.
– Оставь меня хоть ненадолго в покое!
Эти три фразы он говорил ей чаще всего. В ответ мама только криво улыбалась и вставала задернуть занавески или же, вздохнув, брала маникюрные щипчики и принималась стричь ногти. Я ни разу не видела, чтобы она обиделась или рассердилась. Мамино достоинство пряталось в таком укромном месте, которое ей и самой было уже не отыскать. Она вечно ходила с равнодушным видом, убивавшим всякое к ней сочувствие. Мне никогда не было ее жалко.
Мало того, я ее ненавидела. Мне казалось, что все мои несчастья из-за нее. Что папа не любит меня, потому что не любит ее. И я всеми силами старалась отмежеваться от мамы, придиралась к ее грубоватым ухваткам, исправляла ошибки в ее речи, высмеивала ее деревенские вкусы. Так я хотела завоевать папину любовь, но мало чего добилась. Папа никогда не обнимал меня и тем более не целовал. Иногда по утрам я замечала щетину на его щеках и представляла, каково это – прижаться к ней лицом. Папа никогда не пытался ни рассмешить меня, ни огорчить, между нами была пустота. Мы с ним ни разу не играли. Наверное, ему и в голову не приходило, что мне нужны игры, как в свое время это не приходило в голову его отцу. И он, и дедушка относились к детям так, будто это взрослые, в их словаре вообще не было понятия “детство”.
Иногда папа уезжал в командировки, но ни разу не брал нас с собой. Если мы куда и ездили вместе, то только в мамину родную деревню. Он не водил меня ни в парк аттракционов, ни в кино. Однажды всей семьей мы пошли на праздник Юаньсяо[17], но я была слишком низенькой, чтобы рассмотреть разноцветные фонарики, вместо них я видела только спешащие куда-то ноги. Папа не поднял меня повыше, как это делали другие отцы, не дал потрогать подвешенные к фонарикам цветные ленты с шарадами или достать из вертушки палочку с засахаренными фруктами. Он не знал, как зовут моих друзей, не знал, что я хорошо пишу сочинения и терпеть не могу решать задачки про цыплят и кроликов в клетке[18].
Казалось, он верил, будто я существую в иной среде, как рыба в аквариуме, хозяин которого даже не удосуживается взглянуть за стекло. Наверное, я была для него чем-то вроде предмета интерьера. Редкие разговоры между нами случались, только когда я просила у него мелочь на карманные расходы. Мне нравилось просить у него мелочь, он был гораздо щедрее мамы. И маме это нравилось, так ей не нужно было лишний раз залезать в хозяйственные деньги. Я всегда подробно расписывала ему, что куплю: блокнот в твердой обложке с замком-сердечком из состаренной меди, обложка бывает двух цветов – синего и голубого, как небо днем и ночью, я куплю тот, что с синей обложкой, потому что больше люблю ночь. Набор акварельных карандашей тридцати шести цветов: сбрызнешь рисунок водой, и краски расплываются абстрактными пятнами, такими карандашами лучше всего рисовать облака или туман в лесу. Коробку конфет с ликерной начинкой – поделюсь с подружкой из класса, в прошлый раз она меня угощала. Расписывая ему свои будущие покупки, я чувствовала, что показываю какую-то часть себя, – может быть, папа полюбит меня, если узнает чуть лучше? В итоге я купила блокнот с голубой обложкой, синие уже разобрали. Он много дней пролежал на столе в гостиной, папа мог заметить его всякий раз, когда брал со стола газету, но он ни разу не поднял на меня глаза, не спросил: почему же ты не купила синий?
Да, ты скажешь, что взрослые всегда пропускают детскую болтовню мимо ушей, никто бы не запомнил, какого цвета я хочу блокнот, ведь это просто мелочь. Но забудь о такой мелочи мама, я бы нисколько не расстроилась. А к папе я относилась иначе, моя любовь к нему была такой чуткой и нежной, а ее постоянно ранили.
Папа и мама в нашей семье будто принадлежали к двум разным сословиям, он царил наверху и обладал высочайшей властью, его любовь было невозможно вытребовать, она казалась милостью. Я же необычайно жаждала этой любви.
Я знала, что его любимое время суток – ночь, короткие часы, пока мы с мамой спим. Это время было только его. Однажды я встала ночью в туалет и увидела папу на диване перед телевизором, рядом стояла банка пива. Он лежал на диване, закинув ноги на подлокотник, щеки горели румянцем. В комнате висел пар: папа только что принял ванну, переоделся в белую пижаму и походил на моллюска – на моллюска, который наконец-то выполз из своего глухого панциря. Он увидел меня в дверях и тихо сказал: иди спать. Без панциря его голос казался влажным и очень нежным.
Папа редко брал нас с мамой на посиделки с сослуживцами и однокашниками. Хотя мамины выходы в свет всегда вызывали восторг у его друзей: вместе мои родители удивительно соответствовали старинному образу “таланта и красавицы”[19], идеальной влюбленной пары, и, разумеется, люди считали, что они очень счастливы. Но папе не хотелось притворяться и разыгрывать перед публикой семейное счастье. Кроме тех случаев, когда мы шли в гости к дедушке.
В детстве перед каждым Новым годом[20] мама вела меня в магазин, чтобы купить новый наряд, в котором я пойду к дедушке встречать праздник. Как-то раз мне приглянулся болотного цвета свитер с большим карманом на животе, но мама сказала, что на прошлый Новый год я уже надевала зеленый свитер и они могут подумать, что это тот самый, старый.
В канун праздника я начинала наряжаться еще с обеда. Новая одежда, новые туфельки, на макушке новый ободок для волос, а на затылке – новая заколка. Больше всего мне запомнилась заколка с блестящим атласным бантом, напоминавшим бабочку; с толстых бабочкиных крыльев свисало множество бусинок, и когда я шла, бусинки покачивались, как у принцессы из дворца. Любимая моя заколка была красная в темно-зеленую клетку, но мама не разрешала надевать ее на праздники: заколка казалась ей недостаточно большой. Вместо нее она повязывала мне на затылок бант величиной с пятерню, как будто с огромным бантом я буду выглядеть счастливее.
Нарядившись, мы вставали перед зеркалом, и мама, не скрывая удовольствия, говорила:
– Теперь-то они лопнут от злости.
– Почему? – спрашивала я.
– Им глаза режет, что мы живем хорошо. Они думают, раз папа на мне женился, то вся жизнь у него насмарку.
Иными словами, следовало продемонстрировать, что живем мы просто замечательно. Папа не говорил прямо, однако я чувствовала, что он поддерживает эту идею. Но как должна выглядеть замечательная жизнь? По дороге к дедушке я всегда очень робела, не знала, как себя вести, но стоило мне переступить порог их дома, и все получалось само собой. Я смахивала с маминой кофты следы муки от пельменей, тащила папу на балкон, чтобы вместе полюбоваться салютом, а в полночь, когда на улице гремели петарды, зажимала уши и прятала голову у него на груди. Мама просила папу помочь ей закатать рукава или снимала с пальца кольцо и велела ему подержать, пока она моет посуду, мимоходом объясняя тете и бабушке, что это кольцо – последний его подарок. Папа мало участвовал в семейном спектакле, только молча подыгрывал нам с мамой. Впрочем, когда мы садились за стол, он брал своими палочками кусочки с общего блюда и подкладывал на мамину тарелку, и для дедушки это было равноценно оскорблению: в их доме на каждом блюде с едой обязательно лежали общие палочки.
Я знала, что все это постановка. Я всего лишь играла в спектакле, но при этом чувствовала себя по-настоящему счастливой. Как бывает счастлив артист, перевоплощающийся на сцене. Я стала с нетерпением ждать Нового года, представлять, как мы наденем костюмы, выйдем на сцену и исполним свой номер на праздничном концерте.
В ту новогоднюю ночь, когда мне исполнилось семь, мы всей семьей сели за стол, и бабушка вдруг спросила, как дела у мамы с работой.
– Я велел ей уволиться, – ответил папа. – Нянечек в детском саду не хватает, им приходится и за детьми смотреть, и порядок поддерживать, она очень устает.
Я впервые услышала, как папа врет. Мама не увольнялась с работы, ее сократили, потому что детский сад нанял новых воспитательниц из педучилища. Тогда дядя с тетей еще не эмигрировали, тетя тоже преподавала в медуниверситете и сказала, что может спросить у знакомых, подыскать для мамы местечко, например, в отделе материально-технического обеспечения. Папа покачал головой и сказал, что там работа только для мужчин.
– Есть и для женщин, – ответила тетя. – В столовой или в студенческом общежитии.
– Не надо, – сказал папа. – Пусть сидит дома, отдыхает.
Мы доели пельмени, бабушка достала два красных конверта и вручила нам с Пэйсюань. Взрослые остались перед телевизором смотреть новогодний концерт, а мы пошли в другую комнату проверять конверты. От новеньких банкнот шел сладковатый аромат, который так и хотелось вдыхать. По нарисованным на них лицам еще не прошла ни одна складка, они выглядели чистыми и безгрешными. Мы пересчитали розовые купюры, и оказалось, что у меня их пять, а у Пэйсюань всего три. Намного меньше, бабушка едва ли могла так ошибиться. Я побежала к папе.
Потемнев лицом, он взглянул на бабушку. Та положила недочищенное яблоко на стол и принялась торопливо объяснять, что добавила в мой конверт немного денег, ведь мама сейчас не работает. В комнате наступила тишина, которую нарушали только волны хохота и аплодисментов из телевизора. Скосив глаза, я посмотрела на экран, два человека в суньятсеновках[21] разыгрывали юмористическую сценку. Один, не переводя дух, залпом перечислял названия всевозможных блюд. Мне снова захотелось есть.
Я опомнилась от громкого стука, испуганно оглянулась – папа тяжело опустил чашку на стол.
– Ты что надумал? – уставился на него дедушка.
Папа смотрел на дедушку в упор. Я впервые видела, чтобы их глаза встретились. Обычно они старались отвести взгляд подальше друг от друга. Папа вырвал у меня из рук конверт, швырнул его на стол и холодно улыбнулся:
– Большое спасибо за заботу, но семью прокормить я еще в состоянии. – Он встал и скомандовал нам с мамой: – Одевайтесь, идем.
Мы спустились на улицу и пошли в другой конец микрорайона: чтобы велосипеды не украли, родители оставили их на стоянке. Небо смотрело на нас угрюмо, снега не было, но холод пробирал до костей. Я шла за родителями и, подрагивая, застегивала пуговицы пальто. Было почти двенадцать. С балконов уже летели огненные языки фейерверков. У дороги кто-то зажег свернутую спиралью ленту из петард и, заткнув уши, отбежал в сторону. Мы перешли затянутую дымом дорогу, над головами у нас разрывались гроздья фейерверков, окрашивая небо то зеленым, то красным. Старик, охранявший стоянку, сидел, засунув руки в рукава ватной куртки, и слушал новогодний концерт по радио. Та сценка давно закончилась, теперь ведущая с дрожью в голосе поздравляла бойцов, защищающих рубежи нашей родины.
– Даже концерт не досмотрели? – спросил нас сторож.
Мама промычала что-то в ответ. Папа оседлал свой велосипед, мама усадила меня к нему на багажник, запрыгнула на второй велосипед, и, раскатывая по асфальту красные обертки от петард, мы выехали на улицу.
Тогда окрестности Наньюаня оставались еще очень пустынными, жилым был только этот микрорайон, выстроенный для сотрудников университета, и на улицах мы не встретили ни души. Задрав голову, я могла смутно различить огни салюта, они были уже далеко, словно на другом небе. Два велосипеда катили по пустой безмолвной дороге, папа ехал быстро, и маме приходилось со всей мочи крутить педали, чтобы не отстать. Ветер дул прямо в лицо, мама повернулась к папе и сказала: “Зачем они так с нами!” В ее плаксивом голосе слышался вызов. Папа ничего не ответил. А я вдруг громко зарыдала. Родители решили, что я заплакала в ответ на мамины слова, сокрушаясь из-за оскорбления, которое нанесли нашей семье.
Я и правда сокрушалась. Я винила себя. Если б я рассказала про деньги не сразу, а чуть позже, все вышло бы не так скверно. Чуть позже, самую малость, нужно было просто дождаться двенадцати. Ведь важная часть спектакля осталась не сыграна. Когда часы пробили полночь и петарды затрещали во всю мощь, я должна была зажать уши и спрятать голову у папы на груди. Понимаешь, это была единственная минута за весь вечер, когда я забывала о том, что играю.