bannerbannerbanner
Кураж

Дик Фрэнсис
Кураж

Полная версия

NERVE

Copyright © 1964 by Dick Francis

This edition is published by arrangement Johnson & Alcock Ltd. and The Van Lear Agency

All rights reserved

Перевод с английского Диляры Прошуниной

Серийное оформление Вадима Пожидаева

Оформление обложки Ильи Кучмы

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».


Серия «Иностранная литература. Большие книги»


© Д. М. Прошунина (наследник), перевод, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

Издательство Иностранка®

* * *

Глава 1

Арт Метьюз застрелился в центре парадного круга на скачках в Данстейбле. Застрелился вызывающе, на глазах у всех.

Я стоял футах в шести от него, но он выстрелил так быстро, что, если бы я был и в шести дюймах, я бы не успел помешать ему.

Из раздевалки он вышел передо мной, глубоко погруженный в свои мысли, низко опустив голову и сгорбив узкие плечи под курткой цвета хаки, которую он набросил поверх жокейского камзола. Я заметил его, когда он слегка запнулся на дорожке в двух шагах от весовой. Когда до парадного круга оставалось несколько футов, кто-то заговорил с ним, и было очевидно, что он не слышит. Обычный путь от весовой до парадного круга, обычные скачки в ряду сотен других. Когда он стоял и разговаривал минуты две-три с владельцем и тренером лошади, ничто не предвещало трагедии. Потом он сбросил куртку и, пока она падала на землю, уже приставил дуло большого автоматического пистолета к виску и спустил курок.

Без колебаний. Без последнего «прости». Сразу после заключительного взвешивания. Беспричинность его поступка так же потрясала, как и результат.

Он даже не закрыл глаза, и они были еще открыты, когда он падал вперед. Я слышал звук, с каким его лицо ударилось о траву и шлем покатился по земле. Пуля прошла насквозь и вышибла кусок черепа, откуда выпирало кровавое месиво.

Щелчок выстрела эхом раскатился по паддоку, отражаясь от высокой задней стены трибун. Головы вопросительно повернулись, оживленный гул голосов зрителей, выстроившихся в три ряда вдоль забора, постепенно затихал и наконец смолк, когда они осознали потрясающий, невероятный факт: все, что осталось от Арта Метьюза, лежало, уткнувшись лицом в ярко-зеленую скаковую дорожку.

Корин Келлар, тренер, опустился на одно колено и тряс Арта за плечо, будто тот, у кого снесена половина головы, мог проснуться.

Солнце ярко светило, сиял голубой и оранжевый шелк на спине Арта, на его бриджах не было ни пятнышка, начищенные сапоги отсвечивали мягким глянцем. У меня мелькнула неуместная мысль: Арт порадовался бы – от шеи до подметок он выглядел так же безукоризненно, как всегда.

Два распорядителя спешили к нам и остановились как вкопанные, уставясь на голову Арта. От ужаса у них отвисли челюсти и сузились глаза. Они были обязаны стоять в парадном круге перед каждой скачкой, пока проводят лошадей, и принимать решение в случае каких-либо нарушений правил. Думаю, нарушения, подобного самоубийству первоклассного жокея стипль-чеза, никогда не случалось в их практике.

Старший из них, лорд Тирролд, высокий худой человек, прирожденный администратор, наклонился над Артом, чтобы ближе его рассмотреть. Я увидел, как исказилось его лицо. Он взглянул на меня поверх тела Арта и спокойно сказал:

– Конец… принесите попону.

Я прошел шагов двадцать по парадному кругу туда, где стояла одна из лошадей, которой предстояло участвовать в скачке. Ее окружали владелец, тренер и жокей. Не говоря ни слова, тренер снял с лошади попону и протянул мне.

– Метьюз? – с сомнением спросил он.

Я кивнул, поблагодарил и пошел назад.

Другой распорядитель, угрюмый, похожий на быка человек по имени Боллертон, извергал завтрак – я со злорадством увидел это, – теряя заботливо хранимое достоинство.

Корин Келлар так и водил рукой от лба к подбородку, все еще стоя на одном колене возле своего жокея. В лице ни кровинки, руки трясутся. Он тяжело воспринял смерть Арта.

Я протянул один конец попоны лорду Тирролду, и мы мягко опустили ее на труп Арта. Лорд Тирролд постоял с минуту, глядя вниз на неподвижную коричневую фигуру, затем взглянул на группу жокеев, которые должны были участвовать в этом заезде. Он подошел к ним, что-то сказал, и сразу же конюхи повели всех лошадей с парадного круга назад, в конюшню.

Я смотрел на Корина Келлара, на его переживания, и думал, что он их вполне заслужил. Хотел бы я знать, как чувствует себя человек, который понимает, что довел другого до самоубийства.

В громкоговорителе щелкнуло, и голос объявил: в связи с тем, что на парадном круге произошел серьезный несчастный случай, две последние скачки отменяются, а завтрашняя программа состоится, как и планировалось; теперь же всех просят оказать любезность и идти домой.

Бедный Арт! Бедный, затравленный, загнанный в угол Арт, разделавшийся со своими несчастьями с помощью кусочка свинца.

Атмосфера в раздевалке была почти безмятежной, явно от перенесенного шока. Среди жокеев Арт, по всеобщему согласию, занимал позицию старшего и умудренного опытом, хотя ему не было и тридцати пяти. С ним считались и его уважали. Сдержанный, иногда даже замкнутый, но честный человек и хороший жокей. Его единственной слабостью, над которой мы с удовольствием подтрунивали, было убеждение, что в проигранной скачке всегда виноваты какие-то изъяны лошади или недостатки в системе тренировок, но ни в коем случае не он сам. Мы все прекрасно знали, что Арт не исключение из правил и каждый жокей в какой-то степени предвзято оценивает прошедшую скачку, но он никогда не признавал своей вины и каждый раз, когда его призывали к ответу, мог привести убедительные доказательства.

– Слава богу, – сказал Тик-Ток Ингерсолл, стягивая с себя свитерок в голубую и черную клетку, – Арт хорошо рассчитал и, прежде чем пустить себе пулю в лоб, позволил нам всем взвеситься перед скачкой. Если бы он это сделал на час раньше, у нас у всех в кармане было бы на десять фунтов меньше.

Тик-Ток был прав. Наш гонорар за каждую скачку начислялся сразу же после того, как мы становимся на весы. Если вес жокея соответствует правилам, ему автоматически выплачиваются деньги, независимо от того, участвовал он в скачке или нет.

– В таком случае нам следует вложить половину в фонд его вдовы, – заметил Питер Клуни, маленький спокойный молодой человек, быстро проникавшийся жалостью и быстро забывавший о ней по отношению как к другим, так и к себе.

– Ну и глупо, – возмутился Тик-Ток, откровенно не любивший Клуни. – Для меня десять фунтов – это десять фунтов, а у миссис Метьюз их и без того хватает. И она задирает из-за этого нос.

– В знак уважения к Арту, – настаивал Питер, обводя нас полными слез глазами и осторожно избегая воинственного взгляда юного Тик-Тока.

Я симпатизировал Тик-Току и тоже нуждался в деньгах. Кроме того, миссис Метьюз относилась ко мне – впрочем, как и ко всем другим рядовым жокеям – с особенной обжигающей холодностью. Пять фунтов в память Арта едва ли заставят ее оттаять. Бледная, с соломенными волосами, бесцветными глазами, она была как статуя изо льда.

– Миссис Метьюз не нуждается в наших деньгах, – сказал я. – Давайте лучше купим венок и, может, еще что-нибудь в память об Арте, такое, что он бы одобрил.

Худощавое лицо юного Тик-Тока выразило восхищение. Питер Клуни взглянул на меня с печальным упреком. Но все остальные кивнули в знак согласия.

Грант Олдфилд проговорил со злобой:

– Может, он и застрелился потому, что эта бесцветная ведьма выгнала его из своей постели.

Наступило несколько обескураженное молчание. «Год назад, – мелькнула у меня мысль, – мы, скорее всего, засмеялись бы». Но год назад Грант Олдфилд сказал бы то же самое и, возможно, так же грубо ради забавы, а не с такой безобразной, мрачной злобой.

Я понимал, да и все мы понимали, что Грант не знал и вовсе не хотел знать подробности семейной жизни Арта, но последние месяцы Гранта будто пожирала какая-то внутренняя злоба, каждая его фраза просто сочилась ядом. Мы видели причину в том, что он покатился по лестнице успеха вниз, даже не поднявшись наверх. По характеру он был очень честолюбив и безжалостен, и это помогало ему совершенствоваться в жокейском ремесле. Но в какой-то момент, на гребне успеха, когда он привлек внимание публики вереницей побед и начал регулярно работать для Джеймса Эксминстера, одного из самых высококлассных тренеров, что-то случилось: Грант потерял работу у Эксминстера, и другие тренеры нанимали его все реже и реже. Несостоявшийся заезд был у него сегодня единственным.

Грант был смуглым, волосатым, крепко скроенным мужчиной лет тридцати, с высокими выступающими скулами и широким носом с постоянно раздувающимися ноздрями. Мне приходилось проводить в его компании гораздо больше времени, чем хотелось бы, потому что моя вешалка в раздевалке почти на всех скачках была рядом с его и нашу форму приводил в порядок один и тот же служитель. Грант, не задумываясь, брал мои вещи, не спрашивая и не благодаря, и если он что-нибудь портил, то всегда заявлял, что ничего не трогал. Когда я впервые встретил его, меня забавлял его ироничный юмор, но два года спустя, к тому времени, когда умер Арт, меня уже тошнило от взрывов его настроения, грубости и злобного характера.

За шесть недель с начала нынешнего сезона я несколько раз видел, как Грант стоит с вытянутой вперед головой и в недоумении разглядывает все вокруг, будто бык, с которым играет матадор. Бык, измученный борьбой с куском ткани, сбитый с толку и сокрушенный. Вся его удивительная сила истрачена на пустяки, которые он не может проткнуть рогами. Конечно, в такие моменты мне было жаль Гранта, но в остальное время я старался держаться от него подальше.

 

После злобного предположения Гранта мы замолчали. В этот момент один из служащих ипподрома спустился в раздевалку и, увидев меня, крикнул:

– Финн, вас хотят видеть распорядители!

– Сейчас? – спросил я, стоя в рубашке и трусах.

– Сию же минуту, – усмехнулся он.

– Хорошо.

Я быстро оделся, пригладил щеткой волосы, через весовую прошел к двери распорядителей и постучал. Все трое распорядителей, секретарь скачек и Корин Келлар сидели за большим продолговатым столом на неудобных на вид стульях с прямыми спинками.

Лорд Тирролд сказал:

– Проходите и закройте дверь.

Я так и сделал. Он продолжал:

– Я знаю, что вы стояли рядом с Метьюзом, когда он… мм… застрелился. Вы действительно видели, как он сделал… это? Я имею в виду, вы видели, как он вытащил пистолет и приставил к виску, или вы посмотрели на него, только услышав выстрел?

– Я видел, как он вытащил пистолет и приставил его к виску, сэр.

– Очень хорошо, в таком случае полиция, наверно, захочет получить ваши показания. Пожалуйста, не уходите из весовой, пока они не встретятся с вами. Мы ждем инспектора, он вернется сюда из пункта первой помощи.

Кивком он отпустил меня, но, когда я уже взялся за ручку двери, спросил:

– Финн… вы не знаете, что могло бы подтолкнуть Метьюза уйти из жизни?

Я слишком долго колебался, прежде чем обернулся и твердо сказал:

– Нет.

И эта лишняя доля секунды сделала мой ответ неубедительным. Я посмотрел на Корина Келлара, занятого изучением собственных ногтей.

– Мистер Келлар может знать, – неуверенно проговорил я.

Распорядители переглянулись. Мистер Боллертон, все еще бледный от приступа тошноты, вызванного видом Арта, сделал отметающий жест рукой и сказал:

– Не считаете же вы, будто мы поверим, что Метьюз застрелился просто так, потому что Келлар был неудовлетворен его работой? – Он посмотрел на других распорядителей и продолжил, подчеркивая каждое слово: – В самом деле, если эти жокеи до того зазнались, что не могут вынести немного явно заслуженной критики, то им самое время искать другое занятие. Но предполагать, что Метьюз покончил самоубийством из-за пары неприятных слов, – безответственно и вредно.

В этот момент я вспомнил, что лошадь Арта, которую тренировал Корин Келлар, принадлежала именно Боллертону. «Неудовлетворен его работой». Бесцветная фраза, какую он использовал для описания бесконечных язвительных стычек между Артом и тренером, вдруг показалась мне неуклюжей попыткой скрыть беспокойство. «Вы знаете, почему Арт застрелился, – подумал я, – и вы были одной из причин, но не хотите признаться в этом даже себе».

Я снова взглянул на лорда Тирролда и обнаружил, что он задумчиво изучает меня.

– Это все, Финн? – спросил он.

– Да, сэр.

Я вышел, и на этот раз они не задержали меня, но я еще был в весовой, когда дверь снова открылась и я услышал голос Корина за своей спиной:

– Роб!

Я обернулся и подождал его.

– Весьма благодарен, – саркастически начал он, – за ту маленькую свинью, которую вы мне подложили.

– Вы уже сказали им об этом, – заметил я.

– Конечно сказал.

Он все еще выглядел потрясенным, морщины на худом лице стали глубже. Келлар исключительно умный тренер, но вспыльчивый и ненадежный человек, который сегодня предлагает дружбу на всю жизнь, а завтра становится смертельным врагом. Но теперь, похоже, он сам нуждался в утешении.

Он заговорил:

– Надеюсь, что вы и другие жокеи не верите, будто Арт застрелился потому… ну… что я решил меньше занимать его на скачках. У него, наверное, были другие причины.

– Но в любом случае сегодня он работал как ваш жокей последний раз. Разве не так? – спросил я.

Он с минуту поколебался и затем кивнул, удивленный, что я знаю эту новость. Я не стал говорить Келлару, что накануне вечером столкнулся с Артом на автостоянке. Горькое отчаяние, жгучая печаль, разъедавшие его от чувства несправедливости, пересилили обычную сдержанность Арта, и он признался мне, что Келлар отказал ему в работе.

Я только сказал:

– Метьюз застрелился потому, что вы его уволили, и он сделал это у вас на глазах, чтобы вы испытали раскаяние. Это, если вас интересует, и есть мое мнение.

– Но люди не кончают самоубийством из-за того, что потеряли работу! – воскликнул он с легким раздражением.

– Нет, если они нормальные, не кончают, – согласился я.

– Каждый жокей знает, что рано или поздно ему придется уйти. И Арт был уже слишком стар… Должно быть, он был сумасшедший.

– Возможно, – бросил я и ушел. А он остался стоять, пытаясь убедить себя, что не виноват в смерти Арта.

Вернувшись в раздевалку, я с удовольствием отметил, что Грант Олдфилд уже оделся и ушел домой. Ушли и другие жокеи. Служители сортировали грязные белые бриджи и укладывали в большие плетеные корзины шлемы, сапоги, хлысты и другую экипировку.

Тик-Ток, насвистывая сквозь зубы последний хит, сидел на скамейке и натягивал модные желтые носки. Рядом стояли начищенные остроносые ботинки, достающие до лодыжек. Он болтал стройными ногами в темных твидовых брюках (без отворотов) и, почувствовав мой взгляд, поднял глаза и усмехнулся.

– В журнале «Портной и закройщик» тебя поместят в рубрику «Идеальный парень», – проговорил он.

– Мой отец в свое время, – вежливо ответил я, входил в число «Двенадцати самых хорошо одетых мужчин Британии».

– Мой дед носил плащ из шерсти ламы.

– Моя мать, – продолжал я игру, – носила только итальянские рубашки.

– А моя, – осторожно вставил он, – стряпала в них на кухне.

Мы перекидывались детскими фразами, глядя друг на друга и наслаждаясь юмором ситуации. Пять минут в обществе Тик-Тока действовали так же, как стакан чаю с ромом на замерзшего человека. Его способность беззаботно радоваться жизни заражала всех, кто был рядом с ним. «Пусть Арт погиб, не вынеся позора, пусть мрак окутывает душу Гранта Олдфилда, но пока юный Ингерсолл так весело щебечет, – подумал я, – королевству скачек не грозит беда».

Он помахал мне рукой, поправил модную тирольскую шляпу и ушел, сказав:

– До завтра!

И все же в королевстве скачек было неблагополучно. Очень неблагополучно. Я не понимал, в чем дело. Мне были видны лишь симптомы, но их я видел все более и более ясно – возможно, потому, что всего два года как включился в игру. Казалось, что тренеры и жокеи постоянно раздражены друг другом, скрываемая вражда неожиданно прорывалась наружу, и положение ухудшалось, затаенная обида и недоверие перетекали от одного к другому. «Положение хуже, – думал я, – чем за кулисами любого бизнеса, построенного на яростной конкуренции, хуже, чем в таком же королевстве беговых лошадей, конюшен и серых фланелевых костюмов». Но Тик-Ток – ему одному я высказал свои подозрения – не раздумывая, отмел их.

– Ты, должно быть, настроен на неправильную волну, дружище! – воскликнул он. – Сколько улыбок вокруг! Улыбайся! По-моему, жизнь прекрасна!

Последние шлемы и сапоги исчезли в корзинах. Я пил вторую чашку тепловатого чая без сахара и пожирал глазами куски фруктового кекса. Как всегда, потребовалось большое усилие, чтобы не съесть ни кусочка. Единственное, что не нравилось мне в скачках, это постоянный голод. Да и сентябрь – плохое время года: еще оставалась летняя полнота, и приходилось голодать, чтобы войти в норму. Я вздохнул, с сожалением отвел глаза от кекса и утешил себя тем, что в следующем месяце аппетит вернется на зимний уровень.

Мой служитель, молодой Майк, закричал с лестницы:

– Роб, здесь полицейский, он хочет видеть вас.

Я поставил чашку и вышел из раздевалки. Неприметного вида полицейский средних лет ждал меня с блокнотом в руке.

– Роберт Финн? – спросил он.

– Да.

– Я узнал от лорда Тирролда, что вы видели, как Артур Метьюз приставил пистолет к виску и спустил курок.

– Да, – согласился я.

Он сделал пометку в блокноте и произнес:

– Это случай простого самоубийства. Тут не потребуется больше одного свидетеля, кроме доктора и, может быть, мистера Келлара. Не думаю, что нам придется беспокоить вас в дальнейшем. – Он чуть улыбнулся, закрыл блокнот и положил его в карман.

– Это все? – спросил я довольно безучастно.

– Да, все. Когда человек так убивает себя при публике, как в данном случае, здесь нет вопроса о несчастном случае или убийстве. Спасибо, что подождали меня, хотя это была идея ваших распорядителей, а не моя. Ну, всего доброго. – Он кивнул, повернулся и пошел к комнате распорядителей.

Глава 2

Дома в Кенсингтоне[1] никого не было. Как обычно, гостиная выглядела так, будто совсем недавно на нее налетел небольшой торнадо. На рояле матери громоздились партитуры, некоторые из них каскадом упали на пол. Пюпитры в позе пьяниц валялись вдоль стены, выставив треугольники ног, на одном из них висел скрипичный смычок. Сама скрипка опиралась на спинку кресла, а ее футляр лежал на полу сзади, виолончель и ее футляр стояли рядом около дивана, бок о бок, будто любовники. Гобой и два кларнета прижались друг к другу на столе. Неряшливая, застывшая музыка. И по всей комнате, на всех стульях, принесенных из спальни и заполнявших свободное пространство пола, белело множество шелковых носовых платков, валялись канифоль и дирижерские палочки.

Пробежав опытным взглядом по разбросанным вещам, я определил, что недавно тут музицировали мои родители, два дяди и кузен. И поскольку они никогда не уезжали далеко без инструментов, я мог безошибочно утверждать, что квинтет отправился на небольшую прогулку и очень скоро вернется. Я с удовольствием подумал, что в моем распоряжении небольшой антракт.

Проделав себе проход, я выглянул в окно. Никаких признаков возвращения Финнов. Квартира занимала верхний этаж дома, двумя-тремя улицами отдаленного от Гайд-парка, и через гребни крыш я мог видеть, как вечернее солнце бьет в зеленый купол Альберт-холла. Позади него высился темный массив Королевского института музыки, где преподавал один из моих дядей. Полные воздуха апартаменты, штаб-квартиру семьи Финн, отец снимал из экономии, так как дом был расположен вблизи того места, где все Финны время от времени работали.

Один я остался не у дел. Я не унаследовал талантов, которыми так щедро была наделена моя родня с обеих сторон. Они с горечью убедились в этом, когда мне было четыре года и я не смог отличить звуки гобоя от английского рожка. Для непосвященного, может, и нет между ними большого различия, но отец имел счастье быть гобоистом с мировой славой, и все другие музыканты мечтали сравняться с ним. К тому же музыкальный талант, если он есть, проявляется у ребенка в самом раннем возрасте, гораздо раньше, чем другие врожденные способности. В три года (когда Моцарт начал сочинять музыку) на меня концерты и симфонии производили меньше впечатления, чем шум, создаваемый мусорщиками, когда они опрокидывали в машину бачки.

К тому времени, когда мне исполнилось пять лет, огорченные родители вынуждены были признать, что их ребенок, зачатый по ошибке (я стал причиной того, что пришлось отменить важные гастроли по Америке), оказался немузыкальным.

Моя мать никогда ничего не делала наполовину. Поэтому меня между занятиями в школе постоянно отправляли куда-нибудь к знакомым фермерам под предлогом укрепления здоровья, но на самом деле, как я позже понял, чтобы освободить родителей для дальних и длительных гастрольных поездок. Пока я рос, между нами установились отношения, скрепленные своего рода мирным договором, по которому подразумевалось, что поскольку родители не намерены ставить ребенка на первое место и он для них значит меньше, чем музыкальная репутация (то есть остается где-то на втором плане), то чем реже мы видимся, тем лучше.

Они не одобряли мой рискованный выбор жокейской профессии лишь по одной причине: скачки не имели ничего общего с музыкой. Бесполезно было объяснять им, что единственное, чему я научился на фермах во время всевозможных каникул, – это ездить верхом (я был все же сыном своего отца, и фермерство вызывало во мне отвращение и тоску) и что моя нынешняя профессия – прямой результат их действий в прошлом. К тому, что они не хотели слышать, мои родители, наделенные абсолютным слухом, были высокомерно глухи.

Я отправился к себе в спальню и окинул взглядом маленькую комнату со скошенным потолком, переделанную для меня из чулана, когда я вернулся домой после странствий. Кровать, комод, кресло, стол и на нем лампа. Импрессионистский набросок скачущей лошади на стене напротив кровати. Никаких безделушек, несколько книг, абсолютный порядок. За шесть лет, что я скитался по свету, я привык обходиться минимумом вещей и, хотя занимал эту маленькую комнату уже два года, ничего не добавил в нее.

 

Я переоделся в джинсы, старую полосатую рубашку и задумался, чем занять время до следующих скачек. Беда была в том, что стипль-чез вошел мне в кровь, подобно страсти к наркотикам, так что все обычные удовольствия стали просто способом провести время, отделяющее одни скачки от других.

Желудок подал сигнал чрезвычайного бедствия: последний раз я ел двадцать три часа назад. Я отправился в кухню. Но прежде чем дошел до нее, парадная дверь с шумом открылась и в дом ввалились мои родители, дяди и кузен.

– Привет, дорогой, – бросила мама, подставляя для поцелуя нежную, приятно пахнувшую щеку. Так она приветствовала всех, от импресарио до хористов из задних рядов. Материнство не было ее стихией. Высокая, стройная, шикарная… Ее стиль казался небрежным, но родился в результате серьезного обдумывания и больших затрат. По мере приближения к пятидесяти она становилась все более и более «современной». Как женщина она была страстной и темпераментной, как артистка – первоклассным инструментом для интерпретации гения Гайдна: его фортепианные концерты она исполняла с магической, щепетильной, экстатической точностью. Я видел, как самые суровые музыкальные критики выходили с ее концертов со слезами на глазах. Поэтому я никогда не ждал, что на широкой материнской груди найду утешение в моих детских горестях, и никогда не рассчитывал на возвращение мамы, которая испечет сладкий пирог и заштопает носки.

Отец, всегда относившийся ко мне с деликатным дружелюбием, спросил в форме приветствия:

– У тебя был хороший день?

Он всегда так спрашивал, и я отвечал «да» или «нет», зная, что на самом деле его это не интересует.

Я ответил:

– Я видел, как застрелился человек. Нет, это был нехороший день.

Пять голов повернулись в мою сторону.

Мать воскликнула:

– Дорогой, что ты имеешь в виду?

– Жокей застрелился на скачках. Он стоял футах в шести от меня. Эго было ужасно.

Все пятеро теперь стояли и смотрели на меня, раскрыв рты. Лучше бы я не говорил им: в воспоминаниях все казалось гораздо страшнее, чем тогда.

Но на них это не подействовало. Дядя, виолончель, со щелчком закрыл рот, вздрогнул и прошел в гостиную, бросив через плечо:

– Раз ты ходишь на эти эксцентричные гонки…

Мать проводила его глазами. Когда он поднимал свой инструмент, прислоненный к дивану, раздался звук басовой струны. И это подействовало на остальных как неотвратимое притяжение магнита: они потянулись за ним. Только кузен в задумчивости задержался на несколько минут, оторванных от Искусства, затем и он вернулся к своему кларнету.

Я прислушался: они рассаживались, пододвигали пюпитры, настраивали инструменты. Потом начали играть быструю пьесу для струнных и деревянных духовых, которую я особенно не любил. Квартира вдруг стала невыносимой. Я спустился вниз на улицу и отправился, сам не зная куда.

Было только одно место, куда я мог пойти, если мне хотелось покоя, но я не позволял себе приходить туда часто из опасения, что наскучу визитами. Прошел уже целый месяц, как я не видел кузину Джоанну, и мне было необходимо ее общество. Необходимо. Вот единственно правильное слово.

Она открыла дверь с обычным выражением веселого и доброго гостеприимства на лице.

– Вот это да! Привет! – сказала она, улыбаясь.

Я последовал за ней в большой перестроенный каретный сарай, который служил ей гостиной, спальней и комнатой для репетиций одновременно. Половина крыши была скошена и застеклена, и сквозь нее еще проходил свет заходящего вечернего солнца. Размеры и относительная пустота помещения вызывали необычный акустический эффект: если говорить громко, создавалось впечатление, что голос доносится из соседней комнаты, если же кто-нибудь пел – а Джоанна пела, – то возникала полная иллюзия отдаленности и усиления звука, отраженного бетонными стенами.

Голос у Джоанны был глубоким, чистым и звучным. Когда она пела драматические пассажи, то при желании украшала их нарочитой хрипотцой, и получалось очень эффектное подражание звуку надтреснутого колокола. Джоанна могла бы сделать состояние на исполнении блюзов, но она родилась в семье истинно классических музыкантов, в семье Финн, поэтому о коммерческом использовании таланта не могло быть и речи. Блюзам она предпочитала песни, которые мне представлялись немелодичными и не приносящими вознаграждения, хотя она, казалось, добилась приличной репутации среди людей, любивших такого рода музыку.

Джоанна встретила меня в старых джинсах и черном свитере, измазанном кое-где краской. На мольберте стоял незаконченный портрет мужчины, и рядом на столе лежали кисти и краски.

– Я пробую теперь писать маслом, – сказала она, взяв кисть и сделав несколько мазков, – но, черт побери, не очень хорошо получается.

– Продолжай работать углем, – заметил я. Когда-то она нарисовала легкими линиями скачущих лошадей. Хотя с анатомией не все было в порядке, но рисунок был полон жизни и движения и теперь висел в моей комнате.

– Но все же я его закончу, – не согласилась Джоанна.

Я стоял и наблюдал за ней. Она выдавила немного кармина и, не глядя на меня, спросила:

– Что случилось?

Я не ответил. Рука с кистью остановилась в воздухе, она обернулась и спокойно разглядывала меня несколько секунд, потом сказала:

– Там на кухне есть бифштекс.

Читает мысли моя кузина Джоанна. Я усмехнулся и отправился в узкую длинную пристройку с покатой крышей, где она принимала ванну и стряпала себе еду. Там я нашел большой кусок мяса, поджарил его с парой помидоров, сделал французский соус для салата, который, уже приготовленный, лежал в миске. Когда мясо поджарилось, я разделил его на две части и вернулся к Джоанне. Пахло оно удивительно.

Она положила кисть, вытерла руки о джинсы и села есть.

– Должна сказать тебе, Роб, что ты готовишь настоящий бифштекс, – проговорила она, набив рот.

– Благодарю, пустяки, – проурчал я с полным ртом.

Мы съели все до крошки. Я закончил первым и сидел, откинувшись в кресле, наблюдая за ней. У нее было очаровательное, полное силы и характера лицо с прямыми темными бровями. Она отбросила назад волнистые, коротко подстриженные волосы, но на лоб все равно упала небрежная вьющаяся челка.

В моей кузине Джоанне таилась причина, почему я не был женат, если можно говорить о причине в двадцать шесть лет. Она была старше меня на три месяца, и это давало ей преимущество всю нашу жизнь, и очень жаль, потому что я-то был влюблен в нее еще с пеленок. Я несколько раз просил ее выйти за меня замуж, но она всегда мне отказывала. Двоюродные брат и сестра, была она уверена, слишком близкие родственники. И, кроме того, добавляла она, я не волную ей кровь.

Во всяком случае, два других претендента преуспели больше, чем я. Оба они были музыкантами. И каждый из них самым дружеским образом рассказывал мне, какая Джоанна великолепная любовница, как она углубила их восприятие жизни, дала удивительную силу их музыкальному вдохновению, открыла новые горизонты и так далее и тому подобное. Они оба были безусловно красивыми мужчинами. Мне было восемнадцать, когда она отказала мне впервые, и я сразу же в отчаянии уехал в чужие края и не возвращался в течение шести лет. После второго отказа я отправился в буйную компанию и напился первый и единственный раз в жизни. Оба приключения прошли не без пользы, послужили хорошим уроком, но не излечили меня от любви.

Она отодвинула пустую тарелку и сказала:

– Ну а теперь в чем дело?

Я рассказал об Арте. Она внимательно слушала и, когда я закончил, проговорила:

– Несчастный человек. И несчастная его жена… Почему он это сделал, как ты думаешь?

– Наверно, потому, что потерял работу. Арт так любил совершенство во всем. И он был слишком гордым… Он никогда не признавал, что допустил какую-то ошибку… Думаю, он просто не мог смотреть в лицо людям, которые знали, что ему дали пинка. Но странно, Джоанна, для меня он оставался таким же совершенством, как и раньше. Я понимал, что ему тридцать пять, но ведь это не старость для жокея, и, хотя все видели, как он и Корин Келлар, тренер, который его уволил, страшно ссорились, если их лошади проигрывали, Арт ничего не утратил в своем стиле. Его мог бы нанять кто-нибудь, пусть и не в такие престижные конюшни, как у Корина.

– Я правильно поняла: ты считаешь, что смерть для него была предпочтительнее сползания вниз?

– Да, похоже, что так.

1Фешенебельный район Лондона, где живут артисты, музыканты, художники.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru