bannerbannerbanner
Эй, Нострадамус!

Дуглас Коупленд
Эй, Нострадамус!

Полная версия

Я считала, что Джейсон всегда сможет прокормить семью, пока я буду вести домашнее хозяйство – довольно редкое желание среди девочек моего круга. Один раз Джейсон спросил, где я собираюсь работать, и, узнав, что нигде, заметно обрадовался. В его донельзя религиозной семье презирали работающих девушек. Поэтому если бы я куда-нибудь и устроилась, то только затем, чтобы досадить его родителям. Особенно – папаше. Этот злой, чуждый благотворительности сухощавый хрыч прикрывал религией свой гнусный характер. Скаредность называлась у него «бережливостью», а глухость к окружающему миру и новым веяниям – «верностью традиции».

Мать Джейсона была не вполне трезва те несколько раз, когда мы с ней виделись. Должно быть, она сожалела о том, чем обернулась ее жизнь. Не мне ее судить. Только как этой паре удалось родить такую прелесть, как Джейсон, навсегда останется для меня неразрешимой загадкой.

Детальный рассказ о событиях в столовой помогает мне осознать, сколь далеко я теперь от земного мира, как быстро он уносится прочь. Поэтому я продолжу.

Едва отгремели первые выстрелы, завыла пожарная сирена. Митчелл ван Вотерс подошел к дверям, выругался и выстрелом снес трещавший в коридоре звонок. Чтобы разделаться со звонком в столовой, Джереми Кириакису понадобилось три выстрела, после чего наступившую тишину нарушал только град сыплющейся с потолка штукатурки. Из школьных недр продолжался звон, который теперь не утихнет до вечера: полицейские долго не будут отключать сигнализацию, боясь, что взорвутся самодельные бомбы, распиханные по школе, – бомбы из смеси бензина с чистящим порошком. Минуточку, откуда я помню этот рецепт? Ах да, конечно, вклад Митчелла ван Вотерса в школьную ярмарку. «Самый громкий взрыв за доллар». Это еще вошло в школьный альбом.

Но вернемся в столовую.

Вернемся ко мне и к трем сотням забившихся под столы учеников, мертвых или делающих вид, что умерли. К шести ботинкам, стучащим по белому полированному линолеуму. К сиренам приближающихся полицейских машин и карет «скорой помощи» – слишком тихим, слишком далеким.

«Триста человек, – прикидывала я. – Триста человек разделить на троих палачей… Так, будет сто человек на каждого. Долго же им придется расстреливать нас всех». Мои шансы остаться в живых казались теперь выше, чем вначале. Плохо было лишь то, что мы лежали в невыгодном месте, в центре столовой, в самой середине, которая в первую очередь бросалась в глаза. (В любой другой день этот центральный стол был бы предметом вожделения и зависти других школьников.) А вообще – завидовал ли кто-нибудь «Живой молодежи»? Наверное, нас считали ограниченными и замкнутыми, и, пожалуй, многие из «Молодежи» такими и были. Но только не я! Когда я шла по школьным коридорам, то обычно улыбалась спокойной, сдержанной улыбкой – не для того, чтобы завоевать друзей или не нажить врагов. А просто потому, что так проще и можно ни с кем не общаться. Вежливая улыбка – как зеленый сигнал светофора на перекрестке: радуешься, когда он горит, но тут же забываешь о нем, пройдя мимо.

Боже,

Если Ты устроил бойню только для того, чтобы поселить в наших душах сомнение, то не пора ли задуматься о других способах доносить до нас свои желания? Резня в школе? Где дети ели пряные сандвичи и запивали их апельсиновым «Крашем»? Как-то не верится, что Ты допустил бы такое. Бойня в школьной столовой означает только одно – Тебя нет. Каким-то образом, только по Тебе понятной причине, Ты решил покинуть столовую. Бросить детей.

Шерил, красивая девочка, последняя жертва убийц. Она ведь так и написала в своей тетради: «Бог нигде». Что, если она права?

Господи,

Мои молитвы иссякли, поэтому остается только разговор начистоту. Трудно поверить, что люди вокруг так же остро и горько переживают случившееся. Во что превратится мир, если со всеми творится то же, что и со мной. Кем же мы будем – зверьми в зоопарке? Даже подумать страшно!

Я сейчас стараюсь все время находиться в одиночестве. Не могу ни есть, ни спать. Школа пока закрыта. По телику лажа. Попробовал травку – не покатило. Как будто наркотик наоборот. От наркотиков ведь переть должно, а я ходил как в тумане, и меня мутило.

А тут в магазине я вдруг начал колотить себя по голове, надеясь выбить оттуда мучительные мысли. И, знаешь, все вокруг смотрели так понимающе; никто не показывал пальцем и не кричал, что я сумасшедший.

Вот что со мной происходит. Не знаю, можно ли назвать мои слова молитвой. Сам не пойму, что это было.

Пока что я мало говорила о себе и своей жизни. Однако из рассказа уже должно стать понятно – меня зовут Шерил Энвей. По всем газетам прошла моя фотография из последнего школьного альбома. С фотографии на вас смотрит обычная девчонка из соседнего двора: русые волосы, уложенные в прическу, над которой посмеются будущие поколения, худое лицо и – подумать только! – никаких прыщей. На фото я выгляжу старше семнадцати. На моих губах – улыбка, с которой я проходила по коридорам, не желая ни с кем разговаривать.

Подписи к фотографии однообразно сообщали, что «Шерил Энвей была прилежной ученицей, добрым товарищем, примерной дочерью». Вот, собственно, и все. Бездарная трата семнадцати лет жизни. Или это моя эгоистичная натура примеряет мирские ценности к вечной душе? Так и есть. Кто из нас достиг чего-нибудь к семнадцати? Жанна д’Арк? Анна Франк*? Ну, может, еще какие-нибудь певицы и актрисы. Очень хотелось бы узнать у Бога, почему выдающимися не становятся лет до двадцати? К чему столько ждать? Отчего не рождаться уже десятилетними, на следующий год не становиться двадцатилетними, и дело с концом? Что стоит родиться, сразу вскочить и побежать, как собака?

Кстати о собаках. У нас с Крисом был кокер-спаниель по кличке Стерлинг. Мы обожали Стерлинга, а Стерлинг обожал жвачку. На прогулках он только и делал, что выискивал жвачки на тротуарах. Это было очень уморительно. Вот только однажды, когда я училась в девятом классе, то, что он съел, оказалось не жвачкой, и через два часа Стерлинга не стало. Мы похоронили его в саду под кустом гамамелиса, и я поставила крест над могилой. После моего обращения в веру мать сняла крест. Позже я нашла его в сарае, между мешком с удобрениями и кучей черных пластиковых цветочных горшков, но так и не набралась смелости, чтобы попросить у матери объяснений.

Я не очень грущу по Стерлингу, ведь он сейчас в раю. В отличие от человека животные никогда не покидали Бога. Везет им!

Мой отец работает в ипотечном отделении Канадского государственного фонда, а мать – лаборант в больнице. Оба любят свою работу. Крис – обычный младший брат. (Правда, не такой наглый и надоедливый, как младшие братья у моих подруг.)

На Рождество мы подарили друг другу глупые свитера и потом, как бы в шутку, носили их. Так что «семья в некрасивых свитерах», из тех, что часто встречаются вам в магазинах.

Мы вполне уживались вместе, по крайней мере до недавнего времени. Мы негласно решили не придираться друг к другу и не приставать со своими проблемами. Однако не знаю. По-моему, эта отчужденность пошла нам во вред.

Милосердный Боже,

Я молюсь за души трех убийц, но не знаю, правильно ли это.

Мне всегда казалось, что, придя к вере, человек не только приобретает, но и теряет. Внешне он становится спокойным и уверенным; в его жизни появляется смысл. Пропадает, однако, интерес к необращенным. Глядя уверовавшему в глаза, кажется, будто перед тобой лошадь. Вроде человек жив, вроде дышит. А душой он больше не здесь. Он оставляет в мыслях наш бренный мир и уносится в царство вечной жизни. Произнеси я такое вслух, пастор Филдс, Ди или Лорен тут же набросились бы на меня. «Шерил, ты даже не представляешь, как только что согрешила! – воскликнула бы Ди. – Немедленно покайся».

Бывает какое-то лукавство, низость в жизни спасенных, нетерпимость, которая искажает их взгляд на слабых и заблудших. Они затыкают уши, когда надо слушать, осуждают, когда следует сострадать.

Редж, отец Джейсона, постоянно твердил: «Люби то, что любит Бог, и противься тому, что противно Богу». На практике же это означало: «Люби то же, что и Редж; ненавидь тех же, кого и Редж». Не думаю, что Реджу удалось привить свои жизненные принципы Джейсону: мой друг слишком скромен и добр для такого корыстного девиза. А мне мать всегда говорила: «Молодость быстро проходит, Шерил, поверь. Правила игры меняются. И первым уходит то, что раньше казалось незыблемым».

Выйти замуж в Неваде в 1988 году было просто. Прямо перед началом учебного года, в пятницу днем, мы с Джейсоном доехали на такси до аэропорта и взглянули на список отправляющихся рейсов. Самолет до Лас-Вегаса улетал через полтора часа. Поэтому мы быстро купили билеты за наличные, прошли через таможню, добрались до нужного выхода и сели в самолет. Никто даже не поинтересовался нашими документами. Неся с собой только спортивные сумки, мы чувствовали себя бандитами. Я впервые летела, и все вокруг казалось новым и загадочным: рассказ о правилах безопасности в полете; взлет, когда все внутри меня покатилось вниз; еда, которая своей безвкусностью подтверждала телевизионные шутки; завеса сигаретного дыма – видно, Лас-Вегас особенно привлекал курильщиков. Правда, дым тогда казался мне нежнейшими благовониями, и я мечтала, чтобы вся моя жизнь была так же полна новыми впечатлениями, как и этот полет. Вот это была бы жизнь!

Скромно одетые – Джейсон в рубашке с галстуком, я в платье эдакой примерной школьницы, – мы, наверное, смотрелись совсем детьми. Стюардесса спросила, зачем мы летим в Лас-Вегас, и мы ответили честно и прямо. Через десять минут капитан объявил о нас на весь салон и назвал номера наших мест. Пассажиры зааплодировали, а я густо покраснела. Только после этого мы все внезапно почувствовали себя членами одной большой семьи. На выходе из самолета мужчины хлопали Джейсона по спине, заливаясь басистым смехом, а одна женщина шепнула мне на ухо: «Учти, дорогая, всегда давай ему все, что он захочет. Даже после малейшего намека. Не важно: пеленаешь ли ты в этот момент ребенка или занимаешься по хозяйству. Как что захочет – сразу давай, и никаких разговоров. Иначе потеряешь его».

 

Снаружи температура поднималась до сорока градусов, и мы с Джейсоном впервые окунулись в настоящую жару. Горячий воздух обжигал легкие. Пока мы ехали на такси в «Сизерс-пэлас»*, я смотрела из окна на пустыню – самую настоящую пустыню – и перебирала в голове библейские истории, происходившие на таких вот испепеленных просторах. Я бы пяти минут не продержалась на этом пекле. Поэтому и пыталась понять, как это библейские авторы прожили в таких условиях всю жизнь. Должно быть, раньше погода была другая. Или деревьев больше. Или рек. Боже правый, как тяжко жить в пустыне! На пути к «Стрипу»** я попросила водителя остановиться на минутку у пустовавшего участка. За бетонной оградой виднелись сдаваемые внаем здания, а на земле валялись мусор и змеиная чешуя. Я вышла из машины, и жаркий воздух будто подхватил меня и понес над острыми камнями и колючками. Вместо новизны от Лас-Вегаса веяло тысячелетней древностью. Джейсон вышел следом за мной, мы встали на колени и начали молиться. Время шло, голова кружилась. Потом водитель начал сигналить, мы вернулись в машину и направились в «Сизерс-пэлас».

