Пороки северокавказского общества: клановость, коррупция, казнокрадство как причины высокой конфликтности в регионе – одна из любимых тем не только журналистов, но и политиков. Президент РФ Д. А. Медведев так характеризовал значимость данных проблем: «Коррупция является преступлением в любом регионе, не только на Северном Кавказе. Только на Кавказе она приняла абсолютно угрожающий характер, она угрожает, по сути, национальной безопасности, ослабляет государственные, социальные институты. И, к сожалению, по сути, та коррупция, которая существует, является фактом прямого пособничества сепаратистам и убийцам, которые творят свои дела на территории Северо-Кавказского округа. Кроме того, и мне тоже об этом приходилось говорить, коррупция на Кавказе имеет еще одну специфику, отличающую ее от коррупции в России в целом, на других территориях нашей страны. Эта коррупция носит клановый характер, что, естественно, осложняет борьбу с ней»[43]. Борьба с подобными негативными явлениями часто рассматривается в контексте изменения бюрократической культуры, противодействия злоупотреблениям «плохих» чиновников, усиления контроля за деятельностью управленцев и наказаний за неподобающие действия.
Между тем попытки проведения подобной политики в других странах, характеризующихся аналогичными проблемами, часто не давали ожидаемого эффекта, а иногда приводили и к существенному ухудшению ситуации. Исследователи развивающихся стран, в первую очередь подверженных аналогичным недугам, задались вопросом о причинах подобных провалов. Выяснилось, что корни проблем лежат гораздо глубже недобросовестности чиновников или продажности политиков. Можно выделить несколько актуальных для Северного Кавказа исследований данной проблематики.
В своей работе «Сильные общества и слабые государства»[44] Джоел Мигдал задался вопросом: почему подавляющее большинство стран, освободившихся от колониальной зависимости либо активного вмешательства западных государств в их жизнь, не смогли создать сильные государства и распространить свой социальный контроль на подавляющее большинство граждан, несмотря на значительный рост государственных расходов и государственного аппарата. Ответ оказался детерминирован структурой государственной власти в этих странах.
Лидеры подобных государств сталкивались с двумя типами проблем, связанных с социальным контролем, – наличием нескольких достаточно автономных «центров власти» (крупных правительственных агентств, обладающих значительным весом и ресурсами) в рамках центрального правительства и также достаточно автономных традиционных социальных структур со своими «вождями» и «правилами игры» на местах. Централизация социального контроля означала бы дальнейшее усиление «центров власти» на верхнем уровне управления, которые бы администрировали ресурсы и усиливали контроль над населением. Тем самым возникала угроза появления альтернативных фигур, достаточно сильных, чтобы бросить вызов первому лицу. В этих условиях лидеры предпочитали мириться с сохранением социального контроля в руках местной элиты, с извращением централизованно проводимой политики исходя из ее интересов, но не плодить себе конкурентов.
Приоритеты сохранения власти также предопределяли расстановку на ключевые посты фигур с учетом возможностей доверия и подконтрольности (в том числе на основе родственных связей), а не на основе личных качеств и квалификации. Характеризуя политику назначения на высокие посты, Д. Мигдал отмечает, что задачей лидеров «было не просто создание бюрократии или военных структур, где было бы обеспечено представительство и пропорция различных этнических групп в государственных агентствах отражала бы пропорцию во всем обществе. Их задача не сводилась и к усилению государственной власти путем следования формальным организационным принципам в расширении проникновения государства [в общественные структуры]. Распределение постов, скорее, отражало лояльность определенных групп, угрозу со стороны других групп и важность отдельных государственных агентств. Лидеры государств направляли наиболее лояльные элементы, часто принадлежащие к тем же племенным или этническим группам, что и сам лидер, в такие организации, как вооруженные силы, потенциально несущие максимальную угрозу для государственных лидеров и осуществляющие наибольший контроль в обществе»[45].
Кроме того, для подобных режимов характерна регулярная ротация кадров на верхнем уровне управления, чтобы препятствовать установлению длительных и потенциально опасных для правителя связей внутри и между агентствами. Это неизбежно вносит сумятицу в проведение преобразований, дестимулирует непосредственных исполнителей центральной политики на местах и способствует их неформальным связям с местными элитами. Таким образом, фрагментация социального контроля на местах оказывается напрямую связанной с отсутствием консолидации власти в центре, а именно с наличием автономных центров власти, как в рамках государства, так и вне его (в среде крупного бизнеса).
Еще более глобальная модель государства была предложена известными американскими институционалистами Д. Нортом, Д. Уоллисом и Б. Вайнгастом в работе «Насилие и социальные порядки. Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества»[46]. По нашему мнению, все государства в мире можно разделить на естественные государства или порядки ограниченного доступа, и порядки открытого доступа, причем и в истории, и в современности доминируют порядки ограниченного доступа.
Отличительной характеристикой порядков ограниченного доступа является отсутствие у государства монополии на насилие, потенциал которого распределен между различными элитными группами. Тем самым задача государства – предотвратить фактическое применение насилия, дав этим элитным группам в качестве стимула доступ к ренте, носящей монопольный характер. Рента порождается за счет ограничения экономической и политической конкуренции, именно поэтому данный социальный порядок характеризуется как порядок ограниченного доступа. За предотвращение насилия естественные государства платят свою цену. По словам авторов, модель естественного государства характеризуется медленно растущими экономиками, чувствительными к потрясениям, и политическим устройством, которое не основывается на общем согласии граждан. Кроме того, в ее рамках господствуют взаимоотношения, организованные с помощью личных связей, законы применяются не ко всем одинаково, права собственности не защищены[47]. Но эта плата рассматривается как неизбежность. «Систематическое создание ренты с помощью ограниченного доступа в естественном государстве – это не просто средство набить карманы членов господствующей коалиции; это также важнейшее средство контроля насилия»[48].
Норт и его коллеги выделяют несколько форм естественного государства. В хрупких естественных государствах дисперсия насилия среди элитных групп чрезвычайно высока, коалиция элит для распределения ренты весьма неустойчива, и неконтролируемые государством проявления насилия достаточно регулярны. Базисные естественные государства стабильнее, соглашения между элитными группами носят более долговременный характер. В то же время, в отличие от хрупких естественных государств, где отношения между элитными группировками максимально персонифицированы, базисные государства уже готовы частично институциализировать процесс принятия решений, предлагая стандартные выходы из периодически повторяющихся проблем. Однако базисные естественные государства способны обеспечивать относительную устойчивость взаимоотношений элит только в рамках государства. Зрелое естественное государство, способное сформировать предпосылки для перехода к порядкам открытого доступа, характеризуется устойчивыми внутренними институциональными структурами и способностью поддерживать организации элит, не имеющие тесной связи с государством. Здесь впервые появляются достаточно стабильные «правила игры», хотя бы в рамках элиты.
Сформировав свою модель на основе исторических исследований, Норт и его соавторы рассматривают ее как применимую и для современных развивающихся и посткоммунистических стран; соответствующие исследования уже начались. Между тем, по сравнению с анализируемыми историческими прецедентами, ситуация в современном мире претерпела весьма существенные изменения. Предпосылки модели явно должны быть модифицированы, по меньшей мере в том отношении, что разделение между элитой и обществом в целом перестало быть столь жестким, как оно было в прошлом. Это связано как с «идеологическими» факторами – массовая вера в божественность власти правителя в средние века сменилась почти столь же распространенной верой в право человека на свободное волеизъявление в рамках демократических механизмов; так и с реальным сокращением различий между элитой и другими слоями общества в результате широкого распространения образования, в том числе высшего, в неэлитных слоях населения.
В результате порядки ограниченного доступа стали еще более конфликтными, чем раньше. Если, по мнению авторов модели, в исследованных ими исторических примерах основные всплески насилия были связаны с конфликтами между элитными группами за раздел ренты, то теперь естественные государства способны не только предотвращать, но и порождать насилие в гораздо более разнообразных формах. Так, те слои населения, которые не подключены через свои элиты к разделу ренты или сами являются источником ренты, способны прождать контрэлиты, также находящие доступ к потенциалу насилия и включающиеся в борьбу за рентные доходы. Глобализация во многих случаях укрепляет положение подобных контрэлит, дает им возможность найти источники финансирования, доступ к оружию за пределами страны. При этом данный процесс может быть многостадийным – кооптация представителей контрэлиты во власть без разделения рентных доходов с соответствующими группами населения ведет к тому, что эти группы порождают новые контрэлиты, также заинтересованные в использовании потенциала насилия в качестве инструмента воздействия на власть предержащих. Государство оказывается перед непростой дилеммой: существенное расширение доступа к ренте ведет к эрозии ее основ и обостряет противоречия между элитными группами, тогда как ограничение доступа узким кругом «приближенных» усиливает стимулы к применению насилия со стороны контрэлит. Чтобы успешно справиться с этим вызовом в рамках порядка ограниченного доступа, объем ренты должен быть чрезвычайно высоким.
Рассмотренные модели государства имеют прямое отношение к ситуации на Северном Кавказе. Попытаемся сформулировать несколько выводов, следующих из этих моделей, для понимания истоков конфликтов в северокавказских регионах.
Во-первых, и в той и в другой модели отсутствие правового государства, равенства граждан перед законом; искажение «правил игры» в угоду интересам отдельных личностей и социальных групп связываются с такими основополагающими характеристиками власти и общества, как фрагментация системы государственной власти; отсутствие монополии на насилие у государства, а также внутри самой системы государственной власти. Это не те факторы, которые могут быть быстро и эффективно преодолены по воле тех или иных лидеров. Это – та институциональная «колея» (зависимость последующего развития от предшествующего), из которой не многие страны нашли выход. Таким образом существуют серьезные объективные ограничения в борьбе против тех явлений, которые принято относить к злоупотреблениям властью со стороны отдельных чиновников или кланов. Отсюда не следует, что подобная борьба вообще не должна проводиться: индивидуальная ответственность представителей власти за свои действия все равно сохраняется. Однако нужно понимать, что в обозримый период в ней вряд ли будут достигнуты качественные прорывы. В результате накладываются существенные ограничения на предложения по мерам преодоления конфликтов: эти меры должны исходить из существующей институциональной структуры северокавказских обществ как данности и учитывать свойственную ей реакцию на любые изменения «правил игры».
Во-вторых, из данных моделей вытекает, что конфликты и насилие на Северном Кавказе на настоящий момент в определенной мере являются неизбежностью[49]. Если исходить из классификации Норта и соавторов, северокавказские республики с определенной долей условности можно отнести к хрупким и базисным естественным государствам (последние – с угрозой регресса в хрупкие), т. е. к таким типам государств, где наибольшую роль играют личные связи, одинаковые для всех «правила игры» не получили существенного распространения, потенциал насилия рассредоточен и фактически используется для получения доступа к ренте и со стороны элит и со стороны контрэлит. Ограниченность круга элитных групп, имеющих доступ к ренте; отсутствие надежных механизмов диффузии ренты в неэлитные группы и слои – все это усиливает конфликтность в обществе, а также создает стимулы к использованию насилия в их разрешении.
В-третьих, на конфликтность в северокавказских республиках активно влияет характер ренты, получаемой элитой. Подобная рента включает доходы от монополизации распоряжения землей, от контроля над наиболее доходными предприятиями, от поборов с населения и бизнеса. Однако наиболее существенную ее часть формируют бюджетные дотации из федерального центра. Подобная ситуация оказывает существенное воздействие на формирование коалиции элит, механизмы распределения ренты, стимулы государственной власти. Так, в современных условиях естественные государства сталкиваются с еще одной сложной дилеммой: распределять ренту в пользу старых элитных групп либо в пользу тех групп, которые способны обеспечить экономическое развитие. В первом случае страна обрекается на все большее отставание в глобальном мире, существующие источники ренты постепенно исчерпываются, а население в конце концов начинает насильственным образом проявлять недовольство ухудшением своей жизни по сравнению с более активно развивающимися соседями. Во втором случае государство может столкнуться с активным, в том числе насильственным, сопротивлением со стороны традиционных, имеющих значительный вес элитных групп.
В условиях когда основная часть ренты поступает извне, заинтересованность в поддержке обеспечивающих развитие элитных групп еще более ослабевает. Объем ренты, перспективы элитной коалиции, положение неэлитных групп в незначительной степени зависят от развития самих северокавказских республик и определяются в первую очередь решениями и ресурсами, поступающими из Москвы[50]. Негативные последствия подобной ситуации многообразны, в частности:
• традиционные, не заинтересованные в развитии элитные группы не чувствуют угрозы эрозии ренты в связи с недостаточно активным экономическим ростом;
• обеспечивающие развитие экономики элитные группы не имеют конкурентных преимуществ, связанных с возникновением дополнительных источников ренты, перед традиционными;
• в обеспечении доступа к ренте повышается ценность традиционных связей, снижается роль квалификации, таланта, интеллекта.
В то же время такая ситуация, усиливая разрыв между властью и населением, не имеющим доступа к ренте и страдающим от отсутствия новых возможностей, порождаемых экономическим развитием, способствует усилению конфликтности. И не только непосредственно. Ощущая себя аутсайдерами, наиболее активные представители населения, в первую очередь контрэлиты, ищут другую «систему координат», альтернативные способы организации общественной жизни, не предполагающие оценки с точки зрения глобального мира. В результате создается благоприятная почва для возникновения конфликтующих систем ценностей, когда современные ценности демократии и развития отрицаются на основе их отождествления с теми злоупотреблениями власти, которые характерны для естественного государства в описанных условиях.
В четвертых, возрастанию конфликтного потенциала способствует то, что современная ситуация отсутствия правил игры и дисперсности насилия воспринимается как существенное ухудшение по сравнению с советскими временами. Дело в том, что Советский Союз представлял исключение среди естественных государств – в нем была обеспечена монополия на насилие. Для современных северокавказских республик такая ситуация не характерна. Кроме того, разрушение СССР привело к регрессу от базисных к хрупким порядкам ограниченного доступа на значительной части территории Северного Кавказа. И хотя нельзя утверждать, что в советское время на Северном Кавказе действовали четкие «правила игры» хотя бы в рамках государственного сектора[51], некоторые возможности «вертикальных лифтов», не связанные с архаичными клановыми отношениями, судя по всему, существовали, особенно в городах. Теоретики конфликтов утверждают, что ухудшение положения людей (особенно если в предшествующий период оно улучшалось) оказывает гораздо более существенное воздействие на рост конфликтогенности, чем устойчиво плохое положение, даже если во втором случае в абсолютных значениях положение в конечной точке существенно хуже, чем в первом[52].
Традиционное общество на Северном Кавказе[53] оказалось гораздо более устойчивым, чем в большинстве других районов России. Можно выделить несколько причин возникновения подобной ситуации.
Во-первых, к моменту революции 1917 г. Северный Кавказ еще не был затронут тем кризисом патриархальных отношений, который был присущ многим русским губерниям уже в конце XIX в. и характеризовался как «бабий бунт», «падение авторитета родительского» и т. п.[54]. Советская власть застала Кавказ и Среднюю Азию более традиционными, чем многие другие регионы, вошедшие в состав СССР.
Во-вторых, архаичный сельский социум был в гораздо меньшей степени разрушен процессами модернизации и индустриализации советского времени, чем в других российских регионах, и во многом сохранил способности воспроизводства традиционных институциональных механизмов. Воздействие советской власти на традиционный уклад было двояким. С одной стороны, советская система не вступала в принципиальный конфликт с основами традиционного общества, поскольку обе системы регулирования предполагали господство патерналистских отношений, иерархичность, подавление индивидуализма, включали клиентелистские и коррупционные механизмы. С другой стороны, Северный Кавказ не избежал насильственных преобразований со стороны советского государства: репрессий против религиозных деятелей, раскулачивания, принудительного обобществления земли и средств производства, даже депортации целых народов.
Конфликтный симбиоз данных тенденций приводил к различным результатам в зависимости от исходного характера общества на момент социалистической революции, от интенсивности внедрения советских социальных регуляторов, а также от воздействия миграционных процессов на состояние социума. Некоторые, в первую очередь горные сообщества Восточного Кавказа, характеризующиеся значительной изоляцией от остального мира, смогли в существенной степени «переварить» советские регуляторы, воспроизвести в форме колхозов и совхозов во многом дореволюционную модель землепользования, сохранить влияние местных и религиозных традиций на общественную жизнь[55]. «В некоторых горных селах советской власти не было никогда. <…> Колхоз как таковой не встал на ноги». Эрозия традиционных регуляторов в остальных сообществах варьировалась от их масштабного разрушения до частичного сохранения, хотя бы в памяти людей.
Различная степень проникновения советских стандартов жизни на разных северокавказских территориях хорошо видна из высказывания жителя одного из сел Кизлярского района (куда волнами шла миграция различных кавказских народностей), даргинца по национальности, по поводу новых мигрантов – аварцев из отдаленного Цунтинского района: «К концу 80-х появился один цунтинец, приехал учительствовать. Увидел обстановку: русские уходят, наши не успевают все выкупать. Начал постепенно подтягивать своих, из Цунтинского района людей из 5–6 сел. <…> Подход к жизни, к разным мероприятиям, увеселительным или же горестным, у них был очень неблизкий для остального населения. У нашего народа не было бога, была компартия. У нас были проводы в армию, свадьбы с фатой. А эти в платках черных. Они уже были с религиозным статусом. Первую мечеть в Косякино начали строить они, сразу после распада СССР. При СССР они собирались (молиться) у одного дома. Там выбрали одну комнату, очистили ее от мебели и там совершали пятничный намаз»[56].
Еще одна причина ограниченного внедрения советских регулятивных механизмов на Северном Кавказе была связана с широким распространением теневой экономики. Это определялось сельскохозяйственной и курортной специализацией региона, создающей благоприятные условия для реализации продукции личного подсобного хозяйства и кустарной промышленности вне официальных рамок плановой экономики. Как отмечает, например, Г. Дерлугьян, «обширная теневая экономика, сезонные трудовые миграции (шабашничество) и с 1960-х гг. ориентированное на потребительские рынки центральных областей СССР получастное приусадебное хозяйство обычно предлагали куда более высокие доходы…», чем, например, заработки в промышленности[57]. Многие из этих видов экономической деятельности либо непосредственно базировались на традиционных семейных отношениях, либо успешно копировали заложенные в их основе социальные принципы, либо по меньшей мере не вступали с ними в прямое противоречие.
В-третьих, жесткий кризис, связанный с распадом советской системы и войной в Чечне, привел к возрождению традиционных регуляторов даже там, где они были существенно подорваны. Этому было несколько причин.
В целом укрепление более локальных, традиционных связей является естественной реакцией общества на распад прежней системы регулирования, поскольку «рушились прежде централизованные структуры, объединявшие людей и создававшие связи за пределами круга личного общения или местно-этнического происхождения»[58]. Вакуум регулирования заполнялся тем, что исторически было присуще данным сообществам и еще не полностью стерлось из памяти людей. Национальные, общинные, исламские традиции занимали место регуляторов советского времени[59].
Кроме того, наибольшим разрушениям после распада советской системы на Северном Кавказе подверглась именно городская среда – основной проводник модернизационных тенденций. Именно на городские сообщества, характеризовавшиеся смешанным национальным составом; формирующимися на новой основе социальными сетями; большей, чем в сельской местности, ролью образования и квалификации для карьерного продвижения, советская модернизация оказала наибольшее влияние[60]. Деградация подобных модернизационных центров не могла не повлиять самым негативным образом на ситуацию в обществе.
Тем не менее состояние традиционной системы регулирования именно в постсоветский период можно характеризовать как глубоко кризисное. Те процессы, которые в подавляющем большинстве других регионов, во всяком случае в составе России, в основном проходили с конца XIX до середины ХХ вв., активизировались на Северном Кавказе именно в последние десятилетия. Этому способствуют несколько основных факторов, в том числе:
• развитие рыночных отношений, приводящее к изменению системы ценностей, предпочтений, статусов и рангов в обществе[61];
• активизация миграционных процессов, в том числе урбанизация[62];
• воздействие процессов глобализации на формирование потребительских стандартов, системы ценностей, жизненных стратегий[63];
• деградация ряда сельских сообществ, их неспособность осуществлять регулирующие функции[64].
Причем некоторые факторы могут действовать одновременно в разных направлениях. Так, постсоветский трансформационный кризис одновременно и подталкивал к возрождению и укреплению локальных, традиционных связей, и впервые за длительное время открывал страну миру, делал доступным всю гамму различных культур, идеологий, мировоззрений.
Одним из важнейших проявлений кризиса традиционного общества стала легитимация конфликта поколений. Формы данного конфликта могут быть самыми разными: от достаточно невинных (мать хочет праздновать свадьбу дочери в родном селе, дочь настаивает на Махачкале, а поскольку выходит замуж за человека другой национальности, матери настоять на своем достаточно сложно) до весьма серьезных (конфликты между старыми и молодыми имамами на многих северокавказских территориях). Однако очевидно, что многие принципиально важные конфликты на Северном Кавказе, в том числе принимающие насильственные формы, в настоящее время выступают в формате конфликта поколений[65].