– По-моему, ты станешь первым депутатом, думающим о нуждах народа больше, чем о своих, – отвечаю я и целую его в мокрый лоб. – И перестань задавать риторические вопросы.
Мир, вновь ставший равнодушным и к Зверухину, и ко мне, продолжает вибрировать. Я достаю телефон из сумки и вижу восемь пропущенных от Совка. Надо бы прекратить называть Совка Совком, во всяком случае, в глаза – хотя забавно, конечно, наблюдать, как краснеет его маленький розовый носик и как он бормочет какую-то чушь наподобие «совок не любит только грязь». Конечно, он не может не понимать, что его прозвище не есть банальная и не особенно даже остроумная интерпретация фамилии Лопатко. Но, чёрт возьми, наш Совочек – анархо-коммунист. Что вообще такое анархо-коммунист – это как веган-каннибал?
Так, ещё и в ватсапе написал. Просит перед собранием зайти к нему домой на полчасика. Меня поражает неприятная догадка: видимо, кто-то всё же слил в сеть необработанные фото с банкета. Ладно, по дороге что-нибудь придумаю. Ехать полтора часа, следовательно, выезжать надо уже сейчас.
– Я смотаюсь на собрание, – говорю я Зверухину, лицо которого понемногу обретает привычный цвет. – С тобой же всё будет в порядке, да?
– Если не стану подвергать себя подобным физическим нагрузкам, – отвечает он и улыбается. – А это без тебя довольно проблематично.
– Да нет, почему же, – как любая уважающая себя анархистка, я не опускаюсь до ревности. Любовь, скованная искусственными границами – тюрьма для чувств. Я не собираюсь удерживать дорогого мне человека рамками собственничества. – На банкете было много интересных женщин.
– Господи, Эська, – он недовольно кривит рот, – ну что за бред ты всегда несёшь? Вали уже к своим анархам.
Я быстро одеваюсь: простое, лишённое всякой сексуальности бельё, потёртые синие джинсы, белая майка, косуха. Провожу пальцами по ёжику волос. Подхватываю сумку, вновь целую Олега.
– Ничего не забыла? – кричит он вслед. Твою же мать…
Я, конечно, могла бы сказать, что у меня без него дел по горло, и что я ему тут не нанималась, и что у него есть предвыборный штаб, вот пусть они и занимаются этой хераборой, в конце концов им за это платят. Я могла бы сказать, что буквально на днях уже потратила своё личное время на заказ баннеров с его мурлом, как будто мне больше всех надо, а теперь это, ну охренеть можно, то одно, то другое, как будто мне больше заняться нечем, ну не свинство вообще, некоторым людям только сунь палец в рот, они тебе ещё не то откусят. Я могла бы сказать, что у меня свои принципы, которые никак не соотносятся с подобной деятельностью, и что я не собираюсь становиться существом ещё более немыслимым, чем веган-каннибал, да в конце концов, что я кандидат юридических наук, а не херня из-под коня. Но вместо этого я выдвигаю ящик стола, достаю оттуда несколько стопок разноцветных листовок с кроваво-красной надписью «Голосуй за Зверухина» и заталкиваю в сумку, представляя себе, что заталкиваю в самую глубину души внутреннюю Марочку, которая торжествующе пищит – ну вот, ты совсем и не всегда говоришь, что думаешь. Никакая ты не анархо-феминистка, ты такая же, как все другие бабы.
Дело ведь не в этом.
Дело в том, что у Олега Зверухина больное сердце.
5.
Виталий Лопатко, после
Бледный луч пробивается в крошечное окно камеры. Мобильник у меня, разумеется, забрали, если только он сам не выпал из кармана ещё до этого всего, и я не знаю, сколько сейчас времени, но учительским чутьём определяю, что первый урок уже начался. Девятый Бэ, «Гроза».
Я представляю себе двух заклятых подружек с первой парты, Собакину и Белых, наперебой лопочущих, что Кабаниха – абьюзер, Тихон – неглектер, у Катерины стокгольмский синдром, а единственный нормальный человек там Варвара. Я представляю, как двоечник Матюшин, которому я очень хочу вывести три, авторски интерпретирует сюжет, мыча, что тёлочка как бы выпилилась, но ей как бы за это респект. Я представляю, как хулиган Перфильев отчаянно тянет руку, и когда я наконец обращаю на него внимание, спрашивает, не от слова ли dick фамилия Дикой. Господи, я…скучаю по ним.
Странно – ведь это не я беременный, и гормональные изменения происходят не в моём организме, но когда я узнал, что стану отцом, я стал чувствовать нелепую любовь к детям – хотя какие к чёрту дети, они на голову меня выше, да и давно ли я сам сидел по ту сторону учительского стола? Но факт остаётся фактом – я люблю их, и меня бросает в дрожь при мысли, что даже если всё каким-то немыслимым чудом обойдётся и мне не впаяют срок, эта история получит огласку, а она непременно получит, потому что даже у чуда есть границы, и это значит только одно – меня в любом случае лишат права преподавания. Тем удивительнее, что когда-то я вообще собирался стать не учителем, а юристом.
Моя титановая мать никогда не признавала полутонов. Либо ты закончил юрфак МГУ с красным дипломом, либо ты неудачник. Потом можешь делать что угодно – хоть открыть свой бизнес, хоть продолжать раздавать листовки в костюме косточки, но если ты не вписался в первую категорию, ты неизбежно будешь причислен ко второй, и когда со мной произошло именно это, я понял – хотя и не без помощи Балканыча – только так и можно было отстоять свою свободу.
Но понял я не сразу. Я до тошноты зубрил историю и обществознание, я почти не спал, я похудел ещё больше и остриг свои длинные волосы, чтобы, вопреки всем своим убеждениям, не выделяться из толпы. Я глотал кофе в страшных количествах, я жалел, что я не британский премьер-министр и не могу добавлять в него опиум. Я поступил – и, увидев своё имя в списке поступивших, натурально расплакался от облегчения, которое, как оказалось, было преждевременным.
Вступительные экзамены были первым уровнем этого немыслимого квеста. Но хуже всего меня мучила не зубрёжка, не бессонница и не тошнота. Хуже всего меня мучил, не поверите, неотступный половой голод.
Летом, в которое мне исполнилось шестнадцать, меня соблазнила полная, крепконогая, жизнерадостная, лет под пятьдесят малярша Тома, делавшая ремонт в маминой комнате. Мне до сих пор кажется странным, что это произошло. И ещё более странным мне кажется, что две самые значимые женщины моей жизни, первая и последняя, носят одно и то же, довольно редкое имя. Наверное, у всего, что с нами происходит, всё-таки есть какой-то план. Моя урановая мать была на работе, сохли недокрашенные тёмно-бежевые стены, и стремянка, широко расставив ноги, цинично таращилась на нас.
Тома раскрасила мой мир. Прежде мутный, тёмно-бежевый, как эти свежеокрашенные стены, он стал солнечно-сочным, обрёл краски, и запахи, и звуки, и когда я рассказал об этом Балканычу, а тот безразлично посмотрел на меня и обозвал не то дикхедом, не то ещё каким-то английским словом, я впервые в жизни с ним поссорился. Потом мы, конечно, помирились, но какая-то трещина пробежала.
Ремонт закончился, и Тома исчезла из моей жизни, а гложущий половой голод остался. На нашем курсе было три девушки: Танечка, Катечка и Гриневич – её имени я не знал, да оно меня и не интересовало. Две первые учились на платном, постоянно ссорились, мирились и даже не скрывали того факта, что явились сюда за потенциальными олигархами. Танечка была симпатичной. Катечка – красивой. Я понимал, что мне не светит. Гриневич была…поразительно отталкивающей.
Теперь, когда в моей жизни есть Мара, моя фантастически прекрасная, золотистая Мара, сводящая меня с ума, особенно теперь, с этой её особенной беременной походкой, с этими постоянными истериками, которые так приятно успокаивать, моя обожаемая Мара с маленькой косточкой внутри нежного персика живота, завязью крошечного, похожего на меня человечка – я почти не могу представить, каких глубин отчаяния нужно было достигнуть, чтобы разглядеть в Гриневич секс-объект. Всё, что может привлекать в женщине, в ней было ровно наоборот. Когда Сергей Николаевич, наш препод по уголовному праву, решил с нами познакомиться и попросил рассказать о себе, все молчали. А что рассказывать? Биография была стандартной: закончил одиннадцать классов, поступил сюда. Неожиданно поднялась Гриневич и, глядя в глаза Сергею Николаевичу, начала рассказ. Я, сказала Гриневич, родилась в бедной еврейской семье.
Не удержавшись, я фыркнул – уж очень походило на начало анекдота. Гриневич повернулась ко мне и обвела меня взглядом жёлто-карих глаз, вытаращенных за очками с огромными диоптриями. В этом взгляде была и жалость, и презрение, и сочувствие, и сочетание с уродливыми чертами лица Гриневич дало такой эффект, что меня замутило.
Но мой половой голод был страшным. От него не спасало порно, потому что я не научился отождествлять мужчин на экране с собой, и, достигнув подобия желанного результата, оно оставляло во мне ощущение ещё большей тоски и безысходности, потому что женщины на экране ласкали кого-то другого, не меня. Вызвать проститутку я не мог, у меня не было денег – напряжённая учёба не оставляла времени на подработку, а стипендию отбирала моя хромовая мать, оставляя только на проезд – поэтому я сказал себе, что продажная любовь унизительна. Поэтому я сказал себе, что Гриневич тоже плохо, ещё, может быть, даже хуже, чем мне, потому что мне ещё может выпасть шанс – вот выпал же с Томой! – а ей никакого шанса никогда не выпадет, и конечно, у Гриневич я окажусь первым – была в этом своего рода особая привлекательность, когда никакой другой привлекательности не было. И, выбрав день перед Новым годом, я пошёл в её комнату на втором этаже нашего общежития.
На лекции Гриневич носила преимущественно чёрное платье с белым воротничком, скромное платье до колена, висевшее на ней, как на вешалке, но всё-таки не слишком привлекавшее внимание. Но дверь она открыла в светло-голубом халатике с кружевной отделкой, очень красивом и очень ей не идущем – нарядная Гриневич стала ещё уродливее. Я сказал себе, что нет никакой разницы, потому что халатик она всё равно снимет, но мои ладони взмокли, и мне начало казаться, что я зря всё это задумал.
– Что такое? – хмуро спросила она.
– Слушай, Гриневич, – забормотал я, не узнавая собственный голос, – ты не могла бы объяснить, ну, насчёт правового регулирования?
– Елена Степановна доходчиво объяснила, – отрезала она, – не понимаю, чем ты слушал.
– Она картавит, – заканючил я, – слушать невозможно, бесит. Не понимаю, если собираешься преподавать, как можно не исправить элементарный дефект… – я осёкся. Не хотелось слишком уж откровенничать с Гриневич, представлявшей собой сплошной элементарный дефект.
– Ладно, давай объясню, – Гриневич тяжело вздохнула и повела меня в комнату, где, как я знал, больше никого не было – все уже на новогодние каникулы разъехались домой, чего лично мне совершенно не хотелось.
– Садись, – велела Гриневич и принялась рассказывать и расхаживать из угла в угол. Я ожидал, что она сядет рядом и можно будет ненавязчиво положить ладонь ей на колено, а потом так же ненавязчиво повести выше – один из порнофильмов, которые я смотрел, начинался примерно так же. Но Гриневич ходила из угла в угол и рассказывала, и я неожиданно поймал себя на том, что слушаю, хотя изначально преследовал совсем другую цель. У неё был чёткий, хорошо поставленный голос, и всё, что она говорила, она явно усвоила не в результате убийственной зубрёжки, как я, а благодаря искреннему интересу к предмету.
– Всё понял? – спросила она в конце.
– Вроде, – пробормотал я.
– Ну так вали, – и она направилась к двери. Мои ладони взмокли сильнее, и, поняв, что это последняя возможность, я за пояс от халата потянул её к себе.
Гриневич посмотрела на меня, как тогда на лекции, и тихо спросила:
– Совок, ты мудак?
– Ну…я думал…может, ты…может, мы…–замямлил я, никак не ожидавший такого поворота. В моих фантазиях Гриневич тут же кидалась мне на шею и воспроизводила всё то, что я видел на экране – то есть, строго говоря, в моих фантазиях фигурировала вообще не Гриневич, но я уже убедил себя брать что дают, и тут выяснилось, что мне не дают и этого.
– Мудак, – повторила она без кокетливости, без злости, с какой-то глубокой тоской. – Ты думал, что если уродина, то точно не откажет, да?
В этом прямом, лаконичном изложении мои мысли показались мне ещё отвратительнее. Я что-то вякал, мяукал, отчаянно пытаясь оправдаться, но она захлопнула за мной дверь, и мне послышались всхлипы, хотя, может быть, они мне только послышались.
Весь следующий день я не находил себе места. Я попросил у Балканыча перевести мне на карту немного денег, купил торт и вновь потащился в общежитие, чувствуя себя так, будто убил какое-то животное, а теперь иду потыкать в него палкой и проверить, точно ли оно не шевелится.
Гриневич вновь открыла дверь. Вновь обвела меня тем же взглядом. Тихо сказала:
– Нет, Совок, за клубничный торт я тоже тебе не дам.
– Он черничный, – глупо ляпнул я.
– А-а, – Гриневич провела пальцами по жидким, грязно-серого цвета волосам, – ну тогда другое дело.
Я недоумённо смотрел на неё, и она вдруг расхохоталась – так же живо и искренне, как читала мне лекцию. И – удивительно – её уродливое лицо вдруг показалось мне почти симпатичным.
Торт мы разделили пополам. У неё неожиданно обнаружилось дешёвое вино, которое мы пили из чайных чашек, и лёд между нами треснул, и мы говорили и говорили, и Гриневич то и дело взрывалась своим удивительным смехом.
Зимнюю сессию я сдал каким-то чудом. Вскоре после неё переспал с Танечкой, это оказалось просто – как выяснилось, в ожидании олигархов надо на ком-то оттачивать мастерство.
Но после лекций я возвращался домой с Гриневич. Она оказалась просто невероятной собеседницей. Говорили в основном о политике – наши убеждения полностью совпадали, ещё один поразительный сюрприз! Она была умной, как Балканыч, но в ней было то, чего так не хватало Балканычу – потрясающее чисто еврейское остроумие и такая же потрясающая чисто еврейская воля к жизни.
Меня всегда раздражало выражение «просто друзья». Потому что друг – это гораздо сложнее и гораздо круче, чем кто-нибудь, с кем можно потыкаться гениталиями. Надеясь на нелепый, жалкий секс, я неожиданно обрёл несоизмеримо больше.
Летнюю сессию я завалил и был отчислен. Моя иридиевая мать смотрела на меня как на пустое место. Ю си, сказал Балканыч, это и есть свобода.
Осенью я поступил в педвуз нашего Скотопригоньевска.
6.
Александр Балканов, до.
Звоня в домофон, я слышу за спиной топот армейских ботинок. И экчулли, ещё до того, как обернуться, понимаю, кто это, не понимаю только, зачем.
Я говорил, что Гриневич редкая битч? Фрэнкли, это очень мягко. Большего токсика я не встречал. Умеет Вит подбирать людей, ничего не скажешь.
– Хелло, – говорю я вежливо.
– Дерьма кило, – бурчит Гриневич и вперёд меня несётся по лестнице – только тощие ноги мелькают. Бьютифул. Без этой вот кант уже с бро пересечься нельзя, сириусли?
Дверь открывает Марочка в розовом мини-неглиже, не скрывающем ничего, включая аннейчурно выпирающий живот – а, ну да, она же говорила, что прегги, и когда Вит только успел? Гриневич дёргает носом – она, насколько помню, чайлдхейтер, хотя кого Гриневич не хейтит, тоже ещё вопрос.
Но дальше совсем уже шок. На убогой кухне Вита с претензией на лофт, за расшатанным икеевским столом сидят Вит и, что совершенно неожиданно, Вера Сентябрёва.
– Вотафак? – спрашиваю я фрэнкли.
– Ну наконец-то, – говорит Вит. – Давайте заходите, и сразу к делу.
– Да уж хотелось бы, – Гриневич фыркает и тут же закуривает.
– Можно не надо, ну пожалуйста, Марочка не любит, – ноет Вит. Гриневич опять дёргает носом и затягивается эгейн. Вит бледнеет – дело явно не в Марочке, а в том, что он сам рисентли нон-смокер, хотя мэйби, вот тут как раз дело в Марочке – жуёт губу, откашливается и говорит:
– Так вот, на людей я вроде бы вышел.
– Быдло небось какое-то? – спрашивает Гриневич саркастикалли, и я понимаю, что она в курсе. Бьютифул. То есть я не в курсе, зато она – да.
– Нет, бля, ансамбль еврейчиков со скрипочками, – предиктабли возмущается Вит. Бедные нон-смокеры, вечные нервз.
– И сколько они хотят? – спрашивает Гриневич ризонабли.
– Да думаю, по-любому дешевле, чем твой Ролекс, – отвечает Вит так же биттерли.
– Это Картье, – говорит Гриневич. В кухню вплывают Марочкин абдомен, бюст и сама Марочка.
– Заай, – пищит она, – какие чааасики!
Вит ёрзает на стуле. Вечные нервз.
– Зааай, а ты мне купишь такие чааасики? – продолжает она кэрелессли.
– Не купит, – отвечает Гриневич.
– Почемууу? – Марочка надувает уткогубы, выставляет вперёд бюст.
– Потому что он коммунист, – говорит Гриневич.
– Анархо-коммунист, – говорит Вит.
– Один хрен, – говорит Гриневич.
– Зааай, – говорит Марочка, – а мне пойдёт стрижечка как у неё?
– Тебе всё пойдёт, – говорит Вит, и они устраивают петтинг минут на двадцать. Наконец Гриневич спрашивает:
– Так ты нас на оргию собрал или по делу?
– По делу, – отвечает Вит, и, поворачиваясь к Марочке: – Заинька, а тебе не пора на работу?
– Ну заааай, – канючит Марочка.
– Давай-давай, – подталкивает Вит, вот уж от кого не ожидал. Марочка хватает с подоконника какой-то снэк и улепётывает в соседнюю комнату. Ин момент включается сингл Энигмы. Интерестинг. В девяностые, да даже и в нулевые была вроде бы такая тема, фачиться под Энигму, но щас-то кому она нужна? Марочке, суппоз, меньше сорока.
– Короче, – говорит Вит, – мы планируем протестную акцию в Минюсте.
– Вы планируете что? – подаёт наконец голос Вера Сентябрёва.
– Протестную акцию, – повторяет Вит.
– В Минюсте? – пищит Вера.
– В Минюсте, – говорит Вит.
– Вотафак? – говорю я. Экчулли тут больше и сказать нечего.
– Я хочу, чтобы Балканов, – говорит Вит, – договорился с исполнителями.
– Давай сюда план, – говорит Гриневич. Вит начинает пояснять за план.
– Все расходы оплатишь, конечно, ты, – говорит Вит. Гриневич кивает.
– Акцию возглавит Балканов, – говорит Вит.
– Фёрстли, я не…– хочу сказать я, но Гриневич кивает.
– Сентябрёва как лидер, хотя и номинальный, – продолжает Вит, – возьмёт на себя ответственность за все последствия.
Вера что-то бормочет, но я не слышу, что. А Гриневич вновь кивает.
– Вотафак? – говорю я.
– Мы против власти, – говорит Вит.
– Ну? – говорит Гриневич.
– Следовательно, фактического лидера у нашей партии нет, – говорит Вит.
Гриневич кивает.
– А номинальный есть, – говорит Вит.
Гриневич кивает.
– Следовательно, за все возможные негативные последствия отвечает он, – говорит Вит.
– Ну? – говорит Гриневич.
– Следовательно, в нашем случае отвечает Сентябрёва.
– Вотафак? – говорю я. Вера пытается что-то сказать, но ей не дают.
– Ну, продолжай пояснять за план, – говорит Гриневич.
Новые слова для Веры (учить):
Абдомен – живот
Аннейчурал – ненатуральный
Биттерли – горько (прям.), язвительно (перен.)
Бьютифул – прекрасно (в моём лексиконе обычно сарказм)
Вотафак – грубое выражение удивления
Кант – женский половой орган (груб.). Нет, Иммануил Кант здесь ни при чём, он даже пишется по-другому.
Кэрелессли – беззаботно
Петтинг – здесь я тоже не в состоянии подобрать равноценный субститут, но, надеюсь, ты сама догадаешься
Прегги – беременяшка
Предиктабли – предсказуемо
Ризонабли – рационально (см. анризонабли и делай вывод, как образуются антонимы)
Рисентли – это слово уже было, и ты его вспомнишь
Сириусли – серьёзно
Смокер – курильщик
Суппоз – полагать
Фёрстли – во-первых
Чайлдхейтер – см. Чайлдхёрт и Хейтер, вычитай и складывай
Эгейн – опять
7.
Виталий Лопатко, после
Нет, это не могла быть Гриневич. Как говорил классик, этого не может быть, потому что этого не может быть никогда.
Гриневич, моя потрясающая Гриневич, моя боевая подруга, моя почти сестра, моя на протяжении пары месяцев фиктивная гражданская жена – да, было у нас и такое, потому что когда Гриневич, досрочно закончив МГУ, приехала ко мне в гости, из комнаты вышла моя рутениевая мать, и просто влюбилась в Гриневич, и начала засыпать её вопросами, что, да как, да где она живёт, и когда узнала, что живёт она в ещё большей жопе мира, чем наша, сказала ей безо всяких обиняков – да ладно тебе уже, живи у нас.
И Гриневич стала жить у нас.
Моя берилловая мать, разумеется, с ходу решила, что мы пара, и я не спешил её переубеждать. Поскольку мать если вообще смотрела на меня, то смотрела исключительно как на дерьмо, я надеялся, что Гриневич станет своего рода громоотводом. Как-то я подслушал телефонный разговор, в ходе которого она буркнула: придурок он, конечно, полный, но девчонку нашёл – золото, и куда бы он ни вляпался, она его вытащит.
Так мы и жили. Спали на одном диване, что далось мне удивительно легко, отчасти благодаря Танечке, после которой Гриневич окончательно перестала интересовать меня как женщина, а отчасти потому что Гриневич вообще почти не спала. Днём она работала, с лёгкостью меняя одну юридическую фирму на другую, а ночью…ночью играла на бирже.
Она и меня попыталась подсадить, но мне стало плохо уже на моменте, когда она начала рассказывать о депозитах и о том, какие у них преимущества по сравнению с инвестициями. Мой бедный мозг загудел от напряжения, как гудел по ночам мой бедный компьютер, и я сказал Гриневич, что всеми этими сомнительными манипуляциями не интересуюсь, за что был удостоен очередным презрительным взглядом жёлто-карих глаз.
В свою очередь Гриневич не оценила, когда я познакомил её с Балкановым. Он уже закончил филфак, работал архитектором в престижной фирме и, в общем, ему хватало на жизнь и брендовые пальто. Он стал ещё красивее – той особой мужской красотой, которой мне так не хватало; его плечи стали шире, глаза – печальнее.
– Мой друг Балканов, – представил я его, – архитектор и, кстати сказать, тоже анархист.
В жёлто-карих глазах Гриневич вспыхнул интерес.
– А как вы считаете, – спросила она сходу, – нам ведь нужна своя партия?
– Экчулли, я не понял вопроса, – ответил Балканов равнодушно. Мне всегда казалось, он нарочно напускает на себя такой делано-равнодушный вид, чтобы казаться ещё интереснее, что ли. Не сразу, очень не сразу я осознал – он не притворяется, он действительно равнодушен к людям, которым не может что-либо впарить, а по Гриневич сразу было видно, что ничего впарить ей не получится. – Фрэнкли, если мы стоим на том, что против власти, лезть в неё для нас – абсолютли пойнтлесс.
– Ну, знаете, – возмущённо сказала Гриневич, – систему вообще-то можно подорвать только изнутри.
– Ю суппоз, – Балканов удивлённо поднял бровь – ещё один его жест, не оставлявший равнодушной ни одну женщину, – ю суппоз, можно прогнуться под систему, хотя бы и с целью подорвать?
Дискуссия становилась всё оживлённее. Маленькая, тощая Гриневич то нависала над огромным Балкановым, то принималась нервно расхаживать из угла в угол, гнула своё. Он всё так же равнодушно, лениво улыбался, не намеренный уступать. Отчего-то у меня сложилось впечатление, что они понравились друг другу – возможно, лишь потому, что оба нравились мне.
– И что, – спросила меня Гриневич, когда он ушёл, – вот этот…он, значит, пытается строить из себя анархиста?
Я ничего не ответил.
– Стройматериалы не те, – отрезала она. Больше я не приглашал Балканова домой, предпочитая встречаться у него или в каком-нибудь баре, и старался его тему с ней не обсуждать. Но она сама постоянно спрашивала:
– А что думает этот твой факапер?
Балканов сначала не сказал о Гриневич ничего. Когда я задал ему вопрос в упор, ответил:
– Бро, я твою прайват-лайф осуждать не буду, но фрэнкли это финиш.
Но несмотря на то, что Балканова теперь было не пригласить в гости, несмотря на язвительность Гриневич, несмотря на компьютер, гудевший всю ночь, и батарею грязных кофейных кружек возле него, за которую мне бы непременно влетело от матери, а Гриневич это сходило с рук, несмотря на её отвратительную манеру вечно разбрасывать свои вещи и курить мои сигареты, несмотря на её в целом довольно специфический характер, было приятно возвращаться домой, где меня ждал кто-то, кроме никелевой матери – кто-то увлечённый, жизнерадостный и самое главное, искренне заинтересованный во мне.
Иногда игра на бирже не шла, и тогда мы всю ночь болтали.
– Слушай, – говорила она, – ну мы же всё-таки могли бы замутить свою партию?
–Анархическую партию? – сонно бормотал я.
– Ну а чего нет-то?
– Это ж какие деньги, – безнадёжно вздыхал я.
– Это ж какие деньги, – безнадёжно вздыхала она
С Гриневич бывало тяжело, но без неё было в тысячи раз тяжелее. Моя вольфрамовая мать смотрела мимо меня. Я медленно и мучительно учился проходить мимо неё.
– Может, ты всё-таки восстановишься, – предлагала Гриневич, но я уже прошёл точку невозврата, и мне было плевать. Поступить в педвуз и учиться там оказалось ещё проще, чем я думал – не зря же говорят, ума нет, иди в пед. Не знаю, на кого была рассчитана программа, которая даже мне казалась примитивной. Я снова смог подрабатывать, теперь уже репетитором, и это, как ни странно, нравилось мне тоже. Когда очаровательный болван Глеб Черепицын, уверенный, что слово «трахея» происходит от слова «трахаться», каким-то чудом сдал ЕГЭ по русскому на немыслимые семьдесят три балла, я впервые в жизни ощутил, что, может быть, я не такое уж дерьмо, как всегда считала моя гранитная мать.
– Ты – это ты, бро, – сказал Балканов, когда я поделился с ним своими мыслями, – и симпли будь собой.
– Твою мать, терпеть чужих спиногрызов, – буркнула Гриневич, – вот ты мазохист отбитый.
Мазохист или нет, но я впервые был счастлив – у меня появилось время на увлечения, появились новые знакомства. Соотношение полов на нашем курсе было совсем другим – три парня на пятьдесят девушек, и я, никогда не считавший себя плейбоем, без проблем общался с этими девушками – может быть, потому, что у меня появилась ещё и уверенность в себе. С одной у нас сложилось даже нечто вроде серьёзных отношений. Её звали – зовут – Галя, но она настаивала, чтобы её называли исключительно Галиной Львовной, морщилась, услышав нецензурное слово, и хлопала меня по спине, когда я сутулился. В общем и целом это была уже готовая классическая училка, но в постели, надо отдать ей должное, она оказалась несоизмеримо лучше, чем все её предшественницы. Я был почти счастлив.
И всё-таки главная встреча моей жизни была ещё впереди.
Был мокрый апрельский день, я зашёл в Пятёрочку купить сигарет, к которым меня приучил Балканов, потом без проблем бросил, придя к выводу, что это ему не особенно идёт, а я бросить так и не смог – и увидел её. Она стояла у кассы, непонимающе хлопая пугающе мохнатыми глазами, похожими на два одноклеточных многоногих существа из учебника биологии.
– Я же вам объясняю, девушка, – уже почти рычала усталая, немолодая кассирша, – скидка в семьдесят процентов действует только на кефир.
– Но я же и взяла-а кефир, – возмущалась девушка, непонимающе шевеля пугающе распухшими губами, похожими на цветок психотрии из того же учебника.
– На кефир я вам сделала скидку, – казалось, ещё немного, и продавщица лопнет пополам, – а на всё, что вы тут ещё набрали, она не действует.
– Почему-у не действует, если я взяла кефир? – девушка не издевалась, она искренне не видела проблемы. Я полез за кошельком, достал сумму, заработанную за шесть сегодняшних занятий с отстающими.
– Вот, – сказал я, – отсчитайте сколько нужно.
Кассирша проворчала что-то нечленораздельное и вернула мне какую-то неприличную мелочь. Девушка в упор смотрела на меня, и её многоногие глаза с каждой секундой пугали и притягивали всё страшнее.
– Даже не знаю, как вас благодарить, – сказала она. – Хотите, я всё это съем для вас?
– Как это – для меня? – удивился я, не сводя с неё взгляда.
– Я биджей, – объяснила девушка.
– Диджей? – глупо переспросил я.
– Нет же, биджей, как вы не понимаете?
Вид у меня, должно быть, сделался такой же растерянный, как у неё возле кассы, потому что она сочла нужным уточнить:
– Ну, мукбангер. Мара Мяу. Неужели не слышали?
– Подождите, мне нужно ответить на смс, – сказал я и незаметно для неё (это оказалось несложно), загуглил, не только не узнав ответа, но и придя в ещё большее недоумение. – То есть вы… едите на камеру за деньги?
– Ну да, – ответила Мара Мяу так невозмутимо, будто это было одной из самых распространённых профессий. – Но для вас могу в реале, идёт?
Я в упор не понимал, что интересного в том, чтобы смотреть на то, как другой человек ест, да ещё и за деньги. Но с другой стороны, деньги были уже заплачены, и вряд ли она когда-нибудь собиралась вернуть мне долг, а домой, где гудела компьютером Гриневич и ходила по кухне недовольная чугунная мать, возвращаться не хотелось совершенно.
Мы сели на лавочку в сквере. Мара Мяу достала из пакета ненатурально круглый, красный, сочный помидор и поднесла к ненатурально круглым, красным, сочным губам.
Я не знаю, сколько это длилось – полчаса или полжизни. Я смотрел, как она впивается в абрикосы, как сок стекает по её подбородку, как ветчина исчезает за жадными челюстями. Я никогда не испытывал ничего подобного – ни до, ни после. Меня абсолютно буквально трясло от возбуждения (да, Сорокина я тоже люблю).
Я позвонил Гале – то есть, простите, Галине Львовне – и прохрипел в телефон, что сейчас приду. Галина Львовна пробурчала, что мы встречаемся по пятницам, а сегодня среда, но, кажется, была не слишком возмущена, а если слишком, мне было наплевать.
Как я дотащился до её дома в другом районе и как поднялся на четвёртый этаж, я тоже не помню. Зато помню, какие абсолютно нелитературные слова она кричала мне в спину, когда я, стоя на пороге, неожиданно для самого себя выпалил, что нам нужно расстаться.
Полностью раздавленный непониманием, стыдом и неслабеющим возбуждением, я поплёлся домой, намеренный сейчас же закрыться в комнате, зайти на её сайт и смотреть, смотреть, смотреть без конца видео, как она ест, а если Гриневич будет колотиться в дверь , то ей же хуже. Но Гриневич налетела на меня в коридоре и, что было совсем уже неожиданно, изо всех щенячьих сил сжала тощими лапками.
– Совок, – выдохнула она, – ты представляешь, я решилась и перевела всё на БКС, и котировки, ты прикинь, тут же резко полезли вверх, а Роснефть, мать твою, Роснефть отыграла снижение и вышла в плюс в два с половиной раза выше прогноза, и тут я быстро…
– Гриневич, – тихо сказал я.
– А, ну да, надо же пояснять для дебилов, – сказала она без малейшего раздражения, всё так же жизнерадостно, и её некрасивое лицо засияло каким-то неземным светом. – Мы богаты. Мы страшно богаты, Совок.
– Насколько страшно? – пробормотал я. Всё это казалось сплошным абсурдным сном – инопланетные женщины едят за деньги, ссутуленная у моего компа Гриневич за полвечера зарабатывает огромные суммы.