Когда Ди уронила банку из-под яблочного сока – клац, – я поняла, что мы больше не жильцы. Мальчишки где-то в другом конце столовой выкрикивали бессвязные обрывки бессмысленных лозунгов, и тут – клац. С животным ужасом мы наблюдали, как головы убийц повернулись и глаза – точь-в-точь как у крокодилов в документальных фильмах о природе, – найдя источник звука, сфокусировались на нас. Ди взвизгнула.

– Так-так-так, – протянул Дункан Бойль, – неужели монашки из «Живой молодежи» снизошли к нам, грешным, в чистилище, в школу сорок четвертого округа?

Что-то в его интонации подсказало мне – при желании парень мог бы стать неплохим певцом. Я всегда чувствовала, может человек петь или нет.

В этот миг почему-то включилась противопожарная система и с потолка полилась вода. Мальчишки отвлеклись и перевели взгляд на потолок. Вода струями падала на столы, заливая пакеты с едой и стаканы с молоком; она шумела над нами, словно проливной дождь. Потом вода начала капать мне на руки и на ноги. От холода меня бросило в дрожь. Лорен тоже дрожала, и я прижала ее к себе, чувствуя, как стучат ее зубы. Раздались новые выстрелы – наверное, в нашу сторону – правда, в итоге Митчелл ван Вотерс разнес какую-то трубу сверху, и на нас обрушился настоящий водопад.

Снаружи послышался шум, и Дункан закричал: «Окна!» Они с Митчеллом начали стрелять по окнам. Потом Дункан спросил:

– Там чего, коп, что ли, бегает?

– А ты думал кто? – рявкнул Митчелл, разъяренный как лев. – Перезаряжай!

Вновь раздались механические звуки, и Митчелл выстрелил в оставшееся окно. Школа, как жемчужина, лежала в раковине из полицейских и снайперов. Время у палачей истекало.

Боже,

Если мы и так не рождаемся с верой, то почему же Ты делаешь, чтобы верить становилось все труднее и труднее? Неужели мы здесь, в скучном северном Ванкувере, так заплесневели, что без встряски нельзя было обойтись? Вокруг тысячи подобных мест. Почему же подобное должно было случиться здесь? И почему сейчас? Из-за этого в Тебя верить не только трудно, но и бесполезно. Разумно ли это?

Знаешь, Бог, я все пытаюсь представить себе, что пришлось пережить ребятам под столами, и от этого злюсь на Тебя все больше и больше. Поэтому учти…

Господи,

Во мне уже не осталось места молитвам. Я стою и стучусь в Твою дверь. Но, думаю, теперь уж в последний раз.

Господь Всевышний,

Я никогда не молился прежде, таким уж вырос, и вот я впервые стою и молюсь. Может, в этом действительно что-то есть, а может, я просто теряю время. Вот Ты мне и скажи. Пошли какой-нибудь знак. Сейчас Ты, наверное, только и слышишь: «Докажи, докажи, докажи». Потому что, в моем понимании, школьная бойня не в большей степени означает, что Тебя нет, чем то, что Ты есть. Конечно, если бы я захотел привлечь сторонников, то вряд ли бы устроил массовое убийство. Но ведь именно из-за него я стою сейчас и молюсь, не так ли?

Да, и просто к твоему сведению, сейчас, за молитвой, я в первый раз пробую спиртное: абрикосовый ликер, который я только что отлил из отцовской бутылки. На вкус как пенициллин. Однако мне нравится.

Я никому прежде не рассказывала о том, как во мне поселилась вера. Это произошло в одиннадцатом классе. Одним осенним утром, сидя во дворе между двумя кустами черники, которые чудом сохранились в городе, я зажмурилась, повернулась к солнцу, и вдруг – щелк! – по векам разлилось тепло, а в нос ударил запах сухих еловых и кедровых веток. Ангелы с трубами не появились, да я их и не ждала. В это мгновение я почувствовала себя особенной. (Хотя, конечно, ничто так не лишает индивидуальности, как вера. Она нас всех… обобщает.)

А с другой-то стороны, насколько вообще уникальным может быть человек? Ну да, собственное имя, особые предки, образование, работа, болезни. Семья да друзья. И все. Так по крайней мере со мной. Что было в моей жизни? Школа, спорт, парочка летних работенок и членство в «Живой молодежи». Единственным исключительным событием оказалась смерть. Я роюсь в воспоминаниях, пытаясь найти хоть что-нибудь, отличающее меня от других, и не могу. Только все равно! Все равно это была я! Никто не видел мир таким, как я, не чувствовал так же, как я! Я была Шерил Энвей, и уже одно это должно чего-то стоить.

Даже после того, как я уверовала в Бога, меня продолжали терзать вопросы и сомнения. Почему, например, единственная цель верующего человека – попасть в рай, думала я, ведь это так эгоистично. Девчонки из нашей обеденной группы говорили про рай с такой же беспечностью, как про краски для волос. Вести святую жизнь в салоне темно-красного «фольксвагена» казалось мне невозможным. Джейсон как-то пошутил, что если внимательно читать «Откровение», то можно найти стих, где сказано: Ди Карсвелл, считающая калории в пакетике итальянского майонеза, – знак приближающегося конца света. И, несмотря на внешнюю религиозность, мы в любой момент могли впасть в тяжкий грех, обречь себя на вечную тьму. Поэтому, наверное, я всех и сторонилась: зная, как близки мы к пропасти, я просто не могла никому доверять.

Хотя нет, неправда, я доверяла Джейсону.

Когда в душу закрадывались сомнения, я пыталась искупить их, проповедуя всем подряд – чаще всего своим близким. А те, стоило им даже отдаленно почувствовать, что речь пойдет о религии, либо вежливо кивали, либо сразу старались смыться. Уж не знаю, о чем они говорили за моей спиной. Сейчас мне кажется, что сомнения стоит оставлять при себе. Произнесенные вслух, они обесцениваются, превращаясь всего лишь в набор слов, ничем не отличающийся от любого другого.

Думаю, что только войдя в прохладный холл «Сизерс-пэлас» в тот день обжигающих ветров и палящего солнца, я сполна поняла значение слова «пошлость». В казино клубился синеватый сигаретный дым, воняло американским табаком и выпивкой. Густо накрашенная женщина с огромным бюстом, выряженная под центуриона, спросила, хотим ли мы что-нибудь выпить. И вот ведь странно: мы, даже не думая, заказали два джина с тоником – что это на нас тогда нашло? В мгновение ока появились заказы, но мы, оглушенные, стояли и смотрели на самых отчаянных игроков (а кто еще в августе приедет в самое сердца пустыни?), проходивших мимо под аккомпанемент гремящих и звенящих игровых автоматов. Я никогда прежде не видела столько душ на грани ужасного греха. (Лицемерка! Все мы балансируем на грани греха!)

Мы поднялись в номер – старую убогую комнатенку. Почему в таком шикарном месте держат столь убогие номера, выше моего понимания, однако Джейсон сказал – так специально устроено, чтобы посетители не засиживались, а поскорее спускались в казино.

Когда дверь закрылась, возникло странное ощущение. До этого наша поездка казалась не более чем экскурсией. Мы сели на край кровати. Джейсон спросил, хочу ли я все еще выйти за него, и я сказала, что да, хочу. И пока он переодевался в ванной, я через щель между стеной и дверью мельком увидела его голое тело.

Сидя на кровати, мы поняли – даже при включенном кондиционере наша одежда слишком тяжела для этого климата. Джейсон снял галстук, я вылезла из своего длинного, наглухо застегнутого платья (фасончик «не искуси») и надела блузку с юбкой – единственное, что взяла с собой. В таких костюмах люди обычно ходят на работу.

Раньше, чем мне бы хотелось, мы вышли из номера и предстали перед миром, будто направлялись в креветочный буфет («ешь, сколько хочешь, за 2 доллара 99 центов») или собирались забыться перед дешевыми игровыми автоматами в окружении пенсионеров. Спускаясь в лифте, мы быстро поцеловались, а потом опять пробрались через коридор, утопая в шуме и пошлости.

Снаружи солнце уже клонилось к закату. Нас подобрала насквозь прокуренная машина, прямо-таки пепельница на колесах. За рулем сидел толстяк, говоривший с акцентом Восточного побережья и ровно с одним волоском на лысом лбу, – ну вылитый Чарли Браун!* Когда мы попросили отвезти нас в часовню, он аж хлопнул руками по рулю. Водила назвался Эваном и охотно согласился стать нашим свидетелем. Только тогда, впервые за день, я не просто почувствовала, что собираюсь выйти замуж. Я ощутила себя невестой.

Среди крохотных часовен мы пытались найти такую, где никогда не венчались бы «звезды». Можно подумать, они своей звездной атмосферой могли лишить святости лас-вегасскую свадьбу. О чем мы думали, ума не приложу. В конце концов Эван выбрал часовню за нас, прельщенный, вероятно, шампанским и блюдом с закусками, входившим в цену службы.

Дальше последовали формальности. Наши липовые документы ни у кого не вызвали подозрений. Светившее через цветные стекла солнце казалось сочным апельсином, лежащим на горизонте. А потом смуглый дядька в искусственных белых шелках провозгласил нас мужем и женой. Таким же тоном он мог бы предлагать нам и туристическую поездку куда-нибудь в тропики.

– Ну вот и обошлись без пары сотен родственников, – прокомментировал Джейсон у выхода из часовни.

У меня голова шла кругом.

– Гражданский брак, Джейсон. Что скажет твой отец?

Оставив Эвана наедине с закусками, мы вышли наружу, на раскаленный воздух, отравленный выхлопными газами, на дорогу, поросшую львиным зевом и усыпанную мусором. Только мы вдвоем, лилипуты на фоне казино, с мыслями о будущем, о зажигающихся в небе огнях (что это – звезды или фонари?) и о сексе.

Я надеялась, что стрельба по окнам и по разбрызгивателям на потолке надолго отвлечет внимание мальчишек. Но не тут-то было. Вместо этого они начали ссориться между собой. Митчелл яростно кричал, что Джереми тратит патроны впустую, вместо того чтобы «мочить этих жирных свиней, которые тебя за человека не считают, если ты не в их команде». Для подтверждения своих слов Митчелл выстрелил в другой конец столовой, в группку из сжавшихся учеников (похоже, из младшей спортивной группы, хотя я не вполне уверена: столы и стулья закрывали обзор). Я также не могу сказать, стрелял ли он в одну точку или из стороны в сторону. Помню только, как из комка переплетенных тел потекла кровь и, смешавшись с падающей сверху водой, заструилась по неровному линолеуму, за край торговых автоматов, которые с электрическим треском вдруг погасли. Раздались крики, потом стоны, и вновь наступила тишина.

– Мы знаем, что большинство из вас даже не поцарапаны, не держите нас за дураков, – крикнул Митчелл. – Дункан, может, проверим, кто там притворяется?

– Не знаю даже. А может, этому мягкозадому Джереми что-нибудь сделать?

Оба парня повернулись к Джереми, самому молчаливому из троицы убийц.

– Ну, ты чего? – спросил его Митчелл. – Решил податься к спортсменам? Смотри, станешь кумиром для наших монашек. Убийца с золотым сердцем.

– Молчал бы лучше, Митч, – ответил Джереми. – Думаешь, не вижу, что твои выстрелы бьют мимо цели? Ты и в окна палишь, потому что по ним нельзя промазать.

– Знаешь, что я думаю? – Голос Митчелла дрожал от гнева. – Я думаю, ты собрался на попятную. Так вот, теперь для этого уже слишком поздно.

– А если я и правда не хочу убивать?

– Смотри сюда! – крикнул Митчелл и выстрелил в дальний конец столовой, в мальчика по имени Клей. (Его шкафчик в раздевалке был на четыре дверцы левее моего.) – Вот, понял. Убивать – это кайф. Бросишь сейчас – будешь следующим.

– Все, с меня хватит!

– Не-ет, Джереми, уже поздно. Что скажешь, Дункан, какой у него счет?

– Четыре точных попадания, – прикинул Дункан, – и еще пять возможных.

– Ха! – Митч обернулся к Джереми. – И думаешь, после этого тебя пощадят?

 

– Довольно!

– Что это? – деланно удивился Митчелл. – Гитлер забрался в свой бункер?

– Называй как хочешь. – Джереми бросил ружье.

– Время умирать! – взревел Митчелл.

Это бесподобно – наконец-то стать мужем и женой. Все просьбы, отсрочки и неудовлетворенные желания того стоили. И не подумайте, что с вами говорит диктор из нравоучительного кино – нет, это мои слова. Я была собой. Мы – неделимым целым. Все было взаправду, все наполнено жизнью, и мое самое сокровенное воспоминание – ночь в номере на шестнадцатом этаже «Сизерс-пэлас» – только для нас двоих.

Той ночью мы и двух слов не сказали друг другу. Влажная, по-оленьи мягкая кожа Джейсона говорила лучше всяких слов. В шесть утра мы взяли такси в аэропорт. И в самолете тоже молчали. Только я чувствовала себя замужней. Удивительно приятное чувство. И поэтому я хранила молчание: пыталась разгадать природу этого нового чувства, понять, что стоит за ним: секс, да, несомненно, но также нечто еще.

Конечно, девчонки из нашей обеденной группы, а вскоре и вся «Живая молодежь», почувствовали – с нами что-то не так. Они нас больше не интересовали, и это было заметно. Однообразные исповеди за обеденной картошкой выглядели так скучно, хоть уши затыкай; спортивные аллюзии и призывы пастора Филдса к целомудрию стали так же нелепы для Джейсона. Мы знали, что у нас есть и чего мы хотим. И понимали, что хотим этого все больше и больше. А потом, мы еще не решили, как рассказать про брак нашим близким. Джейсон предлагал устроить званый обед в дорогом ресторане и там, между горячим и десертом, огласить нашу новость. Но я наотрез отказалась. Я не хотела, чтобы к нашей свадьбе отнеслись как к дешевой певичке, которая выскакивает из праздничного торта. Уж не знаю, думал ли Джейсон, что именно так поступают взрослые люди, или он просто хотел поразить всех, будто злой гений из детектива. Была у него склонность к показухе: в нашем гостиничном номере Джейсон не хотел ночью задергивать шторы, а потом в джинсовом магазине пытался протащить меня с собой в примерочную. Нет уж!

Так что мы действительно спорили по телефону перед тем, как я узнала о своей беременности. Джейсон обвинял меня в том, что я слишком тяну с оглашением нашей свадьбы, а я злилась на его… не знаю… пижонство, что ли.

Вот, пожалуй, и все, до чего я успела дожить. Я и мой ребенок. Вряд ли я чего-то упустила в рассказе, да и вряд ли стоит чего-то еще объяснять. Бог дал – Бог и взял. Меня никто не заменит. Да только без меня можно и обойтись. Мой час пробил.

Господи,

Во мне столько ненависти, что становится страшно. Есть ли слово для тех, кто желает еще и еще раз убить уже умерших? А мое сердце наполнено этим желанием. Помню, в прошлом году в саду мы с отцом подняли с травы кусок фанеры, которая провалялась там всю зиму. Под ней, пожирая друг дружку, кишели тысячи червей, многоножек, жуков и даже змея. То же самое творится сейчас в моем сердце, и насекомые ненависти час от часу становятся все чернее и чернее. Я хочу собственными руками задушить убийц и просто не верю, что это будет грехом.

Боже,

Сын рассказывал мне про кровь и воду, расплывающиеся по полу, покрывая его, словно краской. Про следы в крови от обуви тех, кто выбежал из столовой. И про тех, кто выползал или кого оттаскивали друзья. Есть что-то еще, о чем он молчит, и только священник об этом знает. Только, Боже, что может быть ужаснее? Прости меня, Боже, это не молитва…

Интересно, считали ли подружки, что Бог для меня – лишь предлог для встреч с Джейсоном, что я путаю религию и любовь? Может, и любви-то никакой между нами не было; может, то было всего лишь мимолетное увлечение, животная страсть, овладевающая каждым подростком?

