– Довольно! – сказал Мартин. – Я не отвечаю за последствия. Когда вы возвращаетесь домой?
– Когда вам будет угодно, сэр. Сегодня же, если вы этого желаете.
– Я не желаю ничего неразумного, – возразил старик. – А такая просьба с моей стороны была бы неразумна. Сможете ли вы вернуться к концу недели?
Именно этот срок мистер Пексниф назвал бы и сам, если бы ему был предоставлен выбор. Что касается его дочерей, то слова: «Давай вернемся в субботу, милый папа», – уже готовы были сорваться у них с языка.
– Ваши расходы, кузен, – сказал старик, доставая из бумажника сложенную бумажку, – возможно, превышают эту сумму. Если это так, вы сообщите мне, сколько я вам должен, в следующую нашу встречу. Вам нет надобности знать, где я живу сейчас: у меня, в сущности, нет постоянного адреса. Когда он у меня будет, я извещу вас. Вы и ваши дочери увидите меня в самом скором времени, а до тех пор – незачем и говорить вам – каждому из нас следует хранить эту беседу в тайне. Что именно вам надлежит сделать по возвращении домой, вы уже знаете. Отчета мне не нужно; не нужно вообще никаких напоминаний. Прошу об этом как об одолжении. Я не люблю тратить лишних слов, кузен, и, мне кажется, все, что надо было сказать, уже сказано.
– Рюмку вина, сэр, ломтик вот этого простого кекса? – упрашивал мистер Пексниф, пытаясь удержать гостя. – Дорогие мои! Что же вы?
Обе сестры бросились угощать старика.
– Бедные мои девочки! – сказал мистер Пексниф. – Вы извините их волнение, сэр. Они у меня сама чувствительность. Это неходкий товар, мистер Чезлвит, с ним не проживешь на свете. Моя младшая дочь тоже совсем взрослая женщина, не правда ли, сэр? Почти такая же, как старшая.
– А которая из них моложе? – спросил старик.
– Мерси моложе на пять лет, – ответил мистер Пексниф. – Мы иногда позволяем себе думать, что у нее статная фигура. Мне, как художнику, быть может разрешено будет указать на изящество и правильность ее сложения. Я, естественно, горжусь, – продолжал мистер Пексниф, вытирая руки платком и почти при каждом слове беспокойно поглядывая на кузена, – что у меня есть дочь, которая сложена наподобие лучших образцов скульптуры, если можно так выразиться.
– Она, по-видимому, очень живого нрава? – заметил Мартин.
– Боже мой! – воскликнул мистер Пексниф. – Это поистине замечательно! Вы так верно определили ее характер, досточтимый сэр, будто знаете ее с рождения. Да, она весьма живого нрава. Смею вас уверить, сэр, ее веселость очень оживляет наш незатейливый домашний мирок.
– Не сомневаюсь, – отозвался старик.
– Чарити, с другой стороны, – продолжал мистер Пексниф, – отличается большим здравым смыслом и необыкновенной глубиной чувства, если отцу извинительно такое отцовское пристрастие. На редкость привязаны друг к другу, достоуважаемый сэр! Разрешите мне выпить за ваше здоровье! Желаю вам!
– Еще месяц назад я не мог и думать, – отвечал Мартин, – что буду есть с вами хлеб и пить вино. За ваше здоровье!
Отнюдь не смутившись необычайной сухостью, с какой были сказаны последние слова, мистер Пексниф рассыпался перед ним в благодарностях.
– А теперь позвольте мне уйти, – сказал Мартин, ставя на стол рюмку, которую он только пригубил. – Всего хорошего, милые мои!
Но такое прохладное прощание показалось недостаточным для нежных, стремительных чувств обеих девиц, которые опять бросились обнимать старика от всей души и уж во всяком случае изо всех сил, чему их новообретенный друг подчинился гораздо более кротко, чем можно было бы ожидать от человека, который всего минуту назад так нелюбезно пил за здоровье их папаши. Как только нежности кончились, старик коротко попрощался с мистером Пекснифом и удалился, сопровождаемый до самой двери отцом и дочерьми, которые стояли в дверях, расточая воздушные поцелуи и ласковые улыбки, пока он не скрылся из виду, – хотя, по правде сказать, едва переступив порог, старик ни разу уже потом не оглянулся. Как только они снова вернулись в дом и остались одни в комнате миссис Тоджерс, обе девицы пришли в необыкновенно веселое настроение, до того даже, что хлопали в ладоши и хохотали, плутовски и задорно поглядывая на своего драгоценного родителя. Это поведение было до такой степени необъяснимо, что мистер Пексниф (будучи сам настроен довольно мрачно) не мог не спросить их, что все это значит, и даже сделал им выговор за такое легкомыслие, впрочем довольно мягкий.
– Если бы для этой веселости имелась какая-либо причина, хотя бы самая отдаленная, – сказал он, – я бы не стал вас упрекать. Но когда причины не может быть решительно никакой… ну право же, никакой ровно!..
Это увещание столь мало подействовало на Мерси, что она была вынуждена приложить платок к своим розовым губкам и откинуться на спинку стула, по всем признакам едва сдерживая смех. Мистер Пексниф был до такой степени оскорблен ее непослушанием, что упрекнул дочь довольно сурово и дал ей родительский совет уединиться и подумать о своем поведении. Но тут его прервал шум спорящих голосов, и поскольку этот шум доносился из соседней комнаты, то содержание спора в самом скором времени достигло их ушей.
– Мне какое дело, миссис Тоджерс! – говорил молодой джентльмен, тот, что был самым молодым из всего общества на обеде. – Никакого мне нет дела до вашего Джинкинса. Даже вот столько я о нем не забочусь, – сказал он, прищелкнув пальцами. – И не думайте, пожалуйста.
– Да я вовсе и не думаю, сэр, – отвечала миссис Тоджерс. – С вашим независимым умом и сильным характером вы никому на свете не уступите. И совершенно правильно. С какой стати вы должны уступать кому бы то ни было из джентльменов? Пускай все так и знают.
– Мне ничего не стоит пристрелить вашего Джинкинса, – говорил молодой человек отчаянным голосом, – он для меня все равно что любая собака.
Миссис Тоджерс даже и не подумала спросить, зачем ее жильцу понадобилось пристрелить собаку, и не лучше ли оставить эту собаку в покое, пускай живет, сколько ей назначено природой, – она только заломила руки и слегка простонала.
– И пускай держит ухо востро, – говорил молодой человек. – Предупреждаю. Пусть лучше никто не становится мне поперек дороги, когда я жажду отомстить. Я знаю тут одного парня, – в волнении у него сорвалось с языка это вульгарное слово, но он тут же поправился, прибавив: – то есть джентльмена со средствами, который каждый день стреляет в цель из собственных пистолетов, у него же их, кстати, пара. Так вот, в конце концов меня доведут до того, что я займу пистолеты у этого джентльмена и отправлю к Джинкинсу своего секунданта, и тогда во всех газетах будет напечатано об этой трагедии. Вот и все.
Миссис Тоджерс опять простонала.
– Я долго терпел молча, – продолжал младший из джентльменов, – но больше я этого выносить не намерен, вся душа у меня просто кипит. Я ведь даже из дому уехал из-за того, что есть во мне такая черта характера: не захотел быть под башмаком у сестры – и все! Так что же вы думаете, неужели я позволю этому вашему Джинкинсу сесть мне на голову? Никогда.
– Это очень нехорошо со стороны мистера Джинкинса, я думаю, прямо-таки непростительно, если у него такие намерения, – поторопилась вставить миссис Тоджерс.
– А какие же еще? – воскликнул самый младший из джентльменов. – Кто перебивает меня и противоречит мне на каждом шагу? Кто не жалеет усилий, чтобы оттереть меня от предмета моего поклонения, чем бы или кем бы я ни увлекся? Кто делает вид, будто совсем позабыл про меня, каждый раз как наливает всем пиво? Кто постоянно хвастается своими бритвами и делает оскорбительные намеки на людей, которым нет надобности бриться чаще одного раза в неделю? Только уж пусть глядит в оба! Как бы я его не отбрил, вот что я ему скажу.
Молодой человек допустил одну незначительную ошибку в этой последней фразе: он обратился с этой угрозой не к Джинкинсу, а все к той же миссис Тоджерс.
– Впрочем, – поправился он, – все это материя не для дамских ушей. Вам же, миссис Тоджерс, я могу сказать только одно: я от вас съезжаю ровно через неделю после той субботы. Я больше не в состоянии жить под одной крышей с этим мерзавцем. Если до того времени у нас обойдется без кровопролития – ваше счастье, миссис Тоджерс. Не думаю, однако, чтобы обошлось.
– Боже мой, боже мой! – воскликнула миссис Тоджерс. – Чего бы я только не дала, чтобы этого не было! Потерять вас, сэр, это для моего заведения все равно что потерять правую руку. Вы пользуетесь такой популярностью среди джентльменов, все вас так уважают, так любят! Надеюсь, вы передумаете – если не ради кого-нибудь другого, то хотя бы ради меня.
– У вас остается ваш Джинкинс, – сказал молодой человек мрачно. – Ваш любимчик. Он утешит и вас и всех ваших постояльцев, хотя бы вы потеряли двадцать таких, как я. Меня не понимают в этом доме. И никогда не понимали.
– Не поддавайтесь этой гибельной мысли, сэр! – воскликнула миссис Тоджерс тоном самого искреннего протеста. – Не обвиняйте понапрасну наше заведение, прошу вас! Этого просто быть не может, сэр. Говорите что хотите против джентльменов или против меня, только не говорите, что вас не понимают в этом доме.
– Если бы понимали, тогда не обращались бы так, – отвечал молодой человек.
– Вот в этом, вы очень ошибаетесь, – возразила миссис Тоджерс все тем же тоном. – Как не раз говорили и многие из джентльменов, и я сама, вы чересчур впечатлительны. В этом вся суть. Слишком у вас чувствительная натура; таким уж вы родились.
Молодой человек кашлянул.
– А что касается мистера Джинкинса, – продолжала миссис Тоджерс, – то, уж если нам суждено расстаться, я прошу вас понять, что я нисколько не потакаю мистеру Джинкинсу. Вовсе нет. Я бы желала, чтобы мистер Джинкинс не командовал в моем заведении и не становился причиной недоразумений между мной и джентльменами, с которыми мне будет гораздо тяжелей расстаться, чем с мистером Джинкинсом. Мистер Джинкинс вовсе не такой постоялец, – прибавила миссис Тоджерс, – чтобы ради него жертвовать всеми, кого я уважаю и кому сочувствую. Совершенно наоборот, уверяю вас.
Молодой человек настолько смягчился от этих и им подобных слов миссис Тоджерс, что они с ней как-то незаметно обменялись ролями; теперь она была оскорбленной стороной, причем подразумевалось, что он-то и есть оскорбитель, но в самом лестном, отнюдь не обидном смысле, поскольку его жестокое поведение приписывалось исключительно возвышенности натуры – и ничему больше. В конце концов молодой человек раздумал съезжать и долго уверял миссис Тоджерс в своем неизменном уважении к ней, после чего отправился на службу.
– Боже мой, душеньки мои мисс Пексниф! – воскликнула эта дама, входя в малую гостиную, усаживаясь на стул с корзинкой на коленях и в изнеможении роняя на нее руки. – Какие нужны нервы, чтобы вести такой дом. Вам, я думаю, было слышно, что тут происходит? Ну, видали ли вы что-нибудь подобное?
– Никогда! – отвечали обе мисс Пексниф.
– Видала я на своем веку бестолковых мальчишек, – продолжала миссис Тоджерс, – но такого пустого и вздорного вижу первый раз. Правда, мистер Джинкинс бывает с ним строг, но все же не так, как он того заслуживает. Ставить себя на одну доску с таким джентльменом, как мистер Джинкинс! Это, знаете ли, уж слишком! Да еще хорохорится, господь с ним, как будто они ровня!
Девиц очень позабавило объяснение миссис Тоджерс, а еще больше кое-какие, весьма кстати рассказанные анекдоты, рисующие характер молодого человека. Зато мистер Пексниф сурово и гневно нахмурился и, как только она замолчала, произнес многозначительно:
– Простите, миссис Тоджерс, нельзя ли спросить, сколько именно вкладывает этот молодой человек в хозяйство вашего заведения?
– Ну, много ли там с него приходится, сэр; он платит за все шиллингов восемнадцать в неделю! – сказала миссис Тоджерс.
– Восемнадцать шиллингов в неделю! – повторил мистер Пексниф.
– Неделя на неделю не приходится, но что-то около того, – отвечала миссис Тоджерс.
Мистер Пексниф поднялся со стула, скрестил руки на груди, взглянул на миссис Тоджерс и покачал головой:
– И вы хотите сказать, сударыня, – мыслимо ли это, миссис Тоджерс, – что из-за такого ничтожного вознаграждения, как восемнадцать шиллингов в неделю, женщина с вашим умом способна унизиться до фальши, до двуличия, хотя бы на одну только минуту?
– Ведь должна же я как-то выходить из положения, сэр, – нерешительно пролепетала миссис Тоджерс. – Надо и о том позаботиться, чтобы они не ссорились, и о том, чтобы мне не растерять жильцов. Пользы от них очень мало, мистер Пексниф.
– Польза! – воскликнул мистер Пексниф, делая сильное ударение на этом слове. – Польза, миссис Тоджерс! Вы меня изумляете!
Он был до такой степени беспощаден, что миссис Тоджерс ударилась в слезы.
– Польза! – повторил мистер Пексниф. – Польза притворства! Поклоняться золотому тельцу, или Ваалу[36], – ради восемнадцати шиллингов в неделю!
– Не судите меня слишком строго, мистер Пексниф, – всхлипнула миссис Тоджерс, доставая платок из кармана.
– О телец, телец! – скорбно провозгласил мистер Пексниф. – О Ваал, Ваал! О друг мой, миссис Тоджерс! Пресмыкаться перед всякой тварью, променять эту бесценную жемчужину – уважение к себе – на восемнадцать шиллингов в неделю!
Он был так подавлен и расстроен этой мыслью, что тут же снял шляпу с гвоздика в коридоре и вышел прогуляться для успокоения чувств. Каждому, кто встречался с ним на улице, с первого взгляда становилось ясно, что перед ним добродетельный человек: после нравоучения, прочитанного им миссис Тоджерс, вся его фигура дышала сознанием исполненного долга.
Восемнадцать шиллингов в неделю! Справедливо, в высшей степени справедливо твое порицание, о неподкупный Пексниф! Еще если б это было ради какой-нибудь ленты, звезды или подвязки[37], ради епископской мантии, улыбки значительного лица или места в парламенте; ради удара по плечу королевской шпагой[38]; ради повышения в должности или приглашения на бал, или ради какой-нибудь большой выгоды – ради восемнадцати тысяч фунтов или хотя бы ради тысячи восьмисот! Но поклоняться золотому тельцу из-за восемнадцати шиллингов в неделю! Печально, весьма печально!
Семейство Пексниф готовилось уже покинуть пансион миссис Тоджерс, и все до одного джентльмены были безутешны и предавались скорби ввиду предстоящей разлуки, когда однажды, в веселый полуденный час, Бейли-младший предстал перед мисс Чарити Пексниф, которая сидела с сестрой в памятной банкетной зале, подрубая полдюжины новых платков для мистера Джинкинса, и, выразив предварительно благочестивую надежду когда-нибудь провалиться в тартарары, дал ей понять, дурачась по привычке, что один джентльмен желает засвидетельствовать ей свое почтение и в настоящее время ждет ее в гостиной. Последнее сообщение доказывало всю простоту и беззаботность натуры Бейли гораздо лучше, чем любая пространная речь, потому что, встретив этого джентльмена в прихожей, мальчик тут же его покинул, намекнув, что тот хорошо сделает, если поднимется наверх, и предоставив ему руководствоваться собственным чутьем. А потому ровно половина шансов была за то, что гость в это время бродит где-нибудь по крыше дома или тщетно пытается выбраться из лабиринта спален, – пансион М. Тоджерс был именно такого рода заведением, где без опытного кормчего новый человек мог оказаться именно там, где его меньше всего ожидали и куда он меньше всего желал попасть.
– Джентльмен ко мне! – воскликнула Чарити, бросая работу. – Что ты, Бейли, господи помилуй!
– Ага! – сказал Бейли. – «Помилуй!», вот оно как? Никто вас не помилует, и не ждите; я бы ни за что не помиловал на его месте!
Это замечание не отличалось ясностью в силу множества отрицаний, что, быть может, заметил читатель; но в сопровождении весьма выразительной пантомимы, изображающей счастливую парочку, которая шествует под ручку к приходской церкви, обмениваясь нежными взглядами, оно ясно выражало твердую уверенность этого юноши в том, что гость явился с амурными целями. Мисс Чарити сделала вид, что возмущена такой вольностью, но не могла удержаться от улыбки. Ну, не странный ли мальчик? Какую бы глупость он ни сказал, в ней все-таки можно отыскать смысл. Это в нем всего лучше.
– Но я не знаю никакого джентльмена, Бейли, – сказала мисс Пексниф. – По-моему, ты что-то ошибаешься.
Мистер Бейли только ухмыльнулся в ответ на такое нелепое предположение, глядя на сестер с неизменной благосклонностью.
– Дорогая моя Мерри, – сказала Чарити, – кто бы это мог быть? Как странно! Мне что-то не хочется к нему выходить, право. Что-то уж очень странно, знаешь ли.
Младшая сестра, по-видимому, сочла, что старшая слишком уж чванится этим визитом; не рассчитывает ли она взять реванш и отомстить за то, что Мерри покорила решительно всех коммерческих джентльменов? Поэтому она ответила очень ласково и любезно, что это в самом деле очень странно и что она решительно отказывается понять, зачем Черри понадобилась неизвестному чудаку.
– Совершенно невозможно угадать! – сказала Чарити язвительно. – Хотя тебе все-таки не на что сердиться, милая моя!
– Спасибо, – отвечала Мерри, напевая за рукоделием. – Я и сама это прекрасно знаю, душенька моя.
– Боюсь, что тебе совсем вскружили голову, дурочка, – сказала Черри.
– Знаешь, милая, – отвечала Мерри с пленительной откровенностью, – я и сама этого все время боюсь! Столько лести, чести и всего прочего, что закружилась бы голова и покрепче моей. Хорошо тебе, моя милая, что ты можешь быть совершенно спокойна, к тебе не пристают эти противные мужчины. Как ты это делаешь, Черри?
Бесхитростный вопрос мисс Мерри мог бы вызвать целую бурю, если бы не сильнейший восторг, проявленный Бейли-младшим; неожиданный оборот разговора так его воодушевил, что он немедленно пустился в пляс и исполнил чрезвычайно сложный танец, удающийся только в минуту вдохновения и именуемый в просторечии «Матросской пляской». Это бурное проявление чувств напомнило девицам великое правило добродетели: «Всегда ведите себя прилично», в котором обе они были воспитаны. Они сразу притихли и в один голос объявили мистеру Бейли, что, если он еще раз посмеет при них упражняться в танцах, они немедленно сообщат об этом миссис Тоджерс и попросят, чтобы она его как следует наказала. Бейли не замедлил выразить свое огорчение и раскаяние, якобы утирая слезы фартуком и делая вид, будто выжимает из него потоки воды, а потом распахнул двери перед мисс Чарити, и эта достойная девица торжественно проследовала наверх, чтобы принять своего таинственного поклонника.
По странному стечению благоприятных обстоятельств он все-таки разыскал гостиную и сидел там в одиночестве.
– А! Сестрица! – сказал он. – Вот я и пришел, видите. А вы небось думали, я совсем пропал. Ну как вы нынче в своем здоровье?
Мисс Чарити ответила, что она совсем здорова, и подала руку мистеру Чезлвиту.
– Вот это правильно, – сказал мистер Джонас, – и после дороги вы тоже, я думаю, успели отдохнуть? Ну, а как та, другая?
– Сестра, кажется, хорошо себя чувствует, – отвечала молодая особа. – Я не слыхала, чтобы она жаловалась на нездоровье. Может быть, вы хотите ее видеть? Подите спросите сами.
– Нет, нет, сестрица! – сказал мистер Джонас, усаживаясь рядом с нею под окном. – Не спешите; это, знаете ли, совершенно ни к чему. Какая вы все-таки злая!
– Об этом не вам судить, злая я или нет, – отпарировала Черри.
– Что ж, может быть и так, – отвечал мистер Джонас. – Послушайте! Вы небось думали, что я пропал, а? Вы так мне и не сказали.
– Я совсем об этом не думала, – объявила Черри.
– Вот как, не думали? – повторил Джонас, размышляя над этим странным ответом. – А та, другая?
– Как это я могу вам сказать, что думала или чего не думала моя сестра? – воскликнула Черри. – Она мне ничего не говорила об этом – ни да, ни нет.
– И даже не смеялась надо мной? – спросил Джонас.
– Нет, даже и не смеялась.
– Вот здорова смеяться, верно? – сказал Джонас, понизив голос.
– Она очень веселая.
– Веселость хорошая вещь, когда не ведет к мотовству. Верно? – спросил мистер Джонас.
– Да, вот именно, – поддакнула Черри со скромностью, которая достаточно ясно свидетельствовала о том, что в ее согласии нет корысти.
– Вот, например, ваша веселость, – заметил мистер Джонас, подтолкнув ее локтем. – Я бы и раньше пришел повидаться с вами, да не знал, где вы живете. Что вы так быстро убежали тогда утром?
– Я должна слушаться того, что папа скажет, – отвечала мисс Чарити.
– Жалко, что мне он ничего не сказал, – возразил ее кузен, – тогда бы я вас разыскал раньше. Да я и сейчас не нашел бы вас, если б не встретил его на улице нынче утром. Ну и хитрец и проныра же он у вас! Настоящий старый кот, верно?
– Я попрошу вас, мистер Джонас, выражаться почтительнее о моем папе, – сказала Чарити. – Я не могу позволить такого тона даже в шутку.
– Ну вот! Ей-богу, про моего папашу можете говорить все что угодно, я вам позволяю, – сказал мистер Джонас. – Надо полагать, в жилах у него не кровь, а какая-нибудь ядовитая гадость. Как вы думаете, сестрица, сколько лет моему папаше?
– Не мало, конечно, – отвечала мисс Чарити, – но это такой доброй души старичок.
– Доброй души старичок! – повторил Джонас, сердито стукнув кулаком по своей шляпе. – Да, вот именно, пора бы ему о душе подумать! Ведь ему восемьдесят!
– Вот как, неужели? – удивилась молодая особа.
– Ей-богу! – воскликнул Джонас. – Дожил до таких лет, и хоть бы ему что! Этак он до девяноста доживет, – и ничего не поделаешь. Какое там, доживет и до ста! Ведь надо же и совесть иметь; как только не стыдно жить до восьмидесяти лет, а дальше я уж и не говорю! Какой же он после этого верующий, хотел бы я знать, когда в открытую идет против библии? Семьдесят лет – вот предел, и ежели человек имеет совесть и знает, чего от него ждут, он и сам не заживется дольше, чем полагается.
Неужели кого-нибудь удивляет, что мистер Джонас ссылается на библию в этом случае? Вспомните старую пословицу насчет того, что дьявол (хотя и не будучи духовным лицом) любит цитировать священное писание, толкуя его в свою пользу. Если читатель возьмет на себя труд оглянуться вокруг, то за один-единственный день у него наберется больше подтверждений этому и доказательств, чем за одну минуту можно выпустить пуль из духового ружья.
– Ну, довольно про моего папашу, – сказал Джонас, – не стоит без толку себя расстраивать. Я зашел пригласить вас на прогулку, сестрица, поглядим разные достопримечательности, а после того зайдем к нам перекусить. Пексниф, наверно, заглянет вечерком, он так и сказал, и проводит вас домой. Вот, это он пишет, я его заставил давеча утром, на всякий случай, когда он сказал, что не скоро вернется, – а то, может, вы мне не поверите. Письменное доказательство всего лучше, не так ли? Ха-ха! Послушайте, а ту, другую, вы тоже прихватите с собой?
Мисс Чарити бросила взгляд на автограф своего папаши, где было сказано просто: «Ступайте, дети мои, с вашим кузеном. Да пребудет между нами единение, если это возможно», и, поломавшись ровно столько, сколько надо было, чтобы придать цену своему согласию, пошла сообщить о прогулке сестре и одеться. Вскоре она вернулась в сопровождении мисс Мерри, которой вовсе не хотелось променять блестящие успехи у Тоджерса на общество мистера Джонаса и его почтенного папаши.
– Ага! – воскликнул Джонас. – Вот и вы! Явились наконец?
– Да, страшилище, – отвечала Мерри, – вот и я, хотя очень была бы рада оказаться подальше от вас.
– Вы этого не думаете, – сказал мистер Джонас. – Нет, нет, знаете ли. Не может этого быть.
– Это уж как вам угодно, страшилище, как хотите, – возразила Мерри. – Я остаюсь при своем мнении, а мое мнение такое, что вы самое неприятное, противное, мерзкое существо. – Тут она громко расхохоталась, по-видимому очень довольная собой.
– О, вы девушка бойкая! – сказал мистер Джонас. – Сущая язва! Верно, сестрица?
Мисс Чарити отвечала, что понятия не имеет, каковы должны быть свойства и наклонности сущей язвы, и даже если б это было ей известно, она ни за что не согласится с тем, что в их семье может быть особа с таким нелестным прозвищем, а уж тем более не позволит обзывать этим именем свою любимую сестру, – «какой бы ни был у нее характер», – прибавила Черри с сердитым взглядом в сторону Мерри.
– Ну, милая моя, – ответила та, – я могу сказать только одно: если мы не уйдем сейчас же, я снимаю шляпку и остаюсь дома.
Эта угроза подействовала как нельзя лучше, предупредив дальнейшие пререкания, ибо мистер Джонас немедленно объявил, что прения сторон прекращаются, и, получив единогласную поддержку, увел обеих сестер из дома. На крыльце он взял и ту и другую под руки, а Бейли-младший, который наблюдал за ними из чердачного окна, приветствовал эту галантность сильнейшим кашлем, который не затихал до тех пор, пока они не завернули за угол.
Мистер Джонас прежде всего спросил девиц, любят ли они ходить пешком, и, получив ответ, что любят, подверг их способность к пешему хождению весьма строгому экзамену, показав им за одно утро столько достопримечательностей – мостов, церквей, улиц, театральных зданий и прочих бесплатных зрелищ, сколько другим не удастся увидеть и за год. Нетрудно было заметить, что этот джентльмен питал неописуемое отвращение к осмотру зданий изнутри и отлично знал истинную цену тем зрелищам, где за вход требовалась плата, ибо все они, по его словам, никуда не годились и совершенно не заслуживали внимания. Он был, по-видимому, глубоко убежден в этом, ибо, когда мисс Чарити сказала, между прочим, что они были раза два-три в театре с мистером Джинкинсом и другими джентльменами, первым делом спросил, где достали контрамарки, а узнав, что мистер Джинкинс и другие джентльмены платили за билеты, несказанно развеселился, заметив: «Вот, должно быть, олухи», и не раз в течение прогулки разражался неудержимым смехом, потешаясь над такой сверхъестественной глупостью и, надо полагать, радуясь своему умственному превосходству.
После того как они походили по улицам несколько часов и порядком устали, начало уже темнеть, и мистер Джонас сообщил девицам, что теперь он покажет им самую что ни на есть смешную штуку. Штука оказалась весьма нехитрой – вся соль заключалась в том, чтобы взять кэб и проехаться за один шиллинг как можно дальше. К счастью, их довезли как раз до того места, где жил мистер Джонас, иначе девицы вряд ли были бы в состоянии оценить ее.
Старинная фирма Энтони Чезлвит и Сын, оптовая торговля манчестерскими сукнами и т. д., помещалась в очень узенькой улочке, неподалеку от почтамта, где все дома даже в ясное летнее утро казались очень хмурыми, где рассыльные в жаркое время поливали мостовую перед домами своих хозяев прихотливыми узорами и где в хорошую погоду в дверях пыльных складов простаивали целые часы франтоватые джентльмены, заложив руки в карманы брюк и созерцая собственные щегольские сапоги, что, казалось, было самой трудной их работой, не считая разве ношения пера за ухом. Темный, грязный, закоптелый, неимоверно облупленный и ветхий был этот дом, но в этом доме, каков бы он ни был, фирма Энтони Чезлвит и Сын вела все свои дела и развлекалась, как умела; ибо ни молодой человек, ни старик не знали другого жилища и других помыслов и забот, кроме тех, которые были ограничены его стенами.
Дело, как легко себе представить, было главной заботой этой фирмы, до такой даже степени, что оно вытолкало за двери всякие житейские удобства и на каждом шагу опрокидывало домашний распорядок. Так, в убогих спальнях висели на стенах пачки изъеденных молью писем, полы были усеяны остатками старых образцов и негодными обрывками товара, а колченогие кровати, умывальники и ветхие коврики жались по углам, как предметы второстепенные, которые не стоят внимания, – ибо они не дают никакой прибыли и только мешают единственно важному в жизни, являясь неприятной необходимостью. Гостиная была в том же роде – хаос ящиков и старых бумаг, да и конторских табуретов в ней было гораздо больше, чем стульев, не говоря уже о громадной уродливой конторке, растопырившейся посередине комнаты, и о несгораемом шкафе, вделанном в стену над камином. Одинокий столик для трапез и приема гостей по сравнению с конторкой и прочей конторской мебелью значил для хозяев так же мало, как всякие приятности жизни и безобидные удовольствия по сравнению с погоней за наживой, сейчас этот столик был довольно скаредно накрыт к обеду, и сам Энтони, сидевший в кресле перед огнем, поднялся навстречу сыну и двум прелестным сестрицам.
Известная пословица предупреждает нас, чтобы мы не искали старой головы на молодых плечах; к этому можно прибавить, что мы редко встречаемся с таким противоестественным сочетанием, не испытывая желания сшибить эту голову с плеч долой, просто из присущего нам стремления видеть каждую вещь на своем месте. Нет ничего невероятного в том, что многие, отнюдь не обладая холерическим темпераментом, испытывали такое желание, впервые знакомясь с мистером Джонасом; но если бы они узнали его ближе, в его собственном доме, и посидели бы с ним вместе за его столом, то это желание несомненно пересилило бы все другие соображения.
– Ну, скелет! – начал мистер Джонас, как почтительный сын адресуясь с этим прозвищем к родителю. – Обед скоро будет готов?
– Должно быть, скоро, – отвечал старик.
– Что это за ответ? – возразил сын. – «Должно быть, скоро». Я хочу знать наверно.
– А! Ну, этого я не знаю, – сказал Энтони.
– Этого вы не знаете! – отвечал сын, несколько понизив голос. – Ничего-то вы не знаете как следует, ровно ничего. Дайте-ка сюда свечу, мне она нужна для барышень.
Энтони подал ему облезлый конторский подсвечник, и мистер Джонас проводил девиц в соседнюю спальню, где и оставил их снимать шали и шляпки; после чего, возвратившись в гостиную, принялся откупоривать бутылку с вином и точить большой нож, бормоча комплименты по адресу папаши, чем и занимался до тех пор, пока не подали обед, одновременно с которым появились и девицы. Трапеза состояла из жареной баранины с зеленью и картофелем, которые были принесены какой-то растрепанной старухой, но она тут же ушла, предоставив сотрапезникам наслаждаться сколько угодно.
– Холостяцкое хозяйство, сестрица, – сказал мистер Джонас, обращаясь к Чарити. – Воображаю, как та, другая, будет смеяться над нами, когда вернется домой. Вот, садитесь справа от меня, а ее я посажу слева. Ну, вы, другая, идете сюда, что ли?
– Вы такое страшилище, – отвечала Мерри, – что я в рот ничего не возьму, если сяду рядом с вами; ну да уж нечего делать.