Внутренний двор, вымощенный камнем, и ряды выстроившихся на нем мокрых и мрачных заключенных поливал холодный дождь. Впрочем, солдаты в красных мундирах, стоявшие в оцеплении, казались не менее унылыми.
Майор Грей ожидал под крышей крыльца. Разумеется, погода не способствовала генеральной уборке камер, однако надеяться на солнце в это время года не приходилось, а небольшие камеры, в которые набили не менее двухсот узников, требовалось мыть не реже раза в четыре недели.
Дверь открылась, и во двор вышла группа доверенных заключенных, работавших на уборке большой камеры под бдительным надзором охраны. За ними шел капрал Данстейбл, держа в руках кучу изъятого при обыске, как обычно проводимого вместе с уборкой.
– Как всегда, ничего стоящего, сэр, – сообщил он и положил добытое на бочку, поставленную рядом с майором. – Если что и есть заслуживающее взгляда, то вот оно.
«Это» оказалось тряпицей размером приблизительно шесть на четыре дюйма, лоскутом зеленого тартана. Данстейбл скосился на унылых узников, словно подумал, что кто-то не выдержит и выдаст себя.
Вздохнув, Грей выпрямил спину.
– Пожалуй, да.
По указу короля хайлендерам было строго запрещено носить шотландское платье, и найденный тартан, несомненно, можно было считать проступком. А любой проступок требовал наказания.
Майор вышел из-под козырька, а капрал воздел руку с тряпкой и громко, на весь двор, закричал:
– Это чье? Признавайтесь быстро!
Посмотрев на цветной клочок ткани, Грей оглядел заключенных и попытался соотнести их имена со своими, не такими уж глубокими, познаниями в шотландских узорах. Детали клеток различались даже внутри одного клана, однако каждому клану был свойствен тот или иной набор цветов.
Макалестер, Хейс, Иннес, Грэм, Макмартри, Маккензи, Макдональд… Стоп. Маккензи. Вот оно! Ответ офицеру подсказали не столько познания в расцветках тартана, но и внимание к лицам узников. К примеру, юный Маккензи был подозрителен уже тем, что сохранял неизменную невозмутимость. Он был, похоже, слишком бесстрастен для своего возраста.
– Это ведь твое, Маккензи, да?
Грей перехватил у капрала тартан и сунул его под нос юноше. Заключенный побледнел, что стало видно даже под разводами грязи на его лице. Рот Маккензи перекосило, он тяжело, со свистом, дышал носом.
Торжествующий Грей испепелял мальчишку взглядом. Конечно, молодой шотландец, как и все они, беспримерно ненавидел врагов, но в силу возраста не смог защититься бесстрастной маской, и теперь майору было ясно, что стоит чуть-чуть дожать – и он сломается.
– Это мой тартан.
Ни Маккензи, ни Грей сперва даже не поняли, что произнес этот спокойный, чуть ли не скучающий голос. Они застыли, уставившись друг на друга, и тут из-за плеча Энгюса Маккензи протянулась чья-то большая рука и вынула из руки офицера кусок ткани.
Джон Грей мгновенно отпрянул, как будто получил удар под ложечку. Забыв о Маккензи, он немного поднял глаза и посмотрел на Джеймса Фрэзера.
– Это не цвета Фрэзеров, – еле выговорил начальник онемевшими губами. Впрочем, онемело все его лицо, и он мог лишь радоваться этому, поскольку застывшая маска помогала ему скрыть смятение, которое требовалось непременно скрыть от заключенных.
Фрэзер приоткрыл рот, и Джон Грей впился в его губы взглядом, так как страшился посмотреть шотландцу в глаза.
– Так и есть, – подтвердил последний. – Это тартан Маккензи, клана моей матери.
В глубине сознания Грея, словно в папке, на обложке которой написано «Джейми», сохранились сведения о семье и близких Фрэзера. Он точно знал, что мать Джейми действительно была из клана Маккензи. Так же точно, как то, что тартан не его.
Майор заговорил – заговорил чужим и спокойным голосом, будто кто-то другой:
– Владение тартанами клана запрещается законом. Вам ведь известно, какое наказание за это следует?
Крупный рот растянулся в ухмылке.
– Известно.
Среди заключенных раздался ропот. Казалось, никто не движется, однако Грей почувствовал, как все узники стали приближаться к Фрэзеру, обступать его и окружать. Они взяли его в кольцо и оттеснили начальника тюрьмы.
Джейми Фрэзер вернулся к своим.
Грей из последних сил отвел глаза от потрескавшихся под солнцем и ветром крупных губ. На лице Фрэзера было написано именно то, чего Джон Грей так страшился: не страх, не злость – лишь безразличие.
Комендант подал знак охранникам.
– Взять его!
Майор Джон Уильям Грей склонился над столом и, не читая, подписывал документы один за другим. Нечасто ему приходилось до такого позднего времени засиживаться за бумагами, но днем времени не нашлось совершенно, а канцелярских дел набралось множество.
«Двести фунтов пшеничной муки», – вывел он ровные буквы. Самое плохое в такой работе было то, что она требовала большого количества времени, но не спасала от неприятных раздумий и дурных воспоминаний.
«Шесть больших бочек эля для нужд солдат».
Бросив перо, Грей с силой растер руки, пытаясь избавиться от озноба, который пробрал его еще утром во дворе. Однако безуспешно: Джону Грею по-прежнему было холодно, его трясло.
Жарко горел камин, но это мало спасало, к тому же Грей не приближался к огню и старался на него не смотреть. Достаточно.
Он попытался сделать это единственный раз за день и, словно заколдованный, уставился в огонь: перед ним развернулись события минувшего дня, и очнулся он, только когда огонь подобрался к его мундиру.
Грей вздохнул и вернулся к бумагам, пытаясь изгнать из памяти ужасную картину…
Подобные наказания не стоит откладывать, поскольку их ожидание возбуждает у узников беспокойство, из которого вытекают самые неожиданные последствия. При этом скорые и внезапные экзекуции чаще всего благотворно влияют на них и дисциплинируют: внушают положенный трепет к вышестоящим лицам, охране и правилам тюрьмы. Впрочем, Джон Грей отнюдь не надеялся, что этот случай прибавит уважения к нему самому.
Ровным голосом, точно и быстро он сделал положенные приказания, и те были так же точно и быстро приведены в исполнение. Грей старался не обращать внимания на чувство, словно кровь, текущая в его жилах, превратилась в холодную воду.
Узники построились в каре вдоль стен внутреннего двора; их охраняли солдаты с байонетами на изготовку, готовые немедленно прекратить любую попытку помешать наказанию.
Однако бунтовать никто не пытался, беспорядки не устраивали. В промозглом дворе тихо стояли и ждали люди, и молчание их нарушалось только кашлем и чиханием, неудивительными в толпе простуженных. Близилась зима, во время которой все обычно болели, не только в сырых камерах, но и в казармах.
Майор стоял, сцепив руки за спиной, и смотрел, как заключенного вели на эшафот. Грей вздрагивал, когда холодные дождевые капли попадали ему за ворот, а голый по пояс Фрэзер вел себя так, будто предстоящее наказание было для него обычным, ничего не значащим делом.
По команде майора узника подвели к месту экзекуции, и он спокойно дал себя привязать к столбу.
Фрэзер, рот которому заткнули кляпом, стоял очень ровно, и по его поднятым рукам и голой спине стекали капли дождя, впитывавшиеся затем в тонкую материю штанов.
Майор кивком дал команду сержанту, который держал постановление о наказании, отчего с полей офицерской шляпы полился небольшой водопад. Грей раздраженно поправил головной убор и мокрый парик и вновь встал во фрунт, услышав краем уха лишь:
– …Согласно закону о запрете килтов и тартанов, изданному парламентом его величества, виновный в вышеупомянутом преступлении должен быть приговорен к шестидесяти ударам плетью.
С выработанным бесстрастием Грей посмотрел на сержанта-кузнеца – исполнителя наказания: обоим это приходилось делать не в первый раз. Дождь так и не прекратился, и потому майор не рискнул повторять кивок шляпой, а лишь сказал то, что требовалось от него по уставу:
– Мистер Фрэзер, примите наказание.
Грей застыл, не в силах отвести взгляд, и смотрел на то, как на узника обрушиваются удары, слышал глухой звук плети и хриплое дыхание шотландца.
Могучие мышцы Джейми инстинктивно напрягались в попытке противостоять ударам, бугрились под кожей; в ответ у майора так заболели его собственные мускулы, что он места себе не находил. Кровь со спины истязаемого, смешиваясь с дождевой водой, стекала вниз, на его штаны.
Вокруг Грея стояло множество людей – и солдаты, и узники, – однако глаза всех собравшихся были прикованы к столбу для порки и человеку, привязанному к нему. Никто даже не кашлял.
При этом все чувства, словно липкая глина, перекрывало отвращение к себе, следовавшее из печального обстоятельства: все смотрели на наказание вовсе не из чувства долга. На самом же деле никто не мог оторваться от вида струи крови и воды, стекавшей по сведенным болью мышцам.
Кузнец делал между ударами очень небольшие промежутки. Он спешил: ему, как и остальным, хотелось поскорее покончить с неприятным делом и попасть в теплое помещение. Гриссом громко вел счет и каждый удар записывал в протокол. Время от времени сержант счищал пальцами с плети куски плоти и кровь узника, затем встряхивал свое орудие, крутил им над головой и вновь опускал на спину жертвы.
– Тридцать! – крикнул сержант…
Майора Грея стошнило прямо на ровно сложенные документы, лежавшие в нижнем ящике стола.
Он изо всех сил впился ногтями в ладони, но озноб не проходил. Он шел изнутри костей, как мороз.
– Прикройте его одеялом, скоро я подойду.
Голос врача, англичанина, звучал откуда-то с небес, и он не заметил никакой связи между ним и руками, уверенно взявшими его за плечи.
Его переместили, и он не смог сдержать крика от боли в открывшихся от движения ранах на спине. От того, что по бокам вновь потекла кровь, усилился озноб, не проходивший и под грубым одеялом, которое накинули ему на плечи.
В попытке справиться со страшной дрожью он прижался щекой к деревянной лавке и вцепился в нее руками. Неподалеку от него слышались какие-то шорохи и шаги, однако он пытался перетерпеть боль и не мог отвлекаться.
Стукнула дверь, и наступила тишина. Неужели его оставили одного? Но вновь послышались чьи-то шаги, и рука стянула с его истерзанной спины одеяло.
– М-да. Досталось тебе, малый.
Он промолчал, но никто и не ждал от него ответа. Врач ненадолго повернулся, а затем Джейми ощутил его руку, которая подхватила его голову под щеку, подняла ее над лавкой и положила на грубую деревянную лавку полотенце.
– Я очищу раны, – ровно сказал врач.
Руки доктора дотронулись до спины, он резко выпустил воздух сквозь стиснутые зубы, услышал непонятное поскуливание и, к собственному стыду, понял, что этот звук издал он сам.
– Сколько тебе лет, малый?
– Девятнадцать, – сказал он и прикусил губу, чтобы сдержать стон.
Некоторое время доктор мягко касался его спины тут и там, потом куда-то делся, и он услышал звук опускающегося засова.
– Вот теперь никто не зайдет, – добродушно сказал вернувшийся к нему врач. – Можешь кричать.
– Эй! – повторял снова и снова кто-то невидимый. – Очнись, дружище!
Он с трудом пришел в себя, почувствовал щекой грубую доску и не сразу понял, куда попал. До щеки дотронулась чья-то выплывшая из темноты рука.
– Дружище, ты скрежетал во сне зубами, – прошептал этот кто-то. – Так сильно болит?
– Ничего, терпеть можно, – пробормотал он.
Однако когда он попытался встать, его настигла такая жгучая боль в спине, уже не во сне, а наяву, что он непроизвольно хрипло застонал и вновь упал на лавку.
Он оказался счастливчиком, и при выборе палача жребий выпал Доусу, крепкому, здоровому солдафону средних лет, который не отличался жестокостью, не любил телесные наказания и исполнял свои обязанности лишь по необходимости. Но шестьдесят ударов плетью, пусть и без рвения, не могли пройти просто так.
– Ты что, с ума сошел? Нагреть надо, но не так же. Или ты хочешь его ошпарить? – с укором выговорил кому-то Моррисон.
О да, Моррисон, как же иначе. «Интересно, – в полузабытьи подумал он. – Если встречается несколько человек, каждый непременно находит дело, подходящее для себя, даже если до того никогда с этим делом не встречался».
Когда-то Моррисон, как и большинство узников-шотландцев, работал на ферме. Скорее всего, хорошо ладил с животными, но мало об этом думал. В тюрьме же он превратился в знахаря и целителя, к которому обращались за советом хоть с болью в животе, хоть с вывихнутым пальцем. Возможно, он на самом деле мог помочь лишь совсем немного лучше прочих, но больные шли к Моррисону за помощью так же, как к Макдью за утешением, советами и справедливостью.
На его спине оказалась очень горячая ткань, и раны стало жечь так, что он издал непроизвольный стон и изо всех сил сжал зубы, сдерживая крик. Моррисон тут же положил рядом свою небольшую ладонь.
– Терпи, дружище, скоро будет не так больно.
Наконец морок рассеялся, он заморгал и закрутил головой в попытке понять, кто и что ему говорит. Вскоре он понял, что находится в темном углу большой камеры, возле очага. Над огнем поднимался пар, видимо, в котелке нагрели воду.
Уолтер Маклауд на его глазах опустил в кипяток ворох тряпок. В свете очага темные борода и брови товарища отдавали красным. После того как горячие тряпицы на его спине остыли и стали приятно-теплыми, он прикрыл глаза и задремал под тихие беседы сидевших рядом.
Это состояние сонной отстраненности было ему хорошо известно. Он переживал его с момента, как поверх плеча молодого Энгюса вытянул руку и взял в руку лоскут тартана. Словно с той минуты, когда он решился поступить так, его накрыла невидимая пелена и отделила от остальных людей, и он оказался в одиночестве, каком-то тихом месте, далеко-далеко от всех.
Он, словно во сне, пошел за охранником, разделся по пояс, как ему приказали, поднялся к столбу, выслушал приговор, не вдумываясь в смысл сказанного, не обратил внимания ни на веревки, которыми были связаны его руки, ни на ливень, бивший по обнаженной спине. Словно все это уже когда-то было и ничего нельзя было переменить: все было предначертано свыше.
Что до порки, то он перенес ее без дум и сожалений. Для этого просто не осталось сил: он потратил силы на то, чтобы противостоять боли.
– Тихо, тихо…
Моррисон задержал руку на его шее, чтобы, когда холодные мокрые тряпки заменили свежими горячими, он не мог пошевелиться.
Новая припарка обострила все чувства. Впрочем, в его состоянии все чувства казались одной силы. При желании он мог почувствовать каждый рубец на собственной спине, увидеть в мыслях воображаемую яркую полосу на темном фоне. Но боль от кровавых ран, покрывших его спину и бока, не могла перебороть необычайную легкость в ногах, тянущее неудобство в запястьях и даже щекотание, вызванное волосами, касавшимися щеки.
В ушах медленно и ровно стучало, а грудь поднималась и опускалась отдельно от дыхания. Он не чувствовал свое тело целиком, а воспринимал его как набор отдельных неважных кусочков, каждый из которых давал о себе знать.
– Давай, Макдью, – услышал он голос Моррисона возле уха. – Приподними голову и выпей.
В нос сильно ударил запах виски; он попытался отвернуться.
– Мне не надо.
– Надо, – с непоколебимой уверенностью проговорил Моррисон: как и все знахари, целители и прочие доктора, он твердо знал, что гораздо лучше понимает, что нужно пациентам, а что нет.
Для спора не было ни сил, ни желания, потому он поднял дрожащую от слабости голову, открыл рот и отпил маленький глоток виски.
К разнообразным ощущениям в организме добавилось и влияние виски. Стало жечь в горле, печь в желудке, щипать где-то в носу и кружиться в голове, что свидетельствовало о том, что он выпил слишком много и слишком быстро.
– Ну еще чуть-чуть, давай? – принялся хлопотать над ним Моррисон. – Отлично, молодец. Получше теперь, правда?
Моррисон без конца бормотал что-то утешительно и постоянно старался стоять так, чтобы загораживать Фрэзеру своим полным телом обзор большей части камеры. Из большого окна дуло, но воздух вокруг волновался явно не только из-за сквозняка.
– Как твоя спина? Уже к завтрашнему дню раны затянутся, только тебе придется шевелиться поменьше и ходить осторожнее, но это же ненадолго, да и мне кажется, что не так уж все плохо, как могло быть. Но, конечно, тебе не повредит еще выпивка.
И крепко прижал к его рту чашу из рога.
Моррисон никогда не был болтуном, но сейчас он не закрывал рта и говорил много, громко и ни о чем, что наводило на размышления. Фрэзер попытался приподняться, чтобы понять, что случилось, но Моррисон с силой опустил его на лежанку.
– Тихо, Макдью, лежи, – шепнул он. – Ты все равно не сможешь это прекратить.
Из дальнего угла камеры неслись какие-то странные звуки (то, от чего пытался оградить его Моррисон): стуки, перетаскивание чего-то большого, ровные глухие удары, тяжелое дыхание и тихие стоны.
Били юного Энгюса Маккензи. Фрэзер с усилием попытался подняться, но тело вспыхнуло от боли, голова закружилась, и он упал обратно, при этом Моррисон вновь схватил его на плечи, заставляя оставаться на месте.
– Лежи, Макдью, – властно и в то же время примирительно сказал он.
У Фрэзера опять закружилась голова, и он больше не пытался встать; к тому же он осознал правоту Моррисона: ему это не остановить.
Он неподвижно лежал с закрытыми глазами и ждал, когда утихнут звуки. Интересно, кто затеял эту расправу? Вероятнее всего, Синклер, но, кажется, в этом наверняка приняли участие и Хейс с Линдси.
Скорее всего, они не могли поступить иначе, так же, как не мог он или Моррисон. Все выполняют то, для чего появились на свет. Кто-то лечит, кто-то убивает.
Стуки и шаги, раздавалось лишь чье-то тяжелое сопение. Джейми несколько расслабился и, когда Моррисон снял с него припарки и осторожно убрал со спины остававшуюся влагу, даже не шевельнулся. Вскоре на него повеяло нежданным холодом из окна, и Джейми стиснул зубы, чтобы не крикнуть. Сегодня его рот заткнули кляпом; это было правильно, потому что когда-то, когда его пороли впервые, он, пытаясь не кричать, чуть не откусил себе губу.
К его рту кто-то поднес кружку с виски, однако он отвернулся, и кружка быстро исчезла. Ее с радостью примут другие. Скорее всего, ирландец Миллиган.
Одни любят выпить, другие ненавидят. Одни любят женщин, другие…
Он вздохнул и чуть шевельнулся, ощутив под собой жесткость досок койки. Моррисон прикрыл его одеялом и ушел. Он был вымотан и разбит, но из дальних уголков сознания уже выплыли некоторые мысли.
Моррисон унес свечу, и теперь она светила в дальнем углу камеры. Возле источника света кучно сидели узники; в слабом свете они казались безликими черными фигурами, обрамленными золотыми лучами, как святые в старинных книгах.
Интересно, откуда берутся дары, определяющие человеческую натуру? От Бога? Это напоминает схождение Заступника и свет, сошедший на апостолов? В материнской гостиной висела картина на библейский сюжет: сияющие пламенем апостолы сами растеряны, изумлены и испуганы тем, что с ними произошло, и похожи на восковые свечи, зажженные для пира.
Улыбаясь воспоминанию, он закрыл глаза, и перед глазами запрыгали огоньки от горящей свечи.
Клэр, его Клэр, знала, что послало ее к нему; она попала в жизнь, явно не предназначенную для нее. И несмотря ни на что, она знала, что делать и что суждено делать. Совсем не каждому это дано – осознать свой дар.
Рядом послышались осторожные шаги, и он открыл глаза. Увидел рядом с собой лишь темный силуэт, но сразу понял, кто это.
– Ты как, Энгюс? – негромко спросил он по-гэльски.
– Я… да. Но вы… сэр, я хочу сказать… я… мне так жаль…
Джейми дружески пожал его руку.
– Со мной все хорошо, – сказал он. – Приляг, Энгюс, и отдохни.
Молодой человек склонился и поцеловал его руку.
– Можно мне побыть рядом с вами, сэр?
Рука была страшно тяжела, но он сумел ее поднять и возложить на голову парнишки. Вскоре рука упала, но он почувствовал, что Энгюс успокоился: его прикосновение сделало свое доброе дело.
Он родился вождем, но ему пришлось смириться и достойно испить до дна горькую чашу. Но каково человеку, не предназначенному для той участи, для которой был рожден? Скажем, Джону Грею или Карлу Стюарту.
Впервые за десять лет он смог найти в себе силы и простить слабого человека, некогда бывшего ему другом. Наконец-то он, много раз плативший столько, сколько требовал его дар, смог осознать тяжесть участи того, кто оказался королем по рождению, но не по сути и призванию.
Рядом с ним, прислонясь к стене, сидел Энгюс Маккензи и тихо спал, завернувшись в одеяло и опустив голову на колени. Фрэзера тоже стал понемногу одолевать сон, суливший соединение разбитых частей его некогда цельной натуры, и он понял, что проснется поутру, вновь обретя целостность – но не исцелив еще все телесные потери.
И сразу же появилось облегчение: теперь он избавлен от многих забот и невзгод, прежде всего от непомерного груза ответственности, от необходимости единолично решать все. Одновременно с возможностью поддаться искушению исчезло и оно само, но главное, что исчезло, возможно навсегда, это гнев.
«В общем, – подумал он через густеющий туман, – Джон Грей вернул мне мою судьбу и лишь за это одно заслужил благодарность».