Нет, послушай меня, практичная Шерил, раскладывающая все по полочкам даже после смерти. Я же еще при жизни ответила на этот вопрос. Я любила Джейсона. А к Богу испытывала что-то совсем другое. И вовсе я их не путала.

Митчелл целился в меня, а за окном выли сирены, рокотали вертолеты, в школьных коридорах трещали звонки, с потолка из пробитой трубы хлестала вода. К тому же Дункан подначивал Митча застрелить Джереми, и у меня возродилась надежда: кажется, я смогу выжить.

А потом Джереми сказал:

– Ну давай, Митчелл, пристрели меня. Мне уже все равно.

В голове у Митчелла что-то замкнуло: такого поворота событий он не ожидал. Убийца повернулся чуть влево, смерил нас взглядом, а потом поднял ружье и выстрелил мне в бок. Он и вправду плохо стрелял: при выстреле с пяти шагов смерть должна была бы наступить мгновенно. А мне было совсем не больно, честное слово, и я оставалась живой. Лорен – храни Господь ее душу – рванулась в сторону, оставив меня лежать на тетрадке, которую смыло водой со стола. Теперь я лучше видела все происходящее.

– Ну, красавчик, – обратился к Джереми Митчелл, – одной девкой для тебя будет меньше.

А Джереми простонал:

– Боже мой! Я каюсь во всех своих грехах. Прости меня за то, что я совершил.

– Что? – в один голос взвизгнули Митчелл и Дункан и, направив на Джереми ружья, открыли огонь, которого бы хватило, чтобы убить парня несколько раз. А потом от дверей столовой раздался голос Джейсона. Он прокричал что-то вроде:

– А ну, бросай оружие! Сейчас же!

– Да ты рехнулся, – удивился Митчелл.

– Ничуть!

Митчелл выстрелил в Джейсона и промахнулся. А затем я увидела, как что-то серое, похожее на кусок глины с наших уроков лепки, пролетело через столовую и врезалось Митчеллу в висок с такой силой, что его голова прогнулась.

Тут мальчики из фотокружка подняли свой стол и, прикрываясь им будто щитом, помчались на Дункана Бойля. На столе все еще оставались бумажные пакеты и стаканы, приклеенные к нему кровью. Мальчики врезались в Дункана и припечатали его к стенке. Я видела, как ружье выпало из рук убийцы, как он упал и на него кинули стол, а потом вскочили сверху и, громко крича, начали прыгать вверх и вниз на столешнице, словно давили виноград. К ним присоединились другие ребята, и стол превратился в плаху, а дети, мальчики и девочки, которые только пятнадцать минут назад мирно ели бутерброды с арахисовым маслом и апельсины, – в кровожадных дикарей. Из-под стола показалась кровь Дункана.

Лорен крикнула, что мы здесь, и Джейсон тут же подбежал к нам, отбросив стол, как ураган, срывающий крыши старых домов. Он что-то говорил мне, но я уже не разбирала слов. Он пытался поднять меня, голова не держалась, а я видела только противоположный конец столовой, где одни дети убивали другого ребенка. А потом все исчезло.

Признать Бога означает полностью смириться с людскими страданиями. И, думаю, я приняла Бога и полностью приняла человеческую скорбь, хотя до событий в столовой ее было не так-то много в моей жизни. Кому-то мои слова покажутся наивным лепетом девочки-подростка. Только там, в столовой, было все: и Бог, и скорбь, и смирение.

Теперь же я не жива и не мертва, не сплю и не бодрствую, готовясь к переходу в Иной Мир. А мой Джейсон остается там, среди живых.

Милый Джейсон. В глубине души он знает, что, где бы я ни оказалась, я буду присматривать за ним. А еще, думаю, теперь он понял то, с чего я начала свой рассказ: хоть на небе ярко светит солнце, а детские личики до боли милы и наивны, с воздухом, которым мы дышим, с водой, которую пьем, и с пищей, которую едим, в нас неизбежно закрадывается чернота этого мира.

Рейтинг@Mail.ru