– Целых полтора года не приходили вести о пропавшем, – добавил рассказчик, – наконец, узнали в Доброве, что Урия попал в плен к разбойникам, и они убили его. Тем временем, пока тянулось соломенное вдовство Батшевы, она трудилась у Давида заместо мужа. Вскоре после того, как дошло до города печальное известие, стал округляться у Батшевы живот. Честный Давид немедленно взял в жены свою работницу, и та родила дочь.
– Что случилось четверть века тому назад, то быльем поросло, – глубокомысленно заметил Шмулик.
– Ошибаешься, мой юный друг, – возразил раби Меир-Ицхак, – страдал и страдает Давид. Он кается в свершенных грехах, а судьба не щадит его. Дочь засиделась в девушках, да, видно, так и не выйдет замуж дитя порока – никому не нужна такая жена. Других детей не родили Давид и Батшева, и не видать им внуков. Благородные наши обыватели неохотно ведут дела с преступившим Заповеди, и уж не так богат Давид, как в дни молодости. Кары, что свалились на голову его – честно заслужены им.
– Нет ли у него других несчастий? – поинтересовался Шломо.
– Есть! – воскликнул рассказчик, – те бедствия, что претерпевает Давид на виду у всех – ничто, в сравнении с горем, спрятанным в сердце его. Он винит себя в смерти Урии. Он истинно покаялся, но знает, что никогда не вернется к нему душевный покой, которого он вожделеет, и Урия тоже не вернется. Давид проклинает минуту, породившую в голове его негодную мысль, и клянет грешные дни, когда уступал зуду грязной похоти. “Я хотел бы прожить свою жизнь иначе, да разве возможно это?” – так сказал он мне однажды, и слезы покатились из глаз его.
– Вот видите, хасиды, – сказал раби Яков, – по праву наказан Давид, и не будет ему в этой жизни снисхождения. Пусть теперь надеется на милосердие Небес – вдруг примет во внимание Высший суд искренность Давида и не отправит его в ад. Я думаю, рассказ раби Меира-Ицхака дошел до ума и сердца каждого из вас.
Хасиды встали со своих мест, по очереди пожали руку раби Меиру-Ицхаку, поблагодарили Голду за славный суп, попрощались со своим цадиком и разошлись в задумчивости.
Глава 3 Игра в кости
1
Шломо любил прогулки по берегу Днепра. Забредешь подальше, Божин останется позади, сероватая голубизна реки успокоит глаз, вдали зазеленеет лес. Думай сколько хочешь. Размышления обновляют ум, рассеивают мрачное настроение, поднимают дух. Лучше всего гулять в одиночестве, но для смышленого попутчика Шломо рад сделать исключение и вступить в разговор.
Сверяться с чужим мнением порой интересно. Хорошо, когда толковый собеседник задает трудные вопросы. А если нет такового, то Шломо сам себя спрашивает. Вопросы прекраснее ответов – от первых веет блаженством, а вторые не утешают.
Шломо беспощаден, подозрителен, нелицеприятен к собственным суждениям – только так можно найти решение. Истина на замке, а ключ к нему – вопросительный знак. Шломо полагал, что вопрос важнее ответа. Правильно заданный вопрос сам наведет на ответ, а то и подскажет, что ответа не существует. Возможно, спрошено неверно, тогда надо придумывать другой вопрос.
Шломо – человек книжный. Из чтения святых фолиантов, коих изучено им множество, он заключил, что они щедры на ответы, но скупы на вопросы. То бишь, на один и тот же вопрос имеются разные ответы – каждый мудрец сочиняет свою книгу. Выбирай на вкус. Задавать же новые вопросы сверх тех, что есть в фолиантах, или не удовлетворяться ни одним из ответов – такое в хасидской среде не приветствуется. Но хуже всего, согласиться с мнением, которое не одобряется твоей общиной. А у Шломо, как на грех, голова неугомонная, и все родит лишние вопросы. Может, поэтому он так любит размышлять сам с собою?
Как человек по-европейски образованный, хасид сей заглядывает и в нечестивые книги тоже. На бренных их листах картина противоположна той, что в писаниях мудрецов. Безбожники только и знают, что задаваться вопросами, среди которых, однако, попадаются перлы. Шломо это больше подходит, потому как за ответом он и сам в карман не полезет. Инакомыслие свое Шломо не выставляет напоказ, ибо умничать – глупо.
Как-то шагал Шломо по любимым местам, устал от ходьбы и мыслей, уселся на пенек у дороги, ведущей в город. Тут идет Шмулик – возвращается домой после легкого трудового дня в счетоводческой конторе у своего нанимателя, богатого торговца. Шмулик всю бухгалтерию играючи держит в голове, расчеты производит в уме, но по настоянию магната-хозяина ведет записи, как требуют того строгие царские ревизоры.
2
– Приветствую тебя, Шломо! – воскликнул Шмулик, – что ты тут делаешь?
– Размышляю, Шмулик, – ответил старший товарищ, – вот, утомили меня мысли, присел отдохнуть.
– Вижу, печален ты, да и пропадал где-то, уж несколько дней я не видал тебя.
– Не встречались мы, так как был я в Доброве, и потому печален.
– Встречался с раби Меиром-Ицхаком?
– Нет, Шмулик. В Доброве я отыскал Давида, того самого, о котором нам давеча рассказывал раби Меир-Ицхак.
– На что тебе Давид понадобился, Шломо?
– Мне хотелось услышать историю его жизни из первых уст.
– Я понял со слов Меира-Ицхака, что Давид – грешник и страдалец.
– А меня Давид убедил, что он истинно раскаявшийся грешник и лишенный надежды страдалец.
– Лишенный надежды?
– Увы, Шмулик! В гибели Урии, в безысходном девстве дочери, в угасании рода, ибо не видать им с женою внуков, в оскудении богатства Давид винит только себя! В покаянных словах он признался мне, что хотел бы прожить жизнь иначе, но такое возможно лишь в мечтах, а в реальности удел его – горе, покуда он ходит по земле, а что будет за горизонтом жизни – то неведомо ему.
– Так мир устроен, друг мой, Шломо! Нельзя вернуть время. Бедствие необратимости. Или у тебя есть какая задумка?
– Задумок у меня – хоть пруд пруди, ты знаешь, Шмулик. Однако не будем забегать вперед. А лучше обратимся к доктрине воздаяния. Хочу нащупать нить, связующую необратимость с воздаянием.
– На Высшем суде на Небесах ждет Давида справедливое воздаяние. Коли истинно раскаяние его, то, кто знает, может, и не закрыта для него дорога в рай?
– Все возможно. Зачастую видим: праведнику худо, а грешнику хорошо. Но не имеем мы права сомневаться в том, что справедливость воли Господа рано или поздно, но непременно восторжествует. Труден вопрос, и много чернил извели мудрецы, и разные мнения высказали, мол, как бы там ни было, а справедливое воздаяние на земле ли, на Небе ли – обязательно настигнет каждого.
– Что нового в этом, Шломо?
– Ничего. Это – известное старое. От меня услышишь новое. Почему, Шмулик, слишком часто случаются беды с богобоязненными, и плывет удача в руки нечестивцев? Я думаю, что не воздаяние, а прихоть случая правит миром. Да, Шмулик, случайность действует вместо меры за меру. На земле – уж точно! Привычные, мы не замечаем, как случайность славно согласуется с рассудком.
– Позволь, а счастливый конец Иова? Разве случайность это?
– Иов умер старцем, насытясь днями. Кабы судьба не уберегла его от ранней кончины, и лег бы он в сырую землю, сраженный горестями и утратами, то не получил бы воздаяния на земле, и стал бы жертвой случая.
– Диковинная трактовка Писания!
– Я не боюсь ереси.
– Выходит, душевные муки Давида – плод слепой случайности?
– Если верно мое предположение, то это так и есть.
– Какая безысходность! Ах, если бы не случайность, и справедливое и немедленное воздаяние действовало на земле, то сколь улучшилось бы человечество!
– Это несомненно! Как знать, а вдруг найдется средство врачевания природы?
– О, придумай что-нибудь, Шломо!
– Уж говорил я, не будем забегать вперед, – скромно повторил Шломо, – однако Бог добр к людям и, надеюсь, не воспротивится снятию с рабов своих проклятия необратимости и изгнанию случайности оттуда, где ей не место!
– Чтобы сказал бы раби Яков на твои речи? Боюсь, заподозрил бы богохульство!
– Раби Яков меня любит и прощает.
– А кто полюбит и простит бедного Давида?
– Кто бы это ни был – он не вернет ему мир душевный. Удел Давида – горевать до конца дней своих.
– Я думаю, Шломо, что счастьем Давида должно стать упоение горем.
– Пожалуй, ты прав, Шмулик. Что ему еще остается в этом посредственном мире?
Глава 4 Беда – неразумия сестра
1
Рациональная натура Шломо – пока он был юн, странствовал по Европе, набирался порочных знаний, – решительно не признавала веру в предчувствие. Очень странное для хасида свойство ума – отвергать мистическую подоплеку реальности. Последующие божинские годы смягчили твердокаменность Шломо. Повлияли и воспитательное действие раби Якова, и атмосфера безраздельного оптимизма общины, упивающейся духом хасидских сказок, и, наконец, желание спасти возлюбленную супругу Рут от загадочных женских страхов.
А, может, какой иной рычаг помогал Шломо освобождаться от заблуждений молодости? Трудно сказать. Одно бесспорно: Шломо не переставал думать о царстве неумолимой необратимости в мире. Он неустанно собирал в голове своей всевозможные факты этого рода и убеждался, что необратима воля судьбы. Он всё гадал, что руководит судьбой – причина или случай? Ведь если второе верно, то где же место воздаянию на земле?
Необратимость всегда связывалась в голове Шломо с безнадежным несчастьем. Не удивительно, что со временем появилось и затлело в сердце его некое смутное предчувствие. Порой казалось Шломо, что ему и Рут написано на роду упасть на дно пропасти вечной скорби, и не найдут они спасения от горя, и нельзя будет подняться по отвесным скользким стенам. Он заставлял себя стыдиться суеверной мнительности и скрывал от Рут свои безосновательные предположения.
Шломо знавал одного пожилого человека с небывалым именем Ахазья. Этот самый Ахазья ходил на костылях, был болен, бледен и никогда не улыбался. Он жил бобылем. Жалкий домишко его располагался в конце улицы, на которой стояла солидная храмина Шломо.
Инвалид не стал адептом местного цадика, не посещал субботние посиделки у раби Якова, но при этом зарекомендовал себя в Божине самым, пожалуй, преданным вере иудеем. Он горячо молился, дольше всех хасидов не покидал синагогу и горячо исполнял все заповеди. Вот только был он не словоохотлив, на вопросы отвечал слишком коротко и заметно торопился поскорее закончить любой разговор.
Верный своей страсти отыскивать всяческую необратимость, Шломо задумал поближе познакомиться с Ахазьей – не скрывает ли этот человек в сердце своем какого-нибудь горя? Раз, в праздник Пурим, когда иудеи отмечают победу над ненавистным Аманом, безжалостно нагружая свои желудки едой и хмельным зельем, Шломо явился к Ахазье. Гость поставил на стол зеленый штофик водки и две кастрюли. Открыл обе. Из одной донесся запах тушеного мяса, другая пахнула вареной картошкой. Нелюдимому хозяину ничего не оставалось, кроме как дополнить картину праздничной трапезы двумя рюмками, двумя мисками и двумя ложками.
2
– Живем мы с тобой, Ахазья, в одном городе, на одной улице, а почти не знакомы друг с другом, – первым заговорил Шломо, – почему иудеи одержали верх над заклятым врагом своим? Потому что держались все вместе. И нам с тобой надлежит делать то же.
– Аминь! – лаконично поддержал хозяин и наполнил рюмки.
– Я поднимаю тост за здоровье нашего иудейского народа и, прежде всего, божинского народа! – велеречиво произнес Шломо, – только звери не употребляют алкоголь.
– Аминь! – прозвучало немногословное одобрение Ахазьи.
Тут в беседе наступила пауза, ибо рты занялись едой. Когда опустели рюмки, штофик, миски и кастрюли, разговор продолжился.
– Почему нарекли тебе имя Ахазья? Уж больно дурная слава идет за сим древним израильским царем!
– Ахаз – настоящее имя мое. Ахазья – прозвище.
– Прозвище, как известно, штука меткая. Расскажи, как заслужил его. Меня не остерегайся, я – друг тебе.
Опять затишье. Хозяин задумался. Не привык он много говорить, хоть и есть, что рассказать о себе. “А хорош ли Шломо? Глаза добрые, значит, можно верить ему!” – решил Ахазья. К тому же, в непривычной голове хмель большую силу имеет, тянет за язык.
– Я родился и жил в европейской стране, а в Божин, город праведности, сбежал от тамошнего безверия, – неторопливо проговорил Ахазья.
– Как здорово! – воскликнул Шломо, – я тоже долго жил в Европе, многое повидал, чего в Божине нет. Но вернулся на родину. Рассказывай дальше, Ахазья! Лучше меня – никто тебя не поймет!
– Воспитывался я в семье состоятельной. Родители мои, иудеи богобоязненные, хотели дать мне образование талмудическое, видели в сыне своем будущего духовного наставника. Отправили меня в столичный город, в дом учения к известному мудрецу.
– Мать с отцом – лучшая опора в начале жизни. А я вот, рано осиротел, средства были, но блуждал на ощупь, – грустно заметил Шломо.
– Я пренебрег опорой. Попал в лапы к просвещенцам. Манкировал учением. Месяц за месяцем безбожные бездельники поили меня ядом безверия, пока я не отравился вконец. Совсем забыл нашего Бога.
– Неужто веру чужую принял?
– До этого не дошло. Однако случилось как-то раз, в нашем городе стали христиане теснить иудеев, настоящую войну объявили. Истинные соплеменники мои вытерпели гонения, но отстояли исконную нашу веру. А я к тому времени слишком прикипел к просвещенцам, вместе с ними потянулся за неприятелем и вступил в его круг. Мы все остались чужими в фальшиво-радушном доме.
– С кем не случается, Ахазья? Ошибся, что ушибся – вперед наука!
– Ах, если бы была мне наука! Увы, увы… Мудрец объявил вакацию в доме учения, и я поехал к отцу с матерью. Слухи о моем падении опередили меня. Матушка слегла от горя и вскоре умерла. Только я виновен в безвременной кончине родительницы!
– Тяжело жить с грузом такого греха на совести…
– Я не понимал еще всего ужаса своего преступления. Отец выстроил на все сбережения корабль, чтобы в дальних странах закупить пряностей и тканей для прибыльной продажи на родине. Он решил, что лучше мне стать купцом, а не духовным наставником. Меня он собирался взять с собой, дабы учить купеческому делу.
– Смерть твоей матери разбила его планы?
– Кончина жены разбила ему сердце. В несчастье этом он усмотрел дурной знак и отменил плаванье. Судьба не щадила нашу семью. Случился сильный шторм, корабль сорвался с якоря, и прибрежные скалы расщепили судно. Мы остались без средств к существованию.
– Ты винишь в этом себя, Ахазья?
– Разумеется! Ужасной была доля родителя: смерть возлюбленной супруги, богоотступничество сына, утрата имущества – слишком тяжела ноша бедствий. Отец последовал за матерью. Я осиротел.
– Вот и постигла тебя кара Божья!
– Это – только часть её! Возвращаясь с похорон отца, я споткнулся, провалился в придорожную канаву и повредил ногу. Попутчики доставили меня домой. Боль была невыносимой. Я попросил одного из товарищей позвать ко мне лекаря из просвещенцев, а, по существу, колдуна. Тот явился, и я спросил, что ждет меня? Услыхал в ответ уверение, мол, скорое исцеление не за горами. Но коротка была радость. Пришел ко мне раввин, и в гневе спросил, зачем я обратился к язычнику – разве нет праведных лекарей иудейских? Раввин жестоко осудил меня за богоотступничество и посулил мне жизнь полную горя и раскаяния. Он оказался прав.
– Теперь-то я понял, отчего прозвали тебя Ахазья! – воскликнул Шломо, – какое удивительное сходство проступков твоих с грехами древнего царя!
– Монарх умер молодым. Кто знает, может, ранней смертью своею искупил он неблаговидные дела свои? Да мне-то что? Я не умер молодым, я живу и терзаю себя!
– Чем кормишься?
– Я много языков знаю. Иной раз приезжает ко мне кто-нибудь из старых моих знакомых просвещенцев, просит переложить что-либо с одного языка на другой. Платит. Так и живу.
– Ты раскаялся, Ахаз?
– О, как глубоко, как глубоко! В каждом ложном шаге своем!
– А не думаешь ли ты, Ахаз, что за искренние угрызения совести положено тебе прощение, исцеление, хоть какой-то луч надежды?
– Не знаю, Шломо. Возможно. Мне худо, но я не ропщу. Под раскаяние свое я подвел фундамент нынешней благочестивой жизни. Я не ищу выгоды. Ценность праведности в ней самой.
– Во всех бедах, что случились с тобою и семьею твоею ты винишь себя?
– Только себя, Шломо, – сказал Ахазья, и глаза его увлажнились, – слишком много бед я натворил!
– Беда – неразумия сестра. Жаль, не скоро слабость разумения становится очевидной. Сейчас ты другой. А хотел бы ты смолоду жить иначе?