bannerbannerbanner
Береговая стража

Далия Трускиновская
Береговая стража

Полная версия

© Плещеева Д., 2013

© ООО «Издательство «Вече», 2013

* * *

Пролог

После бурной ночи со всеми ее шалостями, томными стонами и лукавыми шепотками, бесстыжими пальчиками и жадными губками, любовник Санька Румянцев, фигурант балетной труппы Большого Каменного театра, оказался внезапно и стремительно выставлен на улицу – и это непроглядным зимним утром! Да и не просто зимним – петербуржским утром, когда ледяная сырость мелкими, мельчайшими капельками висит в воздухе и тут же просачивается сквозь шубу, не говоря уж о чулках. Вроде и не холодно, снег не тает, слякоть не допекает, а ветер отвратительный.

Простой народ вовсю бежал по улицам, не смущаясь темноты, дворники скребли лопатами и вздымали метлами снег, вывозили его на широких санках, церковные колокола звали на службу, жарко и соблазнительно пахло свежеиспеченным хлебом – день начинался…

Санька поежился и отошел в сторонку – заново подвязать чулки и застегнуть пряжки на туфлях. Когда удираешь впопыхах, не до них. И ведь винить некого – сам должен был о себе позаботиться. Знал же, знал…

Любовница, Анюта Платова, служившая в том же театре, была особа благоразумная. Первым делом, еще только задумав стать дансеркой, выскочила замуж за театрального машиниста, великого мастера всяких чудес, вроде вырастающих прямо на глазах у изумленной публики садов, бушующих морских волн или такого ужасающего пожара города Карфагена, что публика из зала выскакивала. Но и столь же великого выпивохи, которого за один лишь механический талант терпели и не гнали. Затем, уже стоя на пьедестале, который возводит под собой всякая замужняя персона, она покрутила головкой, метнула взоры туда и сюда, сообразила, кто из поклонников побогаче, и приблизила к себе откупщика, господина Красовецкого, составившего себе состояние на хлебном вине. С 1767 года, когда откупа были введены повсеместно, компания, в которой он состоял, давала казне до полумиллиона рублей ежегодно – нетрудно представить, какое несметное количество денег прилипало к рукам откупщика.

Красовецкий стал чуть ли не законным сожителем и снял для Анюты дом на Малой Морской, как раз за площадью, где возводился Исаакиевский собор, – и от Невского с его лавками и гуляниями недалеко, и от Большого Каменного театра. Он способствовал ее карьере, помог из фигуранток перейти в дансерки, навешал на любовницу алмазных ожерелий, подарил ей серебряные сервизы и являлся с нежностями два-три раза в неделю.

Тогда, обзаведясь мужчиной для соблюдения приличий и еще одним – ходячим кошельком, Анюта высмотрела в балетной труппе Саньку. Этот – для тела и души.

Она была большой умницей по части арифметической. И потому жизнь рассчитала очень толково. Зная, что после откупщикова визита у нее два дня свободны, как раз на это время она призывала любезного Санюшку. Но непогрешима одна лишь италианская двойная бухгалтерия. Полагая, что коли Красовецкий навестил ее в четверг, то уж ранее субботы никак не явится, Анюта преспокойно пригласила юного фигуранта в пятницу – и промахнулась. Откупщик вздумал после отчаянной картежной ночи навестить любовницу, одарить ее с выигрыша и золотыми империалами, и радостными ласками. А это получилось некстати. Вот и пришлось выпроваживать сердечного дружка впопыхах.

Санька был в туфлях – как его привезла вечером из богатого особняка, где давался домашний концерт, Анюта. Кабы не откупщик – она бы спозаранку послала девку Парашку за извозчиком, и любовник был бы доставлен домой без всякой угрозы здоровью. А теперь – вся надежда на длинные и быстрые ноги. Да на Гришу Поморского, который жил там же, неподалеку, и пустил бы погреться до той поры, как извозчики выедут в город собирать урожай – спешащих на службу чиновников.

Нужно доскакать до Гриши, пока ноги в туфлях совсем не замерзли! А потом – в Коломну, домой, в две тесные, но обычно жарко натопленные комнатушки, которые снимала небольшая семья – сам Санька, его матушка, вдова канцеляриста, и младший братец, по счастью, не имевший способностей к танцам.

Вдруг Санька замедлил бег. Он оказался возле дома первой дансерки Глафиры Степановой, в которую был давно и безнадежно влюблен.

Да, именно так – состоял в утешителях у Анюты, а любил недосягаемую Глафиру. В двадцать лет такое случается.

Отчего ж Глафира была недосягаема? Во-первых, он не осмеливался предложить ей себя. Вокруг нее такие кавалеры увиваются, и денежные, и чиновные, и красавцы, и гвардейцы, надежды нет никакой. Во-вторых, Глафира себя блюдет, и слухи о ее любовниках сплошь оказываются нелепыми. Кого только не подозревали! Но дансерка живет по средствам, сообразно жалованью, богатых подарков не принимает. А ведь могла бы, как Анюта, снизойти к богатому откупщику, есть-пить на золоте, носить алмазы и в волосах, и на пряжках от туфель.

Вырастет же среди театральных девок такая недотрога…

Она была удивительно хороша собой – светловолоса, с большими темными глазами, с удивительно пряменьким и тоненьким носиком – не то, что Анюта, которая из-за своего носа репкой печалилась куда больше, чем из-за мужнина пьянства. Муж прибредет под утро, да и завалится в своей комнате, до обеда его не слыхать, а нос-то при тебе постоянно!

Опять же талия. Анюта затягивается так, что ни охнуть, ни вздохнуть, а Глафире незачем – она всегда тоньше зашнурованной Анюты на полтора вершка.

И рост у нее счастливый – крошка, малютка, которую всякий может взять на руки, как дитя – коли позволит. Глядишь – и хочется собой всю ее окутать, и такая нежность в душе просыпается – спасу нет…

И обаяние. Войдет бесшумно, потупив глаза, вдруг вскинет их, улыбнется – словно б несмело, нерешительно, слова не вымолвит – а все уж покорены.

Не раз и не два задавал себе Санька вопрос – для кого же блюдет себя Глафира? Не может быть, чтобы никто не пал на сердце. Ведь и в танце вольностей не допускает! Касается кавалерской руки кончиками пальцев – если вообще касается. Саньке несколько раз выпало такое счастье – подавал ей руку, когда она в роли Венеры, вся в розовых гирляндах, сходила с глуара в балете «Парисов суд». Глуар, он же «машина Славы», под сладостную музыку опускался сверху, и Глафира стояла в нем, не держась, соблюдая правильную позицию рук и улыбаясь так, как пристало богине.

А так танцует, что прославленным итальянкам есть чему поучиться. Антраша бьет чистенько, вертится ровненько, ручки округляет приятнейшим образом, прыгает без стука, в каждом повороте головки – чувство, в каждом положении пальчиков – смысл.

И ножки… крохотные ловкие в тоненьких чулочках, в туфельках – таких, что целиком встанут на мужскую ладонь, от носка до каблучка и четырех вершков не наберется…

Все в ней было изумительно!

Любил Санька Глафиру чуть ли не с детства – он еще в Танцевальной школе учился и амурчиков на сцене Эрмитажного театра изображал, а она уже плясала в старом, но вечном балете «Забавы о Святках» русскую, а в «Новых аргонавтах» – одну из тройки прекрасных гречанок, и сама государыня присылала ей перстень и браслет.

И ничего с собой не мог поделать дансер Румянцев. Анюте потому и удалось его соблазнить, что до девятнадцати лет с Глафиры глаз не сводил, все на что-то надеялся, а потом просто стыдно перед товарищами стало за мужскую девственность.

Теперь уж в театре знали, что у него с Анютой случились амуры. Но театральные девки могут из-за роли подраться хуже базарных баб, а когда речь о том, как богатого покровителя вокруг пальца обвести, – вмиг объединяются. Опять же – начало их романа как-то оказалось на виду, а продолжение – нет, оба были осторожны.

Санька вдруг обнаружил себя стоящим под Глафириными окнами. Именно стоявшим, хотя следовало бежать, нестись стрелой. Вечером-то представление, а дансер, утирающий сопли, – зрелище преотвратное. Да и что толку стоять? Она там спит в уютной постельке – да и одна ли? Может, сейчас отворится дверь, и любовник более удачливый, чем фигурант Румянцев, спустится с крыльца, кутаясь в шубу или длинную епанчу гвардейского офицера… узнать бы наконец правду, угомониться и поставить на этой несуразной любви крест! Но сперва – узнать правду…

Пусть явится, что и у нее любовник имеется, да и не один! Насколько же тогда будет проще вырвать из души сию занозу! Поболит – и перестанет.

Злобного намерения ненадолго хватило. Потоптавшись в десяти шагах от крыльца, Санька образумился. Удивительно, как холод проясняет и подстегивает мозговое устройство. В последний раз взглянув на темное окошко, фигурант Румянцев поставил дыбом ворот шубы и поскакал к приятелю Грише Поморскому, пожилому скрипачу придворного бального оркестра. Он давал Саньке уроки музыки, потому что танцевальная карьера у парня не ладилась, следовало не то чтобы менять ремесло – а приспосабливать его к требованиям жизни. Обучать богатых купчих контрдансу, подыгрывая на собственной скрипочке, – дело любезное и хлебное.

Румянцев не обратил внимания на бородатого человека в тулупе и преогромных валенках, который стоял у стены с лопатой. Кому и обретаться зимней ночью на улице с лопатой, как не дворнику? И пристало ли фигуранту вглядываться в дворников?

Одно благо – что дансеры, певцы, фигуранты и музыканты нанимали себе квартиры недалеко от нового Каменного театра, что на Карусельной площади. Конечно, выстроен он на отшибе, место тут тихое и бедное, на столицу не похожее. Но с государыней не поспоришь: распорядилась ставить Каменный театр на месте того деревянного сарая, где раньше плясали воспитанники Танцевальной школы, – и вот он уже стоит, вот он виднеется сквозь утреннюю мглу – огромный, тяжеловесный, с колоннами по фасаду, с мраморной Минервой на фронтоне. И площадь перед ним – чтобы для всех экипажей в день представления хватило места. Набиваются-то в зал две тысячи зрителей – не шутка!

Проводив Саньку взглядом, мужик в тулупе полез за пазуху и вынул круглые часы на цепочке. Дворник с часами – это уже само по себе было удивительно. Однако слова, которые он произнес, прозвучали вовсе загадочно:

 

– Ну что, брат сильф, опять промашка вышла? И это бы еще ничего! Часы дворник мог подобрать – мало ли пьяных разгильдяев шатается по улицам? И странное словечко «сильф» подслушать у господ. А вот откуда взялся у него идеальный французский прононс, с коим были сказаны общеизвестные слова «A la guerre comme a la guerre»?

Затем, не став разгребать лопатой выпавший ночью снег, чтобы высвободить ступеньки, дворник быстрым шагом удалился.

Он топал с лопатой на плече мимо будущего собора к набережной Мойки, в сторону Невского. Там, не доходя проспекта, он вошел в заснеженный двор и по узкой тропинке добрался до крыльца.

Его впустили сразу. Так совпало, что прислужник Зинька выносил в тот миг хозяйский горшок.

В сенях странный дворник отряхнулся, выбрался из тулупа, отцепил фальшивую бороду, но валенки стягивать не стал – так и вошел в комнату, где в столь ранний час уже все было готово к чаепитию.

Избавленный от верхней одежды и щетины, он оказался молодым человеком приятной наружности, но уж больно щупленьким, совсем невесомым.

– Здорово, Дальновид, – приветствовал его товарищ, сидевший на скамеечке перед печкой в теплом шлафроке и ночном колпаке. – Что, есть добыча?

– Нет, все тихо, – доложил Дальновид. – Ночевала она дома, и ты заметь – уже с неделю не уезжала. Сдается, мы сами себе морочим голову, брат Выспрепар, и сей роман нам примерещился. Ухтомский, похоже, ни при чем, а жаль. Надобно ли и дальше тратить время на эту дансерку?

– Пусть Световид решает, – сказал на это Выспрепар. – Это он разведал. Может статься, ошибся. А коли не ошибся и она ведет столь опасную для себя игру – а там речь, сдается, об очень больших деньгах, – то лучше бы во всем убедиться досконально. До чего ж театральные девки хитры… Садись, кушай фрыштик.

А сам продолжал подкармливать огонь щепочками и берестой.

– Один чай? Более согреться нечем? – Дальновид уселся и разломил большой калач с намерением помазать его плотную мякоть чухонским маслом. – Да! Слушай! Кое-кого я все же у того крылечка видел.

– И кого же?

– Дансера, как бишь его… Или фигуранта? Такой долговязый, с перебитым носом…

– Дансер с перебитым носом? Да что ты врешь!

– Вот те крест! Что я, перебитых носов не видывал? Совсем еще сопляк, ростом с коломенскую версту…

– А, знаю. Это Румянцев – тот, помнишь? Мироброд показывал – помнишь того долговязого, что в «Семире» на пол шлепнулся?

– Он? – удивился Дальновид. – Сей может знать нечто важное. Так вот – прибежал невесть откуда в одних туфлях и встал под ее окошком на часы. Стоял, глядел, потом удрал.

– Может, все-таки любовник? – предположил Выспрепар.

– Этого еще недоставало! Оно было бы пикантно… Только сдается – нет. Обожатель. Она осторожна.

– Для театральной-то девки – немыслимо осторожна. Да нас, сильфов, не проведешь! Стой, стой! Ты мне все бумаги замаслишь!

Стопка аккуратно переписанных листов лежала в опасной близости к плошке с чухонским маслом. Там же имелись два раскрытых лексикона, две чернильницы, линейка с карандашом, несколько черненьких томиков с узорными обрезами.

– А вот что, Выспрепарище, – сказал Дальновид, отодвигая плошку. – Может статься, этот, с перебитым носищем, как раз теперь нам и нужен. Он-то постоянно в театре, от нее поблизости, он мог до того докопаться, что нам и не снилось. Не напрасно же прискакал под окошко чуть не среди ночи. Что-то чаял увидеть.

– А статочно… – пробормотал Выспрепар. – Он бы, пожалуй, подтвердил домыслы Световида насчет князя Ухтомского – или же опрокинул вверх тормашками. Кого ж нам отрядить в театр, чтобы завел с ним приятельство?

– Мироброда? Он ведь и так из театра не вылазит.

– Дитя твой Мироброд. Все испортит. Он только сочинять горазд…

– А не испортит. Пусть Световид попросит его сдружиться с тем дансером, а потом и я в компанию войду.

– Резонно… Любопытно, что эта коломенская верста разведала!

Выспрепар, убедившись, что печка разгорелась, встал и оправил шлафрок.

– Я загадку изготовил! – похвалился он.

– Для Туманского?

– Похож ли я на человека, который станет сочинять загадки ради собственного удовольствия?

– Нет. Ты и на человека-то не больно похож…

Выспрепар засмеялся. Он был нехорош собой, причем догадаться, отчего его лицо казалось некрасивым, пока он молчит, было мудрено: все на месте, два глаза разумной величины, нос в меру длинен. Речь была ему противопоказана – губы кривились и диковинно выворачивались наружу. Смотреть неприятно. Начав приглядываться, зритель видел, что в Выспрепаровой физиономии словно бы схватились в смертельном поединке два лица – одно с двойным подбородком, с обвисшими щеками, принадлежавшее немолодому болезненному толстяку, и другое – с глубоко посаженными глазами, заостренным носом, высоким лбом – выше, чем полагается обычному человеку; такие лбы в Санкт-Петербурге – редкость, разве что заедет какой-нибудь тощий и глубокомысленный южный житель из Мадрида или же Лиссабона.

При этом Выспрепару было не более тридцати. И станом он полностью соответствовал образу светского щеголя – в меру полный, с округлым брюшком, с крепкими мускулистыми ногами.

– Я сильф, – сказал он. – Моя красота – нечеловеческая, тебе сего не понять.

Дальновид расхохотался, а Выспрепар взял исписанный листок и принял вид сочинителя, читающего свое творение в гостиных дамам. Он очень старался, но нужно быть великим актером, каким-нибудь парижанином Анри Лекеном, чтобы из вымученных виршей сотворить шедевр.

 
Была эта загадка такова:
От птицы я свое
Имею бытие,
А ремесло мое
Все делать то, что ум прикажет,
Что сердце скажет.
Мной в жизни множество прославилось людей;
Боится всяк меня, коль я в руках царей
Неправедных и злобных,
И у судей, тиранам сим подобных.
Велика ли я вещь; но многое творю:
Смех, слезы, счастье, смерть;
но днесь живот дарю
И благоденствие лию на миллионы,
Изобразив божественны законы,
Которы царствуют в Екатеринин век,
От коих океан бесценных благ истек.
 

– Все? – спросил, выслушав, Дальновид.

– Чего же более? Ну?

– Гусиное перо. А загадка и истрепанного пера не стоит. Хотя… дай-ка сюда…

Дальновид взял листок и выбрал из пятнадцати строк две, даже неполные две: «велика ли я вещь; но многое творю: смех, слезы, счастье, смерть…»

– Сие могло бы стать девизом сильфов, – сказал он.

Глава первая

Во всякой театральной уборной непременно стоит топчан. Там могут забыть повесить в углу Николая-угодника, могут пренебречь оконной занавеской, но топчан водворяется в комнату первым и сразу оказывается покрыт какой-нибудь древней овчиной, как будто вместе с ней на свет появился.

Чего он только не повидал за долгую жизнь, как только не служил актерской братии. Забулдыга-фигурант проводил на нем ночь, чтобы не плестись пьяным в мороз домой к Апраксину двору. Закрепив не имеющую запора дверь табуреткой, стремительно и отчаянно ласкали на нем друг дружку хористка и молодой оркестрант. И на нем же протягивал поврежденную ногу дансер, чтобы опытные товарищи могли ее растереть и поправить, замотав накрепко бинтом.

Санька приплелся в уборную первым – это был лучший способ прибрать к рукам топчан на краткий срок между репетицией и представлением.

Костюмеры уже разносили по уборным наряды воинов, рабынь, благородных греков и гречанок, адских духов и фурий.

В этот вечер шел старый балет «Адмет и Альцеста», поставленный лет шесть назад Джузеппе Канциани, которого по обычаю звали на русский лад Осипом Осиповичем, и он откликался. Нельзя сказать, что итальянец освоил русский язык в совершенстве, но он все-таки жил в России с семьдесят восьмого года, хотя, разругавшись в восемьдесят втором году с директором императорских театров Василием Ильичем Бибиковым, сбежал в Венецию. Но в восемьдесят третьем он все же вернулся и был принят в Театральную школу танцевальным учителем и немало добротной русской ругани обрушил на Санькину голову.

В «Адмете и Альцесте» Санька исполнял сперва роль бородатого раба в Адметовом доме, а потом, наскоро переодевшись, одного из шестерки адских духов, увлекающих на тот свет несчастную Альцесту.

Размалевывать рожу и чесать волосы не было необходимости – все равно сверху нахлобучивалась маска, сперва страдальческая, ибо раб оплакивал господина, потом страшная. Это первые дансеры и дансерки перед выходом на сцену завиваются, румянятся, пудрятся, навешивают на себя драгоценности. Вон Глафира не выходит без браслета и перстня, подарков государыни.

Санька натянул на себя штаны и чулки телесного цвета, положенные рабу, такой же корсаж, оставлявший руки голыми, и осторожно прилег, укрывшись темным плащом от костюма. Он собирался подремать хотя бы с полчасика.

Сонливость его вызывала у соседей по уборной всякие шуточки, и чаще всего товарищи изощрялись на тему непомерного роста. Мол, во сне малые дети растут, тебе-то куда? Или же – статочно, во сне иные телесные части в росте прибавляют, не в сем ли причина?

Топчан был коротковат, ноги торчали, ну да Санька привык.

Его разбудил громкий голос:

– Румянцев, сукин сын! Наш выход!

Выкрик этот как-то причудливо совпал со сном, в котором тоже был театр.

– Ну, ну, ну?! – звал пронзительный голос.

Танцевальные туфли ровненько стояли у топчана. Санька сунул в них ноги, спросонья стремительно рванулся вперед – и грохнулся. Туфли же остались на месте. Одному Богу ведомо, как товарищи исхитрились прибить их гвоздями к полу, не произведя при этом стука.

Раздался хохот. Товарищи реготали до слез.

Нравы в уборных фигурантов и дансеров невысокого полета были зверские. Санька еще дешево отделался – могли и накрошить в туфли битого стекла. Делалось это не по особой злобе – а просто так заведено. Иначе быть не могло – слишком много скопилось раздражения против судьбы у этих людей, которые то задирали нос из-за своей принадлежности к высокому танцевальному искусству, то готовы были сменяться участью со сторожем при лавках Гостиного двора.

Санька успел выбросить руки и не слишком пострадал. Особая зловредность каверзы явилась несколько секунд спустя – когда по коридору пробежал мальчишка, костюмеров сын, выкрикивая:

– Господа береговая стража! Ваш выход!

Это было уже скверно – Санька не имел времени достать большой нож и отцепить туфли от пола. Все вскочили, стали выбегать из дверей, побежал и он, на ходу натягивая юбочку-тоннеле, расписанную в греческом духе, нахлобучивая маску, но – в одних чулках, моля Бога, чтобы надзиратель этого не заметил.

– Убью паршивца! – кричал Васька-Бес, гонясь за мальчишкой. – Надобно говорить: господа фигуранты!

Береговой стражей этих бедолаг звали неспроста.

Во всяком большом театре начальство заботится о декорациях едва ли не более, чем о мастерстве дансеров. Смажет первый танцовщик кабриоль или бризе, недовертит пируэты – о том можно будет после спектакля потолковать, опять же – публике развлечение. А когда декорации плохие, неяркие, грубо сработанные – публика сердится и спрашивает: за этим ли мы сюда шли?

Заднюю стенку большой сцены украшал обыкновенно гомерических размеров пейзаж, являющий собой местность, которой в природе не было и быть не могло, – непременно с высоченными горами коричневого тона, с зелеными холмами, на которых высились белые греческие храмы, с лугами и рощами. Он имел еще особенность – у подножия гор обязательно малевали синий водоем, иногда – озерный берег, иногда – морской. Когда морской – рисовали еще и парусник. Кордебалет, выгоняемый на сцену перед началом первого акта, стоял впритирку к холстине с пейзажем, да еще в ряд, – словно бы охранял море или озеро от покушений, или же сцену – от нападения морских пиратов. Оттуда и повелось – «береговая стража».

Сперва это было меткое словцо, родившееся в Париже. А потом стало обозначением когорты неудачников, ни на что более не годных, как при холстине состоять. Хуже нет, как если балетмейстеры о ком решат: сему только в береговой страже служить…

Должность у фигурантов была самая скучная – танцевать в фигурах. Балетмейстер расчертит мелом ходы по сцене, а ты завивайся в этих кругах, выстраивайся в прямых линиях, разбегайся в группы и стой в них, подняв руки и картинно отставив ногу. Еще счастье, коли в руки тебе не дали никакой дряни – пыльных гирлянд или деревянного греческого оружия. А рожу твою обыкновенно закрывает искусно сделанная маска – фавна, или тритона, или адского призрака. Так что вся береговая стража для публики – на одно лицо.

Греческие рабы выстроились возле старого пестрого задника с аттическим пейзажем и неизменным морским берегом. Санька в ожидании начала оглядывал неровный строй фигурантов и думал: чья пакость?

 

Кто-то один притащил гвозди, а прочие это одобрили. Ни одна сволочь не подошла, не встряхнула и не сказала: Румянцев, тут тебя подарочек ждет. Все затаились и ждали, пока долговязый Санька растянется во весь рост.

Кто? Васька-Бес? Этот был отменным прыгуном, пока спьяну не попал под конскую запряжку. Удар копытом в колено – и конец дансерской карьере. Пожалуйте, батюшка, в фигуранты! Бесом его прозвали за высокие прыжки – куда там итальянцам! Антраша с восьмеркой заносок, да таких четких, что каждая видна явственно, и двойной кабриоль – прощайте. Василий ныне может пройтись в менуэте, но не более того. Но для менуэтов нужны статные кавалеры, а Васька невелик ростом. После былой славы он озлобился на весь свет неимоверно. Когда же это стряслось? Санька еще учился… Лет пять назад, поди. Вон он стоит, Бес, на кривоватых ногах и доволен – проучил того, чьи ноги – прямые, как у мраморного Аполлона.

Нет, скорее уж Петрушка, лентяй Петрушка, которого чуть ли не метлой на репетицию загонять надобно. Сколько раз предупреждали, что турнут из театра пинком под гузно! Лень – она хуже разбитого колена. Петрушка всех, кто занимается до седьмого пота, считает подлецами: они-де перед начальством выслуживаются.

Или Трофим Шляпкин? Этот – ветеран, еще в первом представлении знаменитого балета «Побежденный предрассудок» отплясывал, изображал Химеру, которую убивала копьем премудрая богиня Минерва. А было это в одна тысяча семьсот шестьдесят восьмом году! Санька еще на четвереньках ползал, поди, а этот – плясал. И все никак его из театра не выживут, хотя уж еле ноги подымает. И как же он молодым завидует! Сам в сем сознавался…

Бориска? Это – блаженненький, придурковатый, рот у него постоянно полуоткрыт, и береговая стража вечно изощряется – сам Санька сколько раз кричал: «Разиня, закрой рот, во рту мухи любятся!» О карьере Бориска не помышляет, какое место дадут – тому и рад, хоть весь вечер недвижно стоять с факелом, освещая адскую бездну. Но ведь убогонький не помешал товарищам приколачивать Санькины туфли к полу. Сидел и смотрел. А предупредить – и на ум не взошло. Впрочем, в уборной береговой стражи Бориска еще не самый худший. Зато самый грамотный – читает по-французски и полагает, будто публику следует не только развлекать, но и поучать. Безобидный чудак – однако не возразил и не предупредил…

Сенька? Сенька состоит при богатой купчихе и приезжает в театр на прекрасных санках, в бобровой шубе, выставляет напоказ преогромные перстни и цепочки. Купчиха – вдова, и Сенька очень старается, чтобы она с ним повенчалась. Ему дела нет до сложных отношений в уборной, до зависти и злобы из-за места в шестерке или восьмерке, которое досталось не тебе, а другому. Но и он одобрил каверзу.

А вот ему самому каверз не строят – после печального случая, когда подсыпали чихательный порошок в платок. На следующий день после того Петрушка не пришел утром на занятия. За ним посылали – лежал дома больной, еле двигался. Посланец предположил, что страдальца крепко поколотили палками. А кто – бог весть. Мало ли у богатой купчихи крепких молодцов в лавках? Петрушка ли подсыпал – тоже осталось неизвестным. Скорее всего.

Семен-питух – так его зовут, когда нужно отличить от красавчика-Сеньки. Питух и есть – на неделю может в запой провалиться. Был случай – театральный надзиратель велел его полуголого в сугроб сунуть для протрезвления. Помогло. Но когда Семен-питух не пьян (случается, по неделе, а то и по две), к нему дансеры с дансерками приходят – помоги, Семен Ильич, составить выход, чтобы блеснуть всеми достоинствами! Анюта не прыгуча, зато умеет хорошо вертеться, и Семен-питух придумывает для нее цепочку оборотовшене с изящным выбрасыванием ножки вбок. За то его и не вышвырнули пока из береговой стражи – человек полезный.

Сам Санька угодил в фигуранты глупейшим образом – из-за роста. Он был на хорошем счету у учителей, его иногда сам Канциани хвалил, но лет в пятнадцать вдруг принялся расти – и вымахал с гвардейского правофлангового. А куда его такого девать?

Танцовщики, как известно, могут подвизаться в трех жанрах – в благородном танце, в полухарактерном и в комическом. По осанке, повадкам, манере Санька бы годился в благородные – но с его ростом он гляделся бы при первой дансерке презабавно – все они маленького росточка, дансерке быть высокой неприлично. Для полухарактерного и страстного танца требуется средний рост, красивые пропорции, приятное лицо, а Румянцев длинноног, да и физиономия – не греческого Антиноя. Наконец комическому танцовщику приличествует малый рост – и тут промашка, хотя веселые танцы Саньке по душе и он в них отличается. Вот и взяли молодца в береговую стражу…

И никто не станет горевать, если через несколько лет долговязый покинет театр и сделается танцевальным учителем.

Покинуть сцену… а что в ней хорошего, в сцене-то?.. Запах разве что, в детстве волнующий душу, – запах клея, краски, древесины и чего-то еще, им только за кулисами и дышишь. А еще? Молоденьких фигуранток хоть высматривают обожатели, ждут их у театрального входа, шлют им цветы и подарки. Мужской части береговой стражи подарков никто не шлет. А если вдруг и пришлет – то купчиха, вроде Сенькиной. И боже упаси!

Нестройный шум в оркестре угас. Наступила тишина – как обыкновенно перед увертюрой. Шептавшаяся береговая стража – и та смолкла.

За кулисами – Санька не видел во мраке лиц, но очертания больших юбок угадывались, – собралась дамская часть береговой стражи, ждала выхода.

С ней дело обстояло несколько иначе, нежели с мужской, – если юноша после балетной школы выдвигался в соответствии со своим талантом, то девица – по причинам более земным. Вон та же Анюта – мало ли денег потратил ее откупщик, чтобы из фигуранток ее возвысили до дансерок, получающих танцевальные партии второго плана. Но Анюта умна – с кем попало в постель не ложится, да ей и незачем, а Дуня Петрова прошла в дансерки по смятым простыням немалого количества мужских постелей…

А вот Федьке на роду написано помереть в береговой страже.

Санька насупился – он знал, что Федька следит за ним из-за античной колонны или даже из-за плеча более рослой товарки.

Это был его тяжкий крест. Вся уборная потешалась: загонит она тебя в угол, схитрит, поведет под венец. Санька отругивался: да на что мне рябая; что я, с гладкой рожицей не сыщу? Но в уборной береговой стражи оправдываться бессмысленно – тут же всяких пакостей наговорят. И потому Санька старался избегать Федьку, хотя в детстве они даже дружили – пока девочка в шестнадцать лет, перед самым окончанием школы, не свалилась с жесточайшей оспой. Она выжила, не ослепла – и такое случалось, – но лицо было попорчено – не так, как у Гриши Поморского, у того по роже словно картечью выпалили, но порядочно, да и потемнело. С таким лицом в дансерки не пробьешься, хотя ноги у Федьки – как у Дианы-охотницы, сильные и ловкие, способные на всякий турдефорс.

И имечко неподходящее. Угораздило же родителей назвать дочку Федорой! Как-то все совпало – и родилась она 11 сентября, когда память преподобной Феодоры Александрийской, и в родне была всеми любимая бабка Федора, незадолго до того скончавшаяся. Кто ж знал, что дочь унаследует талант отца с дядей и будет выбрана для постижения танцевального ремесла? Да и окажет в нем успехи? А заново креститься не положено.

Ее, собственно, следовало бы звать Федоркой, но после болезни лицо сделалось, как у мальчишки, – тут уж сам Бог велел кликать Федькой. Первым до этого додумался Васька-Бес, прочие подхватили – имечко прилипло.

Как вышло, что Федька влюбилась в Саньку? Когда, за какие добродетели? До оспы или после? Но влюбилась основательно – и всю душу готова была вложить в заботу о нем. К тому же старше на два года – и, значит, в житейских делах поопытнее. Она могла купить избраннику новые чулки, бархатную ленточку – перевязать косицу, вышить ему платок, и все это проделывала без всякого стеснения, просто – приносила и вручала.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru