bannerbannerbanner
Сиамский ангел

Далия Трускиновская
Сиамский ангел

Полная версия

Почтенный пожилой немец в аккуратном паричке, в черном кафтане без излишеств, точно такой, как положено быть доктору, и руками развел совершенно по-докторски.

– Состояние, сударыня…

– Барыня, а ведь плохо дело-то! – сообразила Дуня. – А ну как он у нас тут помрет без покаяния? Ведь – грех!

– Не может быть такого состояния, не может быть такой болезни! – твердила Анета. – Днем же еще песни пел! Нет таких болезней, чтобы за три часа умирали!

– За визитацию заплатить надобно, – подсказала Дуня. – Да не кричите, соседи всполошатся!

Анета, как теперь вздумали говорить – машинально, достала кошелек. Доктор тем временем спросил перо, бумагу, и точно – написал что-то неразборчивое для аптекаря.

Ушел, повторив, что медицина велика и премудра, но пусть посылают за священником.

– Как же мы батюшку-то сюда позовем? Что я ему скажу? – Анета была в поразительной растерянности. Она, самая бойкая на театре, вострушка из вострушек, впала в страх. Батюшка наверняка полюбопытствует, кто сей раб Божий, как сюда угодил, повыспросит да и скажет: «Не моего прихода!» А потом что?

– Барыня, а барыня! Где этот кавалер живет-то?

– На Петербургской Стороне… – Анета задумалась, припоминая. – Как ехать по Большой Гарнизонной, так где-то, не доезжая Бармалеевой… Или от Сытина рынка по Бармалеевой… Лизка однажды его домой подвозила, рассказывала – домишко невзрачный, на женино приданое куплен, хороший-то смолоду был не по карману, а там приличный человек и не поселится… И никак они оттуда не съедут…

И ахнула Анета негромко, осознав, какую чушь городит над постелью умирающего.

– Барыня! Мы вот что сделаем – я до Гриши добегу, приведу его, извозчика возьмем – да и отвезем кавалера к нему на квартиру, покамест жив! Гриша его бережненько вниз снесет и усадит – а?… А дома к нему и батюшку позовут – а?… И пусть там его хоть исповедуют, хоть соборуют!..

– Ах, делай как знаешь!.. Только, ради Бога, скорее!..

Анета испытала внезапное и острое счастье – нашелся кто-то, согласный справиться с этой бедой, избавить перепуганную женщину от некстати помирающего избранника!

Но нужно было еще дождаться, пока Дуня сбегает, бросит камушек в окошко, вызовет одного из своих поклонников, которых у нее было с полквартала, уговорит, найдет извозчика…

Все это время нужно было провести наедине с Андреем Федоровичем.

– Потерпи… – сказала Анета. – Потерпи, миленький! Потерпи еще немножко!

И уговаривала продержаться еще хоть с полчасика – а там уж он будет дома, у родных, там что-нибудь придумают – и все еще, может быть, обойдется!..

– Сюда, Гришка! – велела Дуня, без церемоний вводя в гостиную здоровенного, на две головы выше нее, детину. – Бери барина в охапку, тащи вниз, я двери придержу!

И, пока детина беспрекословно сгребал Андрея Федоровича с кушетки, бросилась к хозяйке:

– Барыня, повезло – карету сговорили! Только кучер денег просит – ему, вишь, уже распрягать да в стойло ставить, а он нас повезет. Так коли барин заметит…

– Вот кошелек, плати кому хочешь и сколько хочешь! – приказала Анета.

– А как зовут кавалера-то? Надо же знать, чей дом спрашивать!

– Полковник Петров он, так и спрашивайте. Он там, поди, один полковник на всю Петербургскую Сторону и есть!

– Ну, с Божьей помощью!..

Детина вынес слабое, жаркое, безвольное тело. Дуня, подхватив уроненную треуголку, кинулась следом.

Анета поспешила в спальню, к образам.

– Господи, дай довезти живым! – взмолилась она. – Не допусти, Господи!..

В этот миг страх отступил – и Анета ужаснулась происходящему.

Никто бы не пожелал себе и ближнему смерти без покаяния – без осознания всей состоявшейся жизни, без напутствия священника. На самый крайний случай была «глухая исповедь» – отпущение грехов давалось тому, кто душой уже находился далеко, и лишь плоть длила существование. Анете страх как не хотелось просить Бога, чтобы дал Андрею Федоровичу эту милость, – и она просто умоляла о продолжении жизни, все еще надеясь на лучший исход. Анета была молода, и Андрей Федорович был молод, и для нее казалось невозможным, чтобы тело, подобное ее сильному, гибкому, закаленному танцевальными упражнениями телу, было в одночасье разрушено яростной болезнью.

Посреди мгновенно родившейся молитвы она замерла – записка! Бумажка к аптекарю, которую начеркал доктор-немец! Весь домашние полковника Петрова наверняка сразу же пошлют за другим врачом – а поди, найди хорошего на Петербургской Стороне!..

Анета выбежала в гостиную, схватила со стола записку и поспешила вниз по лестнице.

Она успела – карета еще не тронулась. Анета ухватилась за дверцу, другой рукой вздернула юбки – и влетела во мрак. Взвизгнула, испугавшись, Дуня.

– Едем, едем!..

– Да вы-то, барыня, куда же?…

Карета покатила. Танцовщицу тряхнуло, она невольно села на переднее сиденье. В оконце пробилось немного лунного света – и она увидела на заднем сиденье Андрея Федоровича – не увидела, угадала, – потому что голова сидящего как-то неестественно клонилась набок. Рядом, держа его в охапке, сидела Дуня.

– Записку отдать надо, что доктор написал.

– Так я бы и отдала!

Умница Дуня решила всю тяжесть этой ночи вынести сама – доставить больного к его семье, наврать несуразиц, выгородить хозяйку, которая по молодой дурости заварила такую кашу. А хозяйка – вот она, ворвалась и сидит, сама перепуганная своей решимостью.

Андрей Федорович прошептал нечто совсем уж беззвучное, стал шарить рукой.

– Тут я, тут! – Анета взяла его за руку, но держать было неловко, и она соскользнула на колени.

Может быть, только в этот миг и только этого, случайного в ее жизни, человека она за весь свой бабий век и любила искренне, пламенно, всей душой.

Но миг короток, человек смертен, пламя неповторимо.

* * *

Велик Божий мир.

И над ним – Божье величие.

Ночь и тишина – помощники в постижении. И проще всего – подняться над землей и окинуть ее сверху взором. Не так это безумно, как кажется, если положиться на внутренний взор души.

Вот раскинулся мир, исчерченный вдоль и поперек путями земными, вот вспыхивают слабые или яркие искры – это молитвы, порой невольные, возносятся. Вспыхивают и сгорают слова, но высвобождается из пеплом осыпавшейся оболочки подлинная суть молитвы – и летит, летит!..

Расстояния сверху ничтожны: разведешь пальцы, и между ними умещаются города. Если прищуриться – разглядишь живые точки.

Такая вот точка движется, еле ползет по незримой линии – между двух черных пятен с ровными краями вроде как тоненький просвет. По нему не написано вдоль, что это Большая Гарнизонная, и нет на черных пятнах белых мелких буковок «слобода Ямбургского полка», «слобода Копорского полка», «слобода Белозерского полка». Тому, кто глядит сверху, это ни к чему. Это знание, не имеющее ни малейшего значения. Точка медлит, останавливается, опять движется, и нет в ее перемещениях ничего такого, за что стоило бы ее выделить из множества других подобных точек – из которых, собственно, и складывается ночной живой мир. И другие тоже вспыхивают, испуская сгорающие на лету слова, и движутся дальше невредимые, и каждая имеет свою цель.

Так видится сверху карета, которая несется по ночной улице неведомо куда, потому что нет прохожего – спросить дом полковника Петрова.

Кучер и Гриша, сидящий с ним на козлах, просят Бога поскорее послать человека, знающего, куда сворачивать.

Дуня просит – чтобы благополучно избавиться от тихо бредящего человека.

Анета просит – чтобы только жил, прочее значения не имеет.

Кучер боится, что его самовольная благотворительная отлучка выйдет ему боком. Гриша просто намаялся за день и хочет спать. Дуне нужно доставить домой барыню в целости и сохранности – барыня, хоть и театральная, но добрая, не скупая, такую хозяйку нужно беречь, хорошее место найти нелегко. Анета твердит, что нельзя умирать тому, кого она с такой внезапной силой любит.

И навстречу выходит из переулка подвыпивший человек со страшным черным ликом. Кучер и Гриша сперва от такого дива шарахаются, потом понимают – это отставной придворный арап, доживающий век на берегу Карповки. Он знает, где тут найти и придворных истопников, и отставного камер-музыканта Подрезова, и дом государынина певчего полковника Петрова ему тоже известен.

Карета движется в указанную сторону.

Так чья же молитва была услышана?

Одна – из всех?…

* * *

– Гришка, беги, зови людей!

Детина соскочил с козел и постучал в калитку.

В дому полковника Петрова не спали – очевидно, знали, что в этот вечер у него нет ни службы, ни концерта, и беспокоились – куда запропал. К калитке торопливо подошла большая женщина в платке, с ней – маленький мужичок с фонарем.

– Барина принимайте, – сказал Гриша и добавил со всей откровенностью двадцатилетнего верзилы: – Насилу довезли.

Женщина вышла на улицу, дверца кареты распахнулась, Гриша встал на подножку и начал выволакивать Андрея Федоровича. Дуня помогала, как могла.

Анета забилась в самую темную глубь.

Любовь оборвалась на взлете. А ведь даже поцелуя – и того не было, хоть единственного, чтобы в памяти сохранить!

И могла же, могла целовать милое лицо всю дорогу, всю долгую дорогу! Так нет же, стояла на коленях и бормотала, так что переплелись в узком пространстве два бреда предсмертно-любовных…

По дорожке от дома спешила женщина. Анете не требовалось подсказки, чтобы догадаться, кто это. Женщина была одета – значит, не ложилась, ждала. Ждала, любила, верила, тревожилась и надеялась, глупенькая, силой своей любви отвести беду, призвать Андрея Федоровича под супружеский кров!

Почему так бессильна любовь, подумала Анета, почему ее сила так мгновенна, а коли чуть продлится – то и падает в полнейшее бессилие?

Гриша как раз уже стоял у калитки с телом на руках.

 

– Туда неси, туда, – говорила большая женщина.

Та, что подбежала, приникла к Андрею Федоровичу, стала целовать.

– Отойди, барыня, мешаешь, – сказала ей большая женщина и, взяв за плечи, почти без усилия даже не оттащила, а словно переставила.

Дуня, выйдя из кареты, подошла.

– Совсем плох, доктор-немец велел батюшку звать, как бы беды не вышло, – сказала она, обращаясь к большой женщине, которая тоже была прислугой и тоже не имела права предаваться скорби, потому что кто-то и дело делать обязан.

– Как же он это, Господи? – спросила незнакомая товарка.

– В одночасье сгорел.

Они обменялись взглядами и обе мелко закивали.

Смерть Андрея Федоровича с этого мига для них состоялась.

И тут из кареты внезапно выскочила Анета. Она все глядела в спину Грише, уносившему Андрея Федоровича в незнакомый дом, и видела только эту спину, совершенно не замечая жмущуюся сбоку фигурку с тонким станом, в светлом летнем фишбейновом платье.

В руке у танцовщицы была зажата докторская записка – по сути, уже бесполезная, но сейчас она была единственной ниточкой, способной привязать Андрея Федоровича к жизни. Совершенно не сообразив, что кончик ниточки можно передать в надежную руку тяжеловесной женщины в платке, Анета побежала следом за Гришей, и забежала вперед, и протянула скомканную бумажку:

– Вот… Доктор велел принимать… К аптекарю послать…

– Да, да… – принимая записку, но плохо понимая ее смысл, отвечала жена Андрея Федоровича.

И тут обе женщины узнали друг друга.

* * *

Когда обнаружилось, что сестра пономаря церкви Святого Матвея знакома с хозяйкой мелочной лавочки в Гостином дворе, а та, в свою очередь, – кума вдове придворного конюха Авдотье Куртасовой, которая уж не первый год надзирает за воспитанницами танцевальной школы господина Ландэ, – у Анютки глаза тут же загорелись. Самая бойкая и вертлявая среди ровесниц и самая отчаянная – росла без матери, она в тринадцать лет уже затосковала на Петербургской Стороне. Ее душа искала ветра и простора.

Анютка подольстилась к тетке, явила кротость и послушание неописуемые и променяла вольное житье на утомительные упражнения. Но как раз взаперти-то она и не тосковала. Перед ней раскрывалось точно такое будущее, как в апофеозах спектаклей – когда вдруг раскрываются небеса, и меж колонн и облаков принимаются летать греческие боги.

Главное же – она, как ей казалось, покинула навеки Петербургскую Сторону, самое безнадежное в городе место. Любая окраина казалась предпочтительнее – поди знай, в которую сторону примется расти молодой город. А Петербургская была тем брошенным гнездом, откуда он вышел и принялся жить веселой, суматошной жизнью, оставив ее прозябать.

Из мира почти деревенского, с огородами и близлежащими полями, с узкими и немощеными улицами, с переулками, которые по сырой петербургской погоде порой за все лето и не просыхали, так что в лужах жили утки, с жалким населением – по большей части отставным, Анютка мечтала попасть и попала в мир торжественно-прекрасный, с каменными чудесами, с великолепными, недавно построенными мостами, с каретами и статными всадниками в мундирах.

Она осваивала танцевальную науку с восторгом – было обещано, что воспитанницы и воспитанники будут танцевать перед самой императрицей Елизаветой Петровной. И это свершилось. Анютка сподобилась одобрительной улыбки государыни и ласкового слова!

Но теперь она уже звалась Анетой, знала немало слов по-французски и по-немецки, умела нарядиться и накраситься, в ее сундуке появились шелка и бархаты.

Благополучие несколько успокоило Анету, она даже стала навещать отца (раньше все ссылалась на запреты школьного начальства). На Петербургскую Сторону Анета выбиралась, когда Лизета имела возможность ее привезти или забрать, чтобы соседи увидели красивую карету с расписными боками и здоровенного кучера.

Однажды, торопливо всходя по откидным ступенькам, она краем глаза увидела знакомое лицо. Вспомнила имя – Аксюша, то ли племянница отставного камер-музыканта, то ли еще какая родня. Анета помнила лишь, что Аксюша была на год или на два старше нее, а дружбы они не водили. Она даже не была уверена, что Аксюша жила на Петербургской Стороне постоянно, помнила только – выдалось лето, когда они, совсем маленькие девочки, несколько раз ходили вместе в лесок по ягоду. Теперь бывшая соседка была хорошо одета и на вид – довольна и весела, очевидно, замужем. Аксюша тоже, вскинув темные глаза, узнала Анету. Несколько удивилась, но приветственная улыбка уже возникла на губах.

Обе спешили – да и говорить, собственно, было не о чем.

И вот – встретились.

* * *

Мужичок с фонарем, поспешая впереди осанистого отца Василия, норовил светить батюшке под ноги – хоть она и Большая Гарнизонная, а ночью на ней черт ногу сломит.

Отец Василий на ходу оглаживал голову и бороду. Дело было привычное – поднятому среди ночи с постели, идти исповедовать и причащать умирающего. Дьячок нес за ним необходимое, в том числе и большое рукописное Евангелие.

У калитки ждала со свечой Прасковья.

– Сюда, батюшка, сюда… – повторяла она, как будто отец Василий впервые был у Петровых.

– В спальне, что ли? – спросил священник.

– Да, батюшка, да…

Он взошел по лестнице и встал в дверях.

– Отойди-ка, Аксюша, – попросил стоявшую перед постелью на коленях женщину. Она испуганно взглянула на строгого батюшку.

– Надо, Аксюшенька, – обратилась к ней из-за плеча священника Прасковья. – Не ровен час… а я уж Дашу к аптекарю послала с бумажкой…

Аксюша затрясла головой. Всем видом она давала понять – ни за что не отойдет от мужа, хоть при ней исповедуй.

Он уже был раздет, лежал под одеялом, а нарядный его кафтан, и зеленый камзол, и красные штаны, и белые чулки с башмаками – все это было брошено в углу, жалкое, как скомканные крылышки случайно прихлопнутого мотылька.

Мокрыми салфетками Анета и Аксюша спереди стерли пудру с волос Андрея Федоровича, и теперь стало видно, что они – темно-русые, завитые букли распрямились, и длинные пряди раскинулись на подушке, заползли на шею.

– Ну-ка, встань, сударыня, – приказал отец Василий. – Потом хоть до утра с ним сиди, а сейчас – пусти!

Прасковья, поставив свечу на уборный столик, наклонилась и силой подняла хозяйку.

– Веди ее прочь, – отец Василий шагнул трижды и навис над Андреем Петровичем. – Давно он без памяти?

– Таким и привезли, – ответила Прасковья.

Батюшка склонился над ним, замер, склонился еще ниже. Выпрямился.

– Веди, веди ее прочь!

То ли голос отца Василия невольно дрогнул, то ли Аксюшу осенило – но она кинулась к Андрею Федоровичу, распласталась по широкой постели, обхватила его руками и прижалась щекой к груди.

– Нет, нет! – заговорила она неожиданно громким и внятным голосом. – Сейчас Даша лекарство принесет! Отойдите, не троньте его!

Отец Василий поглядел на Прасковью и покачал головой.

– Твоя воля, Господи… Опоздали…

– Нет, нет, – продолжала утверждать Аксюша. – Какой вздор вы твердите, батюшка? Какой вздор? Сейчас принесут лекарство!

Отец Василий опять наклонился над постелью и неловко погладил женщину по голове.

– Встань, Аксюшенька, нехорошо. Пойдем, помолимся вместе…

– Я вам, батюшка, молебны закажу, сколько нужно, во здравие, Богородице, целителю Пантелеймону, всем угодникам! Господь не попустит, чтобы он умер! Это только злодеи помирают без покаяния! – убежденно воскликнула Аксюша. – Разве мой Андрюшенька таков? Да назовите, кто лучше него, кто добрее него?!

И вдруг вспомнила, отшатнулась от мертвого мужа, протянула к нему тонкую руку с дрожащими пальцами:

– Разве он – грешен? – спросила неуверенно. – Нет же, нет, он меня любит, он не мог!

Отец Василий поглядел на Прасковью – теперь уж он решительно не понимал, о чем речь.

Но Прасковья не пожелала объяснять, что умирающего хозяина привезла в карете всем известная театральная девка Анютка.

– Обмыть сразу же нужно новопреставленного, – сказал отец Василий, – на полу, у порога, трижды. Поди, поставь воду греть. Соломы охапку принеси – подстелить.

Прасковья кивнула, но с места не сдвинулась.

Священник не знал, чем бы еще помочь потерявшим всякое соображение женщинам. Ни Аксюша не рыдала по мужу, ни Прасковья – по хозяину, а было в их лицах что-то одинаковое – точно время тянется для обеих иначе, гораздо медленнее, и не скоро слова отца Василия доплывут по воздуху от его уст до их ушей.

– Что же ты? – спросил Прасковью отец Василий. – Разве не видела, что с ним? Хоть бы отходную прочитать успели…

Даже не вздохнула покаянно Прасковья – а продолжала глядеть на Андрея Федоровича и все еще сидящую рядом с ним Аксюшу в светлом, глубоко вырезанном платье с тремя зелеными бантами спереди и, по моде, с шелковой розой на груди.

– Обмывать будете – не забудьте Трисвятое повторять, – чувствуя, что уходить сейчас нельзя, и не понимая, как же достучаться до двух словно окаменевших женщин, говорил отец Василий. – Потом в новое оденьте. За родней пошлите – чтобы с утра ко мне пришли насчет отпевания. Да ты слышишь ли?!

– Да, – сказала вместо Прасковьи Аксюша. – Только этого быть не может, батюшка. Господь справедлив – и к злодею в тюрьму святого отца пошлет, чтобы злодей покаялся. И злодею грех отпустят! И злодею! Господь справедлив! Он моего Андрюшу так не накажет! Мы пойдем, батюшка, а вы его исповедуйте, соборуйте, причастите!

Она вскочила и устремилась было к двери, но вдруг схватила остолбеневшего священника за руку.

– Только поскорее, ради Бога!

И кинулась прочь, и простучали по лестнице каблучки.

– Беги за ней, дура! – крикнул Прасковье отец Василий. – Видишь ведь – с ума сбрела!

Прасковья громко вздохнула.

– За что Он нас так покарал? – спросила.

– На все Его святая воля, – отвечал отец Василий. – Кабы я знал!..

* * *

Катя прибежала к Маше спозаранку.

– У Петровых-то горе! – сообщила. – Хозяин ночью помер.

– Как так? – удивилась Маша, с самого утра уже причесанная и напудренная, хоть и не в платье, а в нижней юбке и платке, покрывающем грудь и плечи. – Вчера же я его видала – как он на службу ехал!

– Вчера видала, а сегодня и нет его! – Катя перекрестилась на образа. – Пойдем, узнаем, может, по хозяйству помочь надобно. Поминки собрать…

– Ты ступай, я следом.

– А что еще стряслось… – Катя, вдруг передумав торопиться, присела на скамью. – Отец-то Василий с причастием и соборованием опоздал. Пока пришел – а там уж мертвое тело…

– Ах ты, Господи!..

– Да…

Они все же вышли вместе, и пришли к дому Петровых, и увидели у ворот две кареты – понаехала родня. Стайка соседок стояла там же, перешептываясь.

– Прасковью выгнала-то…

– За что?…

– А поди пойми…

– А хоронить когда?

– Завтра, поди. Коли ночью помер – как дни считать?

– А до полуночи помер-то?…

Катя отошла в сторонку и Машу с собой повела.

– Как бы к Аксюше пробиться? – спросила она.

– На что тебе?

– Боюсь я за нее.

– Там найдется кому с ней сидеть.

Но и Маша поймала вдруг это словно висевшее в воздухе предчувствие «недобра». Она хмуро поглядела на соседку.

– Вот так-то и бывает, когда непутем любишь! Вдове-то о себе думать нужно. Повыть – да и успокоиться. А ей и неведомо что на ум взойдет!

– Помолчи ты, Бога ради!

По двору шла Прасковья, и сразу видно было – с расспросами и не подступайся.

– Вот тоже, вдова нашлась… – шепнула неуемная Маша.

Катя только посмотрела на нее сердито.

Прасковья дошла до забора и словно только теперь поняла, что перед ней – преграда. Посмотрела направо, налево, будто ища того, кто уберет проклятый забор. Но такого не нашлось – и она осталась стоять, держась за доску и повесив голову.

Катя, подойдя с другой стороны, положила ей руку на плечо.

– А ты поплачь, – сказала тихонько. – Давай ко мне пойдем, посидишь у меня… бедная ты моя…

Прасковья поглядела ей в глаза.

– У нее, моей голубушки, – сказала, – волосики-то за ночь побелели!.. Я-то что?! А на нее гляжу – а у нее одна прядка темненькая, другая – беленькая… А мне-то что?… Кто я?… А она сидит и просит, чтобы не выносили… отец Василий, говорит, придет – исповедовать, причащать и соборовать… Нельзя, говорит, без исповеди… Нельзя с собой в могилу все грехи брать… А я-то что?… Разве я виновата?… А она-то знай, одно твердит – пусть лучше я, твердит, помру без покаяния!..

* * *

В спальне был непонятный полумрак. После обеда ему наступать вроде было рано. А обед подавали только что… если вообще подавали… невозможно вспомнить поминальный стол и то, что на нем, и ни единого слова о кушаньях… и вкуса, и запаха тоже…

 

Нет – ободок тарелки вдруг перед глазами обозначился, ни с того ни с сего. И пропал. Синее с золотом и в цветочек…

Аксюша подняла глаза и увидела себя в зеркале – высокую, статную, но с неузнаваемым лицом.

Вспомнила: кто-то шутил, что они с Андреем – ровнюшки, и годами вровень, и плечиками… почти…

А не свое там лицо… не свое…

Она обеими руками огладила волосы, обжала, свела пальцы у основания косы. Все равно в этом лице больше не было ничего такого, за что его можно было бы признать своим.

Но коли не свое…

То, что началось, невозможно было описать словами. А если бы нарисовать – так получилась бы дремучая чащоба, в которой только что еще не было ни пути, ни тропинки, один густой мрак, и вдруг непонятно откуда пробился свет – и обозначились ветви, стволы, чуть-чуть, может, и не светом, а шорохом листвы, запахом, иной теплотой воздуха вокруг них…

А если бы сыграть – так вышло бы, словно совсем маленькие дети в шесть ручонок трогают клавиши, и вдруг несколько нот подряд сложились отчетливой мелодией, словно клавесин задал вопрос, заведомо не имеющий ответа.

Ровнюшки… На придворном маскараде их было бы не отличить…

Аксюша повернулась и огляделась.

Вещей Андрея не было нигде. Умница Прасковья прибрала в чуланчик тот кафтан с камзолом и те штаны, в которых его привезли. Догадывалась, что барыня пойдет их искать. Хитрая Парашка! Она и тетку Анну Тимофеевну подговорила с Аксюшей ночевать. Вот тетка прикорнула в кресле, свесив на грудь голову в богатом кружевном чепце, вон и сестрица Глаша на скамеечке. Ночь их сморила…

Ночь… Непонятно, когда и наступила.

Спасительное полнолуние! Хотя и горит лампадка перед образом, но без лунного света в спальне впору пробираться на ощупь. Это только ранним утром солнце будит их… будило…

Аксюша пошла искать, отыскала и положила на постель мужнин кафтан с камзолом, штаны, чулки. Потом быстро сбросила платье и осталась в нижней рубахе.

Она некоторое время глядела на разложенную одежду. Эта одежда не могла сохранить тепла Андреева тела, так горевшего в тот день… и сгоревшего… Когда Аксюша вытаскивала вещи, то впопыхах и бездумно схватила их в охапку, теперь же на нее напал страх – боязнь прикосновения. Наконец она тихонько погладила камзол. Ткань была шелковиста. Ксения взяла ее на руки, как дитя, подведя ладошки снизу, и донесла до лица. Прохлада и легкий запах пота, ничего больше…

Она боялась, что штаны окажутся узки, но зря – сошлись, точно на нее шиты. Распялила на руках камзол. Тут оказалось, что все же Андрей был повыше, просто мерились они, когда Ксения была в башмачках на немалых каблуках. Застегнула камзол – на груди сошелся с трудом. Надела сверху кафтан. Широковат и длинноват… Повернулась к зеркалу.

Знакомый образ в нем, в темно-туманном, обозначился. Статный, затянутый в зеленое стан, щегольские красные штаны на стройных ногах. А лицо…

Андрюшенька!

Вот чье лицо! Как же сразу-то не признала?…

Выходит, вымолила она его? Не умрет теперь без покаяния? Выходит, есть Божья справедливость?

Аксюша не поняла, когда вспыхнули свечи в канделябрах по обе стороны высокого темного стекла. Получилось странно – словно она стоит в полумраке, но там, за проемом рамы, – светлое помещение, и в нем – Андрей.

Аксюша боялась пошевелиться. И он тоже.

Но сколько же можно так стоять?

Она протянула руки к живому и онемевшему от радости мужу.

Он протянул руки к ней.

– Андрюшенька… – прошептала она.

– Аксиньюшка… – прозвучало в ответ.

– Милый!..

И одновременно шевельнулись его губы, а лицо исказилось мукой:

– Спаси меня!..

Она все вспомнила.

– Да, да, да! – закричала она. – Да! Да!..

Тетушка Анна Тимофеевна, чуть не свалилась с кресел, замахала спросонья руками. Глаша вскочила, споткнулась, упала на одно колено. И тут же дверь отворилась, торопливо вошла строгая Прасковья.

– Аксиньюшка, голубушка моя, ты что это затеяла?!

Она кинулась обнять хозяйку и, обнимая, стянуть с нее одежду мертвого мужа. Но Аксюша извернулась и выбежала на лестницу. В одних чулках она спустилась вниз, пробежала по коридору, толкнула дверь и выскочила на крыльцо.

Ночь. И если выйти на улицу – всякий издали скажет, что Андрей Петров шагает. Всякий! И ближе подойдет, в лицо заглянет – тоже Андреем Федоровичем назовет.

Да?…

Да!

Мысль, что посетила и вылилась в слова, ошеломила Ксению. Она была удивительной простоты, и Ксения не ощутила, что простота эта – как во сне, когда возникают причудливые связи между вещами и кажутся единственно возможными.

Ее состояние не было сном или грезами наяву – это все же было бодрствование, но от усталости какое-то просветленно-обостренное, на грани вещего сна.

Она улыбнулась – да, путь обозначился!

Подняла голову к небу и произнесла отчетливо, хотя и негромко:

– Положи душу свою за други своя.

Кричать было незачем – Бог и так услышит.

* * *

– Да побойся Бога! – твердила, ходя следом, Прасковья. – Да что люди-то скажут?…

– А чего им говорить? Схоронил я свою Аксиньюшку, хочу ее вещицы бедным раздать, и платьица, и рубашечки, и чулочки…

На пол из комода полетело белье, образовав неровную бело-розовую кучку.

– Аксинья! Очнись! – Прасковья что было силы принялась трясти сгорбившуюся фигурку в широковатом зеленом кафтане.

– Да что ты говоришь, Параша? Что ты покойницу зря поминаешь? Умерла моя Аксиньюшка, царствие ей небесное, а я вот остался. Я еще долго жить буду.

– Да что же мне, отца Василия звать? Чтобы он пришел и сказал: Андрей Федорович умер, а ты, барыня Аксинья Григорьевна, жить осталась?

– А зови, милая. Придет он и скажет: день добрый, сударь Андрей Федорович, каково тебе без твоей Аксюши? Померла, бедная, без покаяния, тебе теперь за нее по гроб дней твоих молиться… Пока не замолишь – страдать будет, чая от тебя лишь спасения…

Прасковья в изумлении следила, как вываливались на пол платья, простыни, наволочки, шубка…

– Я – Андрей Федорович, – слышала она ровный голос. – С чего вы все решили, будто я умер? Умерла Аксиньюшка, а я вот жив, слава Богу. Есть кому за нее молиться… Вещицы раздам, сам странствовать пойду… А ты, Параша, тут живи. Деньги наши с Аксиньюшкой возьми в шкатулке, в церковь снеси, пусть там молятся за упокой души рабы Божьей Ксении. А сама живи себе и бедных сюда даром жить пускай…

Прасковья решительно вышла из комнаты.

Скоро она уже была у отца Василия.

– Как быть-то, батюшка? – спросила, рассказав, чему была свидетельницей. – Имущество-то свое раздаст, опомнится – хвать, а его уже и нет. Дом мне отдать решила.

– Ты ступай-ка к начальству покойного. Ей ведь как вдове за него еще и пенсион положен. Пусть придет кто-нибудь, вразумит, запретит. А я как быть – право, не ведаю…

Батюшка помолчал.

– Надо же, что на ум взбрело… Помереть без покаяния додумалась вместо мужа – как будто Господь с небес не разберет, кто муж, а кто жена…

Поглядел на озадаченную Прасковью:

– А ты ей не потворствуй! Или потворствуй, но в меру… чтобы с собой чего не сотворила…

– Не сотворит, батюшка. Она сказывала – я-де теперь Андрей Федорович, я долго жить стану.

– Поглядим…

* * *

Дом был пуст. Горничной Даши – и той Прасковья не докричалась.

Жалкое и страшноватое зрелище он собой являл: все двери распахнуты, все сундуки и шкафы повывернуты. Ни тебе посуды, ни подушки хоть одной…

Прасковья пошла к себе в комнатку. Ее вещей Аксинья Григорьевна не тронула, более того – на столе Прасковья обнаружила красивые чашки, видать – подарок.

Очевидно, крепко втемяшилось в голову отчаявшейся барыне, что дом останется ее надежной Параше, с самого венчания и переезда – домоуправительнице.

Прасковья села на кровать и задумалась. Нужно было что-то предпринять. Как велел батюшка, идти к начальству покойного Андрея Федоровича. Искать себе занятие – дом домом, а в нем недолго и с голода помереть. Жалование-то платить некому, хозяин – в гробу, хозяйка с ума сбрела.

Ох, хозяин…

Маша, нашептывая Кате на ушко, была права – Прасковья как раз хозяина-то и любила, куда больше хозяйки. Аксинья Григорьевна была чересчур молода, весела, звонкоголоса, чересчур шустра для основательной Прасковьи. За годы службы Прасковья, понятно, к ней привязалась и жалела, что Бог не послал деточек. Однако барин, Андрей Федорович, – это было иное, иное…

Когда он, готовясь к концерту, разучивал легкомысленно-нежные песенки, Прасковья тихонько подслушивала. Уж очень складно получалось у неизвестного ей сочинителя про любовь, а выразительный голос доносил радость и печаль до самой глубины души. И больше за барина, чем за барыню, беспокоилась Прасковья, что нет детей. Уж его-то сыночка она бы холила и лелеяла!..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru