© Д. Рубина, 2021
© Стоцкая Ю., оформление переплета, 2021
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Искусство повествователя заключается в том, чтобы скрывать от слушателей все, что им хочется знать, пока вы не изложите своих заветных взглядов на всевозможные не относящиеся к делу предметы.
О. Генри. «Короли и капуста»
У меня рухнул компьютер. Причем не в переносном смысле (многие, как известно, используют это слово, когда выходит из строя что-то важное внутри гениальной машины), а в самом буквальном. Рухнул со стола, куда его «на минутку» водрузили арабские рабочие. Они пытались красить потолок в моем кабинете – между третьей молитвой и двадцать третьей чашечкой кофе.
Я примчалась на грохот, увидела останки боевого товарища и пронзительно закричала, как певцы распеваются: на «а-а-а-а». Просто я не знаю достаточно выразительных арабских ругательств. На мой душераздирающий крик явился муж и, убедившись, что очередной жертвой террора стала не я сама, а всего лишь «железный ящик», сказал: все к лучшему, хорошая примета, давно пора купить новый.
– Новый?! – рассвирепела я. – А новую жену тебе не пора присмотреть?!
И наутро под мои причитания мы поволокли компьютер в ремонтную мастерскую.
Там десятилетний на вид подросток проникновенно объяснил, что подобного хлама давненько не видал, что на таких утюгах никто уже не работает и разумнее всего просто подарить его арабским старьевщикам.
– Подарить старьевщикам?! – ахнула я. – Там внутри все мои книги!!!
– О’кей, – невозмутимо отозвался паренек. – Ваши книги я вам вытащу.
И гениальный Саша, не такой уж и малолетний, каким показался в первую минуту, виртуозно извлек из железной могилы все мои тексты.
– Вот тут папка «Мессия» – что это? – меланхолично спрашивал он, глядя в экран. – Выбрасываем-не?
– Это роман! – вскидывалась я. – Роман «Вот идет Мессия!..». Переведен на кучу языков! включен в энциклопедии и словари! награжден премиями! изучается в…!
– О’кей… – говорил Саша покладисто и переносил текст романа-повести-рассказа в «спасательную шлюпку» съемного диска, чтобы затем внедрить в память новенького, умопомрачительно элегантного компьютера, уже стоящего перед нами на столе.
Постепенно весь мой творческий багаж – после привычного «выбрасываем-не?» и моего ответного панического вскрика – благополучно перекочевал в новую обитель. В разбитом теле старого компьютера еще оставалась всякая чепуха. Так в пустом доме, из которого вывезли мебель, по углам валяются кучки всякого ненужного сора: огрызки карандашей, крышка от баночки, обрывок ленты, прошлогодняя открытка…
– И последняя папка, – сказал Саша. – «Интервью». Выбрасываем-не?
– Выбрасывайте, – я с облегчением махнула рукой. В этой папке хранились мои ответы на вопросы многих журналистов, корреспондентов, обозревателей литературных отделов газет, журналов, альманахов… – за много лет. Ну, в самом деле, к чему хранить это старье? Кому нужны мои стародавние рассуждения о месте писателя в современном мире?
Саша кивнул и привычно подвел мышку к значку «удалить». Все-таки странная судьба у этих электронных текстов, подумала я. Жалкая судьба. Они не горят, а просто – щелк! – и бесследно исчезают. Как слова, которые без следа растворяются в эфире.
– Погодите, – сказала я.
Мне вспомнились не то чтобы все эти люди, которые задавали свои вопросы – доброжелательные и с подковыркой, интересные и не очень, оригинальные и привычные, как небо над головой… Все они спустя много лет слились в моей памяти в одного большого читателя, с которым я говорила, шутила, спорила, которому возражала…
Может, оставить на всякий случай, подумала я и вспомнила, как однажды доказывала настырному журналисту, что писатель интересен читающей публике своими книгами, а не рассуждениями.
– Где вы видели хорошо говорящего писателя? – спрашивала я. – Мы по определению люди письменной культуры, одинокие волки, молчаливые буки. Особенно прозаики. Настоящий прозаик, как правило, косноязычен.
– Ну почему же? – весело возражал журналист. – Вы, например, совсем неплохо треплетесь.
– Знаете, Саша, – сказала я компьютерному гению и даже придержала его руку на мышке. – Оставьте-ка мне и это барахло.
Так началась история книги. Той, которую вы держите в руках.
Началась не сразу, а после целого года тяжелой работы над новым романом – ежедневной каторги, не оставляющей сил ни на что другое. И когда она завершилась и готовая рукопись романа была отослана в издательство, я осталась бродить в тишине квартиры, как всегда после окончания огромной работы: истощенная, со звенящей головой и глубоким дуплом в области диафрагмы.
Вяло сидела перед экраном компьютера, прогуливаясь по новостям в Интернете, перебирая огрызки текстов, не вошедшие в работу. Наткнулась и на старую папку с сотнями интервью.
Были там те, что вышли много лет назад, и те, что я давала накануне, в преддверии выхода нового романа. Были суховатые по тону – для «серьезных» изданий, и легкие, даже легкомысленные – предновогодние, например: когда вдруг тебе звонят из знакомой газеты и умоляют «быстренько и юморно ответить на парочку вопросов!»…
Я листала и листала эти электронные страницы долгих разговоров с такими разными собеседниками, разговоров, что перемежаются обычной «трепотней», а то и картинками, вроде той, увиденной мною на одесском пляже, где маленький мальчик с обиженным лицом стоял у самой кромки воды и громко виртуозно сквернословил вслед лодке, в которой отплывала с друзьями его старшая сестра.
(Я и сама не последний человек по части крепких слов, но никогда еще не встречала столь совершенного владения предметом в столь юном возрасте.)
А из-под грибка неподалеку его лениво окликал молодой атлетический папаша:
– Рудольф! Ты почему бранишься? Тебе разрешили?!
Я вдруг поняла, что перед моими глазами вместе со страницами вопросов и ответов проносится жизнь. Жизнь, какая она есть: и серьезная, и трагическая, и занимательная, и смешная. Достойная того, чтобы просто быть.
Да это же книга, подумала я. Это – тоже книга. Надо только переворошить застывшую в вопросах-ответах жизнь, встряхнуть как следует, сдуть пыль, кое-где отпарить, кое-где подштопать, отгладить уголки… – будет как новенькая! Вернее, будет она такой, какой я захочу ее вспомнить – со всеми байками, персонажами, воспоминаниями, картинками по теме…
И принялась я перебирать ее и перетряхивать – эту свою нечаянную, необязательную, межроманную, внесезонную книжку…
Дина Рубина
Перед проблемой писательского творчества психоанализ слагает оружие.
Зигмунд Фрейд
Я никогда не раздумываю – о чем сейчас буду писать. Просто беру перо и пишу. Я писатель. Я должен знать свое ремесло. Вот передо мной бумага: я словно клоун на трамплине. И потом, я хорошо знаю синтаксис. Я бросаю фразы в воздух, словно кошек, и уверен, что они встанут на свои лапки. Это очень просто, нужно только знать синтаксис.
Теофиль Готье
– Дина Ильинична, в русском народном сознании статус писателя всегда был чрезвычайно высок. Не буду цитировать известное: «Поэт в России больше, чем поэт…» Прозаики – вспомним Толстого, Достоевского – давали жизнь общественным движениям, влияли на общественное сознание. Как Вы оцениваете место писателя в современном мире?
– Можно для начала я спихну вас с высокой темы? Знаете, вот как летом на речке пацаны: ты стоишь на вышке, весь в пупырышках, собираешь силенки и мужество, чтобы прыгнуть «ласточкой», а сзади к тебе уже подкрался дружок и ка-ак даст пенделя! И ты летишь в воду под общий хохот – уж как получится, иногда сверкая задницей.
Бог с ним, с этим высоким насестом, на котором восседает – или восседал – русский писатель. Кстати, не помню, кто – кажется, Генрих Белль – говорил, что место писателя в западном обществе помещается, конечно, выше статуса дрессированного тюленя, но значительно ниже статуса уличного акробата.
По поводу общественного, то бишь народного сознания, на которое как бы «влияли» писатели: это пресловутое сознание на любое влияние всегда имело свой, подчас довольно скабрезный ответ – какие-нибудь неприличные частушки, поговорки, песенки. Помните:
«Писателя храфа Толстова-а
я есть незаконнорожденный вну-у-ук.
Подайте мне что-нибудь та-ко-ва-а
из ваших ма-азо-листых ру-ук…»
Или:
«А нужник те кто будет чистить – Пушкин?»
Знаете, что такое – писатель?
Однажды в начале 2000-х в Москву приехал некий французский литератор по имени Жан Бло. На деле-то его звали просто: Александр Блок. Очень уже старый человек был, за девяносто лет. В начале прошлого века его родители эмигрировали из России во Францию. И когда мальчик подрос и, как положено, принялся рифмы лепить, он обнаружил, что некто под именем Александр Блок стихи уже писал, и неплохие стихи. Тогда юноша взял псевдоним, вполне французский. Но русский язык не забыл, во всяком случае, очень достойно выступал на нем перед публикой.
Между прочим, рассказывал:
– Когда я был маленьким, то ходил с отцом в кафе и очень там скучал. Отец разговаривал с какими-то взрослыми дядями, а я скучал, скучал… И только будучи взрослым, понял, что то были – Бунин, Набоков, Алданов… А тогда я страшно скучал.
И вот из зала ему задали примерно тот же вопрос, что-то такое о месте писателя в современном мире. Жан Бло улыбнулся и сказал:
– Друзья мои, давайте вместо заумных рассуждений я просто расскажу вам притчу:
Дело происходит на Бруклинском мосту. Начало двадцатого века.
Сидит слепой нищий и держит в руках картонку, на которой написано: «Подайте слепому!» К нему подходит молодой писатель и спрашивает:
– Ну и много ли тебе перепадает?
– Два-три доллара в день, – уныло отвечает слепец.
– Дай-ка мне твою картонку! – говорит писатель, достает карандаш, что-то пишет на оборотной стороне слезливого воззвания и отдает нищему: – Теперь будешь держать ее вот так!
Проходит месяц, другой… Снова появляется молодой писатель на Бруклинском мосту, подходит к слепому нищему:
– Ну, сколько сейчас тебе подают?
Тот узнал его голос, страшно обрадовался, за руку схватил:
– Слушай, слушай! Теперь я имею двадцать-тридцать долларов в день! Скажи, что ты там такое написал?!
– Все очень просто, – ответил молодой человек, который мог лишь мечтать о таких гонорарах. – Я написал: «Придет весна, а я ее не увижу…»
Вот и все. Магия слова; неуловимое, необъяснимое очарование фразы, поставленной в нужное место. В конце концов обаяние и масштаб личности. Ну и владение ситуацией, талант мгновенного включения в игру, умение перевоплощать жизнь – в литературу. Ведь у писателя иное, чем у других людей, устройство психики. Писатель с рождения видит мир иначе, чем остальные. Он посторонний в нем: не живет, а наблюдает. Вы смотрите на пейзаж с моего балкона и видите россыпь огней, среди которых выделяется яркий зеленый фонарь на башенке минарета вдали. А я смотрю на тот же пейзаж, и на подсознательном уровне отмечаю: «зеленый хищный глаз минарета». Набоков писал: «…если уйдет чародей и останется только рассказчик и учитель, мы очутимся в неинтересной компании».
– «Есть три причины, – утверждал Квентин Крисп, – по которым становятся писателем. Первая: вам нужны деньги; вторая: вы хотите сказать миру что-то важное; третья: вы не знаете, чем занять себя долгими зимними вечерами».
– Очевидно, в моем случае имела место четвертая причина – бессознательное стремление заполнить лист бумаги буквами, словами, строчками. Я начала писать так рано, когда деньги были мне еще не нужны, ну, по крайности – рубль на кино; когда сказать миру мне было еще совершенно нечего и когда длинные зимние вечера были для меня книжной выдумкой, ведь я родилась и росла под жарким солнцем Ташкента.
Я просто бесконечно писала, вместо того чтобы готовиться к контрольным по математике, а мама выбрасывала эту писанину. Вообще, писатель у нас начинается с сопротивления – себе самому, семье, обществу, обстоятельствам. Так что высказывания далеких великих не очень подходят. Другая сцена, другое освещение; и, как говорила моя бабушка – другое питание.
– Буквально лет тридцать назад опытный читатель всегда знал – за какой книгой охотиться, искать в букинистических, выстаивать очередь в книжном магазине… Сейчас человеку немудрено растеряться в океане книг. А писателю нелегко в этом океане выплыть, подать читателю знак: вот он я, вот моя книга, купи ее, прочитай! Как по-Вашему, какая характерная черта литературного дарования привлекает внимание читателей к творчеству того или другого прозаика?
– Артистизм. Сегодня в прозе побеждает артист.
Знаете, на протяжении многих лет мне приходится зарабатывать на хлеб выступлениями перед читателями. И каждый раз, когда я выхожу на публику, вижу новые лица, незнакомые глаза – еще аморфную массу, которую мне только предстоит завоевать… я неизменно вспоминаю одного человека, с которым судьба меня свела на короткое время семинара молодых драматургов году в 1979-м – в Доме творчества писателей в Пицунде. Это была Инна Люциановна Вишневская, известный советский театровед.
Ее хотелось назвать Инной Люциферовной… такой у нее был острый, беспощадный язык. Вела она курс по истории русского театра в Литературном институте имени Горького.
Традиционно начинался этот курс с лекции о жизни и творчестве Станиславского.
На соседнем потоке точно такой же курс вела ее приятельница, человек, наоборот, спокойный, размеренный, даже слегка занудный в своей невозмутимости. И вот эта дама однажды спрашивает Вишневскую:
– Почему, Инночка, эти паразиты сидят у тебя в полной тишине, внимая каждому твоему слову, а у меня они играют в морской бой, жрут тайком бутерброды и целуются на заднем ряду?
– А как ты начинаешь лекцию? – спрашивает И.Л.
– Ну, это же начало учебного года! Я вхожу в аудиторию в новом костюме, с новой стрижкой… Торжественно поздравляю всех с началом нового учебного года. Объявляю курс: «История русского театра», заявляю тему лекции. И начинаю: «Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…»
– Видишь ли, – вздохнув, перебивает ее Инна Люциановна. – Я-то бегу с рынка, взмыленная, в руках у меня – авоська с подтекающей курицей; я врываюсь в класс в последнюю минуту, вешаю авоську на стул, оборачиваюсь к аудитории и говорю:
– Ну, все вы, конечно, знаете, что Станиславский жил с Немировичем-Данченко…
В тот же миг воцаряется гробовая тишина; все студенты, как один, умолкают и буквально впиваются в меня взглядами. Тогда я спокойно продолжаю:
– Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…
И далее в полнейшей тишине читаю не только эту лекцию, но и весь курс – до конца учебного года.
В этом месте своего рассказа Инна Люциановна сделала коротенькую паузу и сказала мне:
– Понимаешь? Когда бы и где бы ты ни вышла на публику, ты должна немедленно взять их за шкирку. В первое же мгновение. Во второе – будет поздно. А когда они уже твои, можешь читать им телефонную книгу или правила противопожарной безопасности.
– Вы хотите сказать – чтобы завоевать внимание читателей, литератор до известной степени должен быть трюкачом?
– Он во что бы то ни стало должен владеть ситуацией, иными словами, должен постоянно держать внимание читателя. Возможно, кто-то назовет это трюкачеством. А кто-то с восхищением будет следить за стремительным развитием сюжета… Разумеется, литературное произведение – это не лекция, а сложная художественная структура. Между прочим, этот поистине лоцманский талант лавирования пригождается в литературе точно так же, как и в жизни.
И на эту тему вот вам еще одна история с другим уже писателем.
Обозначим его К.
Картинка по теме:
В семидесятых годах К. – по совсем другой, не литературной, а дипломатической линии – работал в Вене. Слишком себя не обременял, вел довольно свободный образ жизни, закрутил интрижку с австрийской баронессой. Муж баронессы – само собой, барон – был не только одним из богатейших виноделов, но и великим дегустатором вин. Однажды баронесса решила пригласить своего возлюбленного К. на обед, в родовой замок барона. А чтобы К. не выглядел на обеде парнягой из ростовской подворотни, с «Солнцедаром» за пазухой (он, между нами говоря, был именно что парнягой из ростовской подворотни), баронесса раскрыла ему главный секрет мужа: на обеденный стол барон собирался выставить бутылку розового лафита «Ротшильд», урожая 1929 года, августа месяца.
И вот К. подъезжает на такси к замку, долго идет по подъездной аллее, на ступенях его встречает дворецкий и провожает длинной анфиладой залов, мимо бесчисленных портретов родовитых предков барона… Наконец вводит в столовую, где уже накрыт обеденный стол. Сервировка соответствующая – старинное фамильное серебро, севрский фарфор XVIII века…
Появляется барон и торжественно ставит на стол чуть запыленную бутылку вина. Тут уместно объяснить, в чем ценность конкретно этого розлива. Дело в том, что именно в августе 29-го года была какая-то особенно подходящая для виноградников погода, и над каким-то там восточным склоном главного виноградного холма на реке Мозель солнце, скажем так, стояло на полторы минуты дольше, чем обычно, – отчего изготовленное из данного винограда вино обладает каким-то особым вкусом, отличить и расчувствовать который под силу лишь узкому кругу избранных дегустаторов.
Словом, бутылок этого урожая в мире осталось пять-шесть. Одна, скажем, в подвалах Ватикана, вторая, предположим, у какого-нибудь эмира, третья – в винном погребе поместья принца Уэльского… А четвертую, вообразим наконец и такое, – приобрел сам барон на одном закрытом аукционе вин.
И вот он сам, отстранив лакея плавным движением подбородка, торжественно раскупоривает бутылку и наливает вино в бокалы.
К. отпивает глоток… и одобрительно произносит:
– Хм!.. Розовый лафит?
Лицо барона расплывается в улыбке. Сюрприз. Он видит, что гость баронессы – человек, разбирающийся в винах. Это хозяину приятно…
К. отпивает второй глоток. Задумчиво вытягивает губы трубочкой, причмокивает…
– «Ротшильд»? – добавляет он.
Барон в восторге. Он изумлен. Тихо аплодирует. Однако лицо его озаряется явной тревогой: неужели К. – специалист, дегустатор, под стать ему, барону?
Наступает напряженная пауза. Встревоженные предки винодела внимательно следят из золоченых рам за развитием сюжета… К. отпивает еще вина, держит во рту… замирает… Осторожно произносит:
– Похоже… двадцать… девятый год?
Барон становится апоплексического цвета. Еще мгновение, и он упадет в обморок!
И наш К. понимает, что старика сейчас хватит удар. Тогда он быстро отпивает еще глоток уникального вина и великодушно выпаливает:
– Июль!
Кровь отливает от щек барона. Он набирает в грудь воздуху и кричит, топая ногами:
– Август! Август!!! А-а-а-в-гу-у-уст!!!
– Вы эту историю придумали?
– Нет. Только чуть олитературила. Это и есть владение игровой ситуацией. Тот самый рычаг, ручка которого, по замечательному определению Бабеля, должна всегда находиться в руке профессионала и обогреваться.
– Где Вы берете сюжеты своих книг?
– Самый распространенный вопрос, и труднее всего на него ответить. Иногда хочется сказать: где наклонилась, там и подобрала. Но это и правда, и неправда. О чем бы ни рассказывал писатель, история его жизни и история его души – единственный сюжет, который он пишет, пока дышит. И уверяю вас, не шутя: есть писатели, которые много бы отдали за возможность описать свои похороны.
– А когда писатель может сказать себе наконец, что стал абсолютным профессионалом? В тридцать лет? Пятьдесят? Восемьдесят? Мастерство вообще – оно зависит от возраста? Тогда Вы просто – извините – патриарх, ведь Вы очень рано стали публиковаться?
– В шестнадцать лет. То есть не слишком далеко от того возраста, когда отучаются от соски и приучаются к горшку.
– И как-то сразу, если не ошибаюсь, стали известны?
– Да, это была такая общегородская слава, с плавным переходом в славу всенародную, меднотрубную. И ничего удивительного – журнал «Юность» был самым тиражным в Советском Союзе литературным журналом. Мне и сейчас приходится втолковывать разным славистам и западным журналистам, что произнесенная мною цифра тиража «Юности», три миллиона, – это не плохой мой английский, не оговорка и не хвастовство. На меня подозрительно смотрят, осторожно поправляют – три тысячи?
– Нет, – терпеливо повторяю я. – Три миллиона экземпляров.
– Э-э-э… – деликатно жуют губами мои собеседники. – Вы хотите сказать – ТРИДЦАТЬ тысяч?!
– Миллиона, – раздраженно говорю я. – Три!
– Как?! Неужто ТРИСТА тысяч?!
Так что кроме «гражданских лиц» меня читали уголовники, моряки и солдаты – вы только представьте в реальности этот безумный тираж, который помимо подписчиков, библиотек, университетов-школ и детских садов распределялся по тюрьмам, воинским частям и кораблям Военно-морского флота. А ведь публикация в журнале «Юность» – в отличие от, скажем, «Нового мира» или «Знамени» – предварялась фотографией автора.
Я немедленно стала получать страстные письма! Какой-нибудь Коля Петров по кличке Чекушка, осужденный за пьяную драку с нанесением тяжелых телесных повреждений, писал, что освободится через полгода, приедет, и тогда мы сможем пожениться.
Раза три перед подъездом школы меня ждали бритоголовые личности с вялым букетиком ромашек в руках. Словом, это была настоящая народная слава.
Долго меня папа в школу провожал…
– А как Вы угодили в «Юность»?
– Да по наглости провинциальной… Я строчила рассказики всегда, сколько себя помню, лет, по-моему, с девяти. Нет, даже раньше. Мама, историк, серьезный педагог, классный руководитель старших классов, время от времени в сердцах выбрасывала мою писанину: математикой же надо заниматься, а я на уроках сижу, ни черта не слышу, подпольно в тетрадках что-то строчу. Вообще была кошмарной ученицей.
Однажды мне в руки попался журнал «Юность», в котором, помнится, был опубликован рассказ шестнадцатилетней Наташи Хмелик. И я резонно подумала: «Хм, ей можно, а мне нельзя?» Под рукой у меня оказался какой-то мой рассказик, я запечатала его в конверт и бросила в почтовый ящик. После чего напрочь забыла об этом честолюбивом порыве.
А рассказ попал в руки Виктору Славкину, редактору отдела «Зеленый портфель» – туда отдел писем отфутболивал все «мелочи». И Виктор, вместо того чтобы выбросить исписанные моим ужасным почерком листки (редактор ведь не обязан ломать глаза, разбирая каракули), прочитал их и стал ходить по комнатам редакции. «Ребята, – говорил он, – послушайте, какой смешной рассказик прислала девочка из Ташкента». И зачитывал вслух. И все слушали и смеялись.
А я в очередной раз сбежала с уроков, я регулярно убегала из школы куда глаза глядят – чаще всего в зоопарк по соседству. Там возле клетки с обезьянами стояла в тени удобная скамейка, на которой можно было дивно провести целый день, созерцая прыжки наших братьев меньших. Но именно в тот роковой день мы улизнули с уроков вдвоем с одноклассником, Сенькой Плоткиным. И не в зоопарк. В кинотеатре повторного фильма неподалеку от школы крутили какой-то старый ковбойский фильм.
Надо сказать, в качестве подельника Сенька был крайне неудобен – он играл на виолончели и всюду таскал за собой эту бандуру. Вы спросите – ну и что? А вот что: когда Сенька сидел в маленьком «домашнем» кинозале нашего старого кинотеатра, то гриф виолончели, поставленной между колен – девать-то ее больше некуда, – отбрасывал тень на экран. Вы опять спросите – ну и что? – и я опять отвечу: дело в том, что наша классная руководительница по кличке Баба Лиза, недосчитавшись учеников в классе, частенько являлась прямо в кинозал – отлавливать своих кроликов и конвоировать их в школу. Тень на экране от грифа Сенькиной виолончели выдавала нас с головой. Короче, сбегать с Сенькой в кино было все равно что бежать из зоны с хромым и слепым – лучше съесть его по дороге.
Так вот… да, кажется, это был «Лимонадный Джо»: стрельба, пиф-паф, крепкие белые зубы ковбоя, лошади скачут, лассо свистит… Лента старая, часто рвется, порой пропадает звук, тогда мы топаем и свистим – словом, замечательное времяпровождение для мальчика и девочки из спецмузшколы для одаренных детей.
И на какой-нибудь двадцатой минуте фильма лихой ковбой распахивает ногой окно, вскакивает на подоконник… В каждой руке по «смит-вессону». Направляет на зрителей дула… В ту же секунду обрывается звук, и ковбой кричит голосом Бабы Лизы: «Рубина и Плоткин, вон из зала!»…
Так что можете представить, с каким настроением я плелась тем вечером домой.
Открывает мне папа с мрачным значительным лицом и говорит: «Ну, допрыгалась?»
И я, абсолютно уверенная, что у нас уже побывала с душевной беседой Баба Лиза, прямо с порога заверещала:
– Пап-пап-пап!!! Я чессс слово!!! Больше никогда… никогда-никогда не повторится!
А помните, герой фильма Рязанова «Берегись автомобиля!» Юрий Деточкин – его Смоктуновский играл – в очередной раз угоняет машину, продает ее, деньги переводит детскому дому, а когда возвращается назад в Москву, то прямо на вокзале заходит в телефонную будку и звонит домой (он с мамой живет): «Мама, как дела? Никто не приходил?» И мама ему в ответ: «Ты допрыгался, к тебе приходил следователь из уголовного розыска».
Так и папа, переждал мои вопли и говорит: «Ты допрыгалась, тебе пришел конверт из казенного ведомства».
На конверте и вправду штамп серьезный стоял: «Издательство «Правда». Белый такой конверт… У меня все обвалилось внутри. Потом вспыхнуло перед глазами театральным золотым светом. Будто занавес взвился над судьбой. Мы открыли письмо, достали тоненький трепещущий листок фирменного бланка «Юности» (помню, там в уголке была эмблема журнала: круглое девичье лицо с пшеничными колосьями вместо волос), на котором было написано: «Ваш рассказ прочитан, понравился, планируем печатать его в январском номере 1971 года. Срочно пришлите фото».
Мы бросились искать по всему дому приличную фотографию, что было немыслимым делом: на одной я рожу корчу, на другой мне кто-то сзади рожки подставил… Наконец нашли, вроде с культурным выражением на физиономии, но опять беда: фотография-то пляжная. Стою я в купальнике, на фоне гор. Папа говорит: «Если вот так отрезать, по плечи, то лямки купальника можно принять за лямки сарафана».
Мы отрезали и послали в редакцию заказным письмом.
Можете вообразить мое потрясение, когда потом на этой фотографии, опубликованной в журнале, я увидела пририсованный к моей тощей шейке школьный воротничок. Вот тогда я поняла – на уровне интуитивном – нечто очень важное. Не стоит писателю раздетым щеголять. Его все равно потом разденут все кому не лень, срывая с него фиговые листочки писем и дневников.
Так началась моя литературная карьера. В то время я еще не предполагала, что это – моя будущая дорога, которая впоследствии станет целым трактом, со своими верстовыми столбами, постоялыми дворами и придорожными кабаками…
– А в классе-то как ребята отнеслись?
– Смеялись. Решили, что это очередная моя хохма. Я ведь была таким классным шутом. Но математик наш, Игорь Абрамович, очень строгий учитель, он меня гонял как сидорову козу, часто за дверь выставлял… окинул ребят своим пронзительным взглядом поверх очков и сказал: «Идиёты! Лет через двадцать вы будете хвастать, что учились с ней в одном классе».
И как в воду глядел: сейчас в разных концах земли ко мне после выступлений подходят неизвестные мне пожилые личности и задорно говорят: «Давай вспоминай меня!»
А я, черт, ну никого не помню – такой врожденный порок! Не могу же я каждому объяснять это…
– Но столь ранний литературный успех – действительно уникальный случай, повод для зависти сверстников… Повод загордиться…
– С какой стати, боже мой? Послушайте, я видела в своей жизни столько вундеркиндов, из которых ни черта не вышло. Встречала десятки пишущих девочек и мальчиков, которые уже в тринадцать лет учились на первом курсе университета или после школы триумфально поступали в Литературный институт имени Горького… Заканчивали его и становились обычными чиновниками, какими-нибудь редакторами в газетах. Все эти ранние достижения ровным счетом ничего не значат и ни о чем не говорят. В моем случае это просто улыбка судьбы, такая Золушкина планида.
– Литература сразу воспринималась Вами как работа?
– Когда я строчила всю эту ерунду? Ну, какая там работа, помилуйте. Наоборот – бегство от работы, от учебы. Тем более представьте мое потрясение, когда выяснилось, что за публикацию мне положен гонорар. И какой!!! Мне прислали из «Юности» перевод – девяносто восемь рублей! Вы сейчас не можете вообразить, что это за сумма была. Ведь сто двадцать рублей – это зарплата инженера, врача, педагога. А тут мне, соплячке, за какую-то наглую писанину, которую я строчила на уроках математики, прислали аж девяносто восемь рублей…