Предисловие
Подземные
Основы спонтанной прозы
Вера и техника современной прозы
Заметки переводчика
Об авторе
О переводчике
Читайте также
«Свят, кто слышал отголосок
Дважды свят, кто видел отражение
Стократно свят, у кого лежит в кармане то, что
Глазами не увидеть
Мозгами не понять»
Из песенки о святости, мыше и камыше.
«Нет времени на поэзию. Только на то, что есть»[1]
Ах, она сидела на крыле автомобиля! Из романа «В дороге» мы уже знаем, что значит для Сэла/Джека/Лео автомобиль, так что первое появление героини в этом контексте никак не сочтёшь случайным. Надо понимать: это не просто автомобиль, это представитель благородного американского автопрома сороковых (скорее всего) годов, с блестящим обтекаемым крылом: машина как воплощение Америки, самой её идеи (с теневой стороной в виде капиталистического монстра конвейерного завода Форда, но так в мире Керуака устроено всё).
Название «Подземные» обманчиво и сверхправдиво, в нём заложена двойная игра. Мы ожидаем рассказа о боповом поколении – друг Керуака, поэт Аллен Гинзберг (в романе Адам Мурад) прозвал их «подземными», на что рассказчик ссылается в самом начале – но это ловушка: нас отвлекает яркая вспышка в ночи Сан-Франциско, чтобы незамеченными скрылись влюблённые; пусть они спрячутся в одной из этих бесчисленных квартир, чтобы там, за закрытыми шторами… вот кто настоящие подземные мира Керуака. Писатель с грустными глазами и сумасшедшая цветная девушка. Мужчины боятся Марду. С ней можно круто провести время, она экзотичная, интересная – но никто не захочет с ней длительных отношений, потому что остаться с ней – значит разделить её безумие, внять ему. Именно этого желает Лео Персепье, очередная маска Джека Керуака. Он узнаёт в ней то, что чувствует сам.
«Исчирканные тайные блокноты и дикие печатные страницы, для твоей собственной радости».
«Подземных» Керуак написал за три ночи – очевидно, те три ночи, что наступили за последними событиями, описанными в романе. Именно так: вернувшись с полей в своё подземелье, он щедро делится с бумагой всем, чем переполнен. Спонтанная проза, которую проповедует Керуак, – «Подчинение всему, открытое, слушающее». Можно перечислить её литературные культурные источники – впрочем, внимательный читатель сам обнаружит эти имена, рассыпанные на страницах романа. Спонтанная проза – это поездка на попутках и товарняках глубоко внутрь себя. Будь здесь. Сумей разглядеть ЭТО среди «невыразимых видений индивидуума», не дай внутреннему цензору приручить твои самые первые, самые искренние мысли, ведь «то, что вышло из глубины диким, недисциплинированным, безумным – лучшее» – успей правдиво предать всё бумаге; просто продолжай, и тогда истина неминуемо просочится между строк.
Отсюда – странный облик керуаковской прозы, такой непривычной (до сих пор, хотя этим открытиям уже семьдесят лет), такой живой. Здесь всё подчинено ритму, текст становится своего рода партитурой для читающего; весь Керуак густо замешан на джазе, точнее – на бибопе, и в романе «Подземные» он раскрывает эту связь, описывая выступление Чарли Паркера. Образ Птицы (так звали Паркера, ‘Bird’) становится носителем эстетической программы «бопового писателя» (вскользь: Марду из тех немногих женщин, что умеют петь бибоп).
«Птица Паркер на сцене с серьёзным взглядом, его недавно повязали, и вот он вернулся во Фриско, где боп вроде как уже умер, но совсем недавно он узнал сам или от кого-то ещё о «Красном Барабане», где вопит и толчётся эта великая банда нового поколения, и вот он на сцене, обводит их глазами и выдувает свои теперь-уже-ставшие-системными «безумные» ноты». Боповая импровизация основана на скоростном виртуозном полёте, использовании большого количества нот – большего, чем позволяет использовать за раз классическая гармония. В прозе Керуака тот же принцип, и венчающее ритмический раздел текста размашистое тире – это место для вдоха, ведь саксофонист должен набрать в грудь воздуха. Взгляд рассказчика встречает взгляд Паркера, в котором нет вызова, последний глядит «своим взглядом короля и основателя боп-поколения, он врубается в аудиторию своим звуком, прямо в глаза, а они потаённо глядят, как он взял и поджал губы и позволил работать своим огромным лёгким и бессмертным пальцам, его глаза широко посажены, заинтересованы и человечны, он самый добрый джазовый музыкант на свете и потому, естественно, величайший». Лео и Птица чувствуют ЭТО; всё просто и ясно: «твоё чувство найдёт свою форму», просто «будь безумным глупым святым ума» и «дуй во всю силу».
Это ясно там, среди безумных людей, безумных ночей, баров, улиц, квартир. Вспышки-прозрения внутри потока: ночь с чернокожей девушкой (это важно, что она чернокожая, да ещё с примесью чероки: так встречает героя сама Земля) в её квартире, но именно тут пролегает тот разлом, который делает Лео «подземным», а их с Марду любовь – от начала обречённой.
В исповедальной по своей природе спонтанной прозе нельзя врать, вот главное правило. Соблюдай его – и ты будешь производить великие книги. Нарушишь – получишь ширпотреб, которого впоследствии много накопилось среди подражателей. Керуак безупречно честен, поэтому ему удаётся зафиксировать на бумаге то движение, которое каждому из нас знакомо, но которое мы в своём мире сглаживаем. Наутро, когда возбуждение ушло, он вдруг обнаруживает рядом с собой «спящую негритянку с приоткрытыми губами и кусочки набивки белой подушки в её чёрных волосах, я ощущаю почти отвращение, осознаю себя животным, рядом с этим виноградным маленьким сладким телом, обнажённым на беспокойных простынях возбуждения прошедшей ночи». Керуак исповедуется в нарушении своей собственной заповеди: «не бойся и не стыдись, будь достоин своего опыта, знания и языка». Он бросает всё, бросает её одну – и мчится к печатной машинке, потому что в свете его работы всё вдруг становится таким не важным и не нужным. А после – опять безумие полёта: бары, музыканты, тело к телу, лицо к лицу, дух к духу.
Если бы мне выпало экранизировать Керуака, фильм начинался бы так: писатель за столом; кофе, сигареты, бензедрин, листы, блокноты, печатная машинка. Он выстукивает в открытое окно боповое соло на своей машинке, курит, ходит по комнате – и лишь обрывками-видениями вплетаются в это фрагменты повествования: сталкиваясь с этой прозой, мы никогда до конца не проникаем во время событий, властная структура задерживает нас во времени рассказывания, заставляет остановиться – и смотреть чужие воспоминания как кино. Керуак действительно очень кинематографичен; у него бодрый американский монтаж (чего стоит это композиционное решение: вводить видения сцены – такой, например, как сцена в такси – заранее, задолго до того, как станет ясен контекст происходящего). В какой-то момент, пересказывая монолог Марду, он вдруг резко укрупняет действительность, замедляет её по-джойсовски, доводит детализацию до уровня Брейгеля Старшего – и тут нас озаряет: а ведь он не мог видеть всех этих деталей, его там не было, он лишь пересказывает слова девушки – и становится ясно, что перед нами сцена, как она возникла в его собственной голове; впечатление, порождённое его фантазией (на основе некоторых предпосылок), и такой статус приобретает всё в романе. Мы не побываем в Сан-Франциско и не узнаем о жизни бопового поколения, мы отправимся путешествовать в сердце Америки, в сердце Керуака, в своё собственное сердце.
Кино – это самое американское искусство. А писатель – «режиссёр Земных фильмов Спонсированных и Ангелированных на небесах».
Андрей Янкус
При переводе сохранены особенности авторской пунктуации.
Некогда я был молод, имел куда больше собственных мнений и мог говорить обо всём с нервным интеллектом, внятно и без таких литературных вступлений, как это; скажем так, это история неуверенного в себе мужчины, и при этом эгоманьяка, тут совсем не до шуток – я начну с начала и дам просочиться истине, вот что я сделаю —. Всё началось тёплой летней ночью – ах, она сидела на крыле автомобиля с Жюльеном Александером, а он… я начну с истории подземных из Сан-Франциско…
Жюльен Александер – ангел подземных, так их назвал Адам Мурад, поэт и мой друг, он сказал о них: «Они хиповые, но не глянцевые, умные, но не банальные, они интеллектуальны до чёртиков и знают всё о Паунде, но не выделываются и не разглагольствуют, они очень тихие и очень похожие на Христа». Жюльен уж точно похож на Христа. Я шёл по улице с моим старым приятелем Ларри О’Харой, он был моим собутыльником во время моей долгой, нервной и безумной карьеры в Сан-Франциско, когда я напивался за счёт своих друзей с «общительной» регулярностью, но никто из них не хотел заметить или объявить, что у меня развивается или уже развилась, в дни моей молодости, дурная привычка выпивать на халяву, и они наверняка это видели, но любили меня, и как сказал Сэм: «Все идут к тебе за бензином, парень, ты тут устроил настоящую бензоколонку», вот так – старина Ларри О’Хара был всегда добр ко мне, чокнутый молодой ирландский бизнесмен из Сан-Франциско с бальзаковской каморкой в его книжном магазине, где они курили чай и говорили о былых временах великого биг-бэнда Бэйси или о временах великого Чу Берри – о нём я ещё скажу, раз уж она с ним была связана, и ей надо было путаться со всеми, раз она меня знала, а я нервничал и был самым разным и уж точно не однообразным – ещё не показана и малая часть моей боли – или страдания – Ангелы, терпите меня – и смотрю я не на страницу, а прямо перед собой на мрачное сияние стены моей комнаты и на передачу Сары Воан и Джерри Маллигана радио KROW на столе в форме приёмника, и ещё раз, они сидели на крыле машины перед баром «Чёрная Маска» на Монтгомери-стрит, Жюльен Александер, весь похожий на Христа, худой, небритый, молодой, тихий, странный, как сказали бы вы или Адам, этакий ангел апокалипсиса или святой подземных, вполне себе звезда (сейчас), и она, Марду Фокс, когда я впервые увидел её лицо в баре «Данте» за углом, я сразу подумал: «Боже, я должен сойтись с этой маленькой женщиной», может, ещё и потому, что она была негритянкой. А лицо у неё было прямо как у Риты Сэвидж, девичьей подруги моей сестры, о ней я грезил когда-то, как она стоит на коленях у меня между ног на полу в туалете, я на стульчаке, и она с её необычными прохладными губами и резкими высокими мягкими индейскими скулами, – то же лицо, но тёмное, милое, с маленькими глазами, честными, блестящими и напряжёнными, и она, Марду, подалась вперёд и говорила что-то очень серьёзное Россу Валленштейну (другу Жюльена), склонившись над столиком, глубоко – «я должен с ней сойтись» – я попытался стрельнуть ей радостным глазом, сексуальным глазом, но она и не подумала ответить или хотя бы взглянуть – надо сказать, меня только что рассчитали в Нью-Йорке с рейса в Кобе, в Японию, из-за проблем со стюардом и моей неспособности быть любезным и, прямо сказать, человечным, и нормально выполнять обязанности дневального по кают-компании (следует признать, что я придерживаюсь фактов), это типично для меня, я был готов обходиться с первым механиком и другими офицерами с любезной вежливостью, но именно это вывело их из себя, они хотели, чтобы я им что-нибудь сказал, пусть даже нагрубил, по утрам, пока наливал им кофе, а я вместо этого молча мчался выполнять их приказы и ни разу не улыбнулся, хотя бы слабо, или надменно, всё из-за ангела одиночества, сидевшего у меня на плече, и когда я спустился той ночью по тёплой Монтгомери-стрит и увидел Марду на крыле машины с Жюльеном, я подумал: «О, вот девушка, с которой я должен сойтись, интересно, ходит ли она с кем-то из этих парней» – темно, её почти не видно на тёмной улице – её ступни в ремешках сандалий такого сексуального величия, что я захотел поцеловать её, их – без какой-либо задней мысли.
Подземные зависали рядом с «Маской» в тёплой ночи, Жюльен сидел на крыле, Росс Валленштейн стоял, ну и ещё Роджер Белуа, великий боповый тенорман, Уолт Фицпатрик, сын известного режиссёра, выросший в Голливуде в атмосфере вечеринок Греты Гарбо до рассвета, когда пьяный Чаплин вываливается из дверей, ещё несколько девушек, Гарриет, бывшая жена Росса Валленштейна, такая блондинка с мягкими размытыми чертами лица, в простом ситцевом платье, почти как домохозяйка на кухне, но на неё приятно смотреть – ещё одно признание, сколько мне надо их сделать кряду – я грубо по-мужски сексуален и ничего не могу с собой поделать, и у меня есть развратные наклонности и всё такое прочее, и почти все мои читатели-мужчины наверняка таковы – признание за признанием, я канук, по-английски я вовсе не говорил до пяти или шести лет, а в шестнадцать говорил с сильным акцентом и был большим малокровным школьником, хотя потом и играл в баскетбол за университет, и если бы не это, никто бы не заметил, что у меня были нелады с миром (неуверенность в себе) и я побывал в психушке из-за какой-то неадекватности —
Но теперь я хочу рассказать о самой Марду (трудно сделать настоящее признание и рассказать, как всё было, когда ты такой эгоманьяк и умеешь лишь записывать длинные абзацы с мельчайшими деталями насчёт себя и крупными душевными подробностями насчёт других, сидя вот так в ожидании) – ну и ладно, а ещё там был Фриц Николас, титулярный лидер подземных, и я сказал ему (встретив его в канун Нового Года в шикарной квартире на Ноб-Хилл, он сидел, скрестив ноги, как индеец на пейоте, на толстом ковре, в чистой белой косоворотке и с чокнутой девицей, этакой Айседорой Дункан с длинными синими волосами на его плече, он курил траву и говорил о Паунде и пейоте) (он тоже похож на Христа, с внешностью фавна, молодой, серьёзный, отец группы, и когда вдруг встречаешь его в «Чёрной Маске», он сидит там, запрокинув голову, узкие карие глаза наблюдают за всеми, словно во внезапном медленном изумлении, и «вот, мои маленькие, и что теперь, мои дорогие», а ещё он великий знаток наркоты, всех кайфов, на любой вкус, в любое время и очень крутых), так вот, я сказал ему: «Ты знаешь эту девушку, тёмную?» – «Марду?» – «Её так зовут? С кем она ходит?» – «Сейчас ни с кем конкретно, а в своё время это было ещё то кровосмешение», – он сказал мне это странное слово, когда мы подошли к его старому разбитому 36-му Шеви без заднего сиденья, стоявшему напротив бара, чтобы взять травы для всей нашей группы, когда мы будем вместе, ведь тогда я сказал Ларри: «Чувак, давай вдарим по чаю». – «А зачем тебе все эти люди?» – «Я хочу в них врубиться как в группу», я сказал это перед Николасом, чтобы он мог оценить мою чувствительность, тогда я ещё не был с ними знаком, однако сразу, etc., осознал их значимость – факты, факты, сладкая философия давно оставила меня вместе с соками прошлых лет – кровосмешение – в группе был ещё один великий персонаж, однако этим летом он находился не здесь, а в Париже, Джек Стин, очень занятный маленький парень в стиле Лесли Ховарда, он расхаживал (Марду мне это потом показала) как венский философ, и его руки мягко свисали по бокам и чуть качались туда-сюда, и он скользил длинными медленными плавными шагами, а потом замирал на углу в величественной мягкой позе – он тоже был связан с Марду, причём, как я узнал потом, весьма странным образом – и вот моя первая доза информации об этой девушке, с которой я САМ ИСКАЛ как сойтись, будто мне всё ещё было мало проблем или другие прежние романы не сообщили мне о боли, что ж, нарывайся дальше, всю свою жизнь —
Из бара хлынули разные интересные люди, эта ночь потрясно меня впечатлила, там был какой-то тёмный Марлон Брандо с причёской Трумана Капоте с мальчиком-или-девочкой в мальчишеских брюках со звёздами в глазах и такими мягкими на вид бёдрами, когда она засунула руки в брюки, я уловил разницу – эти тонкие ноги в тёмных брюках, переходящие в маленькие ступни, и это лицо, а с ними парень с другой красивой куколкой, парень по имени Роб, такой геройский израильский солдат с британским акцентом, я думаю, его можно найти в одном из баров на Ривьере в пять утра, пьющего всё подряд в алфавитном порядке с кучкой интересных безумных интернациональных друзей навеселе – Ларри О’Хара познакомил меня с Роджером Белуа (я не поверил, что этот молодой человек передо мной с обычным лицом был тем великим поэтом, которым я зачитывался в молодости, в молодости, в молодости, то есть в сорок восьмом, я всё ещё говорю о своей молодости) – «Это Роджер Белуа? – я Беннетт Фицпатрик» (отец Уолта), что вызвало улыбку на лице Роджера Белуа – Адам Мурад, к тому моменту вышедший из ночи, тоже там был, и ночь распахнулась —
И вот мы все двинули к Ларри, и Жюльен сел на пол перед развёрнутой газетой, на ней был разложен чай (сомнительного качества из Эль-Эй, но вполне хороший), уже скрученный, или «свёрнутый», как ныне отсутствующий Джек Стин сказал мне на прошлый Новый год, и это был мой первый контакт с подземными, он тогда предложил свернуть мне косяк, и я весьма холодно ответил: «Зачем? Я сверну себе сам», и тут же облако пробежало по его чувствительному личику etc., и он возненавидел меня – и подкалывал всю ночь при всяком удобном случае – но теперь Жюльен сидел на полу, скрестив ноги, и сам скручивал для всех, а группа и все в ней гудели разговорами, и я их точно не возьмусь пересказать, разве что вот это: «Я смотрю на эту книгу Персепье – кто такой Персепье, его уже развенчали?» – этакая светская беседа, или мы слушали, как Стэн Кентон говорит о музыке завтрашнего дня, и вот мы слышим о появлении нового молодого тенормана, Риччи Комукки, и Роджер Белуа говорит, вытянув выразительные тонкие лиловые губы: «Это музыка завтрашнего дня?» и Ларри О’Хара рассказывает анекдоты из своего обычного репертуара. В 36-м Шеви снаружи Жюльен, сидевший до этого рядом со мной на полу, протянул мне руку и сказал: «Меня зовут Жюльен Александер, у меня есть кое-что, я завоевал Египет», а затем Марду протянула руку Адаму Мураду и представилась, сказав: «Марду Фокс», но не подумала сделать это со мной, а ведь это могло стать моим первым намёком на пророчество о том, чему надлежит произойти, так что мне пришлось самому протянуть ей руку и сказать: «А я – Лео Персепье» – и пожать ей руку – ах, ты всегда выбираешь тех, кто тебя вовсе не хочет, – на самом деле она хотела Адама Мурада, саму её только что холодно и подземно отверг Жюльен – она интересовалась утончёнными аскетичными странными интеллектуалами Сан-Франциско и Беркли, а не большими параноидальными бродягами кораблей, железных дорог, романов и всей той злобы во мне, которая так очевидна мне самому и другим тоже – хотя бы потому, что она была десятью годами младше меня и не видела ни одной из моих добродетелей, так или иначе давно погребённых под годами наркоты и желания умереть, отвергнуть, забросить всё и всё позабыть, умереть под тёмной звездой, – ведь это я протянул руку, а не она – ах, время.
Но при взгляде на её маленькие прелести меня посетила лишь одна продвинутая идея, что мне нужно погрузить своё одинокое естество («большой грустный одинокий мужчина» – так она сказала мне на следующую ночь, вдруг увидев меня в кресле) в тёплую купель и спасение её бедер – интим юных влюблённых в постели, прямо, лицом к лицу, нагая грудь к груди, орган к органу, колено к дрожащей коленке с гусиной кожей, обмен экзистенцией и любовными актами, чтобы получилось – «получилось», её любимое выражение, я замечаю маленькие острые зубки за маленькими красными губами, когда вижу, что «получилось» – ключ к боли – она сидела в углу, у окна, она была «одна» или «в стороне», или «готова оставить группу» по какой-то своей причине. – Я зашёл в этот угол, прислонившись головой не к ней, но к стене, и начал с безмолвного общения, затем тихие слова (как положено на вечеринке), типичные слова Северного Берега: «Что ты читаешь?» – и она в первый раз раскрыла рот и заговорила со мной, излагая свою мысль, и моё сердце совсем не дрогнуло, но удивилось, когда я услышал культурные смешливые тона, отчасти Берега, отчасти И. Маньена, отчасти Беркли, отчасти высшего негритянского класса, такая смесь langue и стиля речи и таких слов, каких я раньше не слышал, разве что у каких-то редких девушек, конечно белых, такая странная смесь, даже Адам это заметил и обсудил со мной этой ночью – такое произношение нового бопового поколения, вы говорите не я, но «яу» или «оу», с растяжкой, прежде эта манера говорить считалась «женственной», и когда вы впервые слышите её у мужчин, она звучит неприятно, а когда вы слышите её у женщин, это очаровательно, но очень странно, и этот звук я уже определённо и с удивлением слышал в голосе новых боповых певиц, таких как Джерри Уинтерс, особенно с группой Кентона на пластинке Yes Daddy Yes, и может ещё у Джерри Сазерн – но мое сердце упало, потому что Берег всегда меня ненавидел, изгонял, не замечал, гадил на меня, начиная с сорок третьего, – смотрите, я шагаю по улице как хулиган, а потом они узнают, что я вовсе не хулиган, а такой безумный святой, но им это не по душе, и они боятся, что я всё равно внезапно заделаюсь хулиганом и начну их бить и всё крушить, что было недалеко от истины, подростком я так и сделал, когда однажды слонялся по Берегу с баскетбольной командой Стэнфорда, особенно с Редом Келли, жена которого (верно?) умерла в Редвуд-Сити в сорок шестом, вся команда позади нас, кроме братьев Гаретта, и он толкнул педика-скрипача в подъезд, а я толкнул другого, он ударил его, я свирепо взглянул на своего, мне было восемнадцать, я был сопляк, да ещё и свежий, как маргаритка, – теперь, замечая это прошлое в моём хмуром взгляде, ужасе и вспышках моей гордости, они не хотели иметь со мной ничего общего, и я знал, что Марду откровенно не доверяла мне и я ей не нравился, когда сидел там, «стремясь (не к ЭТОМУ, но) к тому, чтобы её сделать» – нехиповый, дерзкий, с фальшивой истерической «наигранной» улыбкой, как они о ней говорят – я жаркий – они холодные – а ещё на мне была весьма ядовитая неподходящая рубашка, купленная на Бродвее в Нью-Йорке, когда я думал, что сойду на берег в Кобе, глупая гавайская рубашка Кросби с цветами, мужской выпендрёж и тщеславие, результат моей обычной начальной честной скромности (есть такое), так что после двух косяков я захотел расстегнуть лишнюю пуговицу и показать свою загорелую волосатую грудь – что наверняка вызвало у неё отвращение – во всяком случае, она не смотрела, а говорила мало и тихо – и была сосредоточена на Жюльене, а он сидел на корточках к ней спиной – и она вслушивалась в общий разговор и посмеивалась – говорили по большей части О’Хара и громогласный Роджер Белуа, и этот интеллигентный авантюрист Роб, а я почти всё время молчал, слушал, врубался, но в укуренном тщеславии иногда вставлял «идеальные» (как мне казалось) замечания, но они были «слишком идеальны», и для Адама Мурада, знавшего меня довольно давно, они явно указывали на мой трепет и настоящее уважение к группе, а остальные думали, что этот новый чувак отпускал замечания с целью выказать свою хиповость – всё ужасно, и непоправимо. – Хотя сперва, до затяжек, сделанных по кругу в индейском стиле, у меня было явное ощущение, что я могу сблизиться с Марду и увлечь её и сделать её в эту самую первую ночь, то есть уйти с ней вдвоём, хотя бы на кофе, но после затяжек, вынудивших меня благоговейно и в серьёзной тайне молиться о возвращении моего прежнего «здравомыслия», я стал смущаться, заискивать, уверять себя, что я ей не нравлюсь, злиться от этих фактов – вспоминая теперь первую ночь, когда я встретил свою любовь Ники Питерс в 1948 году дома у Адама Мурада в (тогда) Филлморе, я как всегда стоял беззаботно и пил пиво на кухне (а дома яростно работал над огромным романом, безумный, чокнутый, дерзкий, молодой, талантливый, как никогда с тех пор), и она показала на тень моего профиля на бледно-зелёной стене и сказала: «Какой у тебя красивый профиль», что поставило меня в тупик и (как трава) сделало меня неуверенным в себе, внимательным, и я попытался «подкатить к ней», действуя таким образом, который под её почти гипнотическим внушением теперь привёл к первым предварительным пробам гордости против гордости, красоты, благодати или чувствительности против глупой невротической нервозности фаллического типа, вечного осознания своего фаллоса, своей башни, или женщин как таковых, – что-то такое было и в этот раз, но мужчина не собран, не расслаблен, и теперь уже не сорок восьмой, а пятьдесят третий, с «крутым» поколением, и я на пять лет старше, или моложе, должен делать это (или покорять женщин) в новом стиле, устраняя нервозность, – во всяком случае, я сознательно отказался от попыток заполучить Марду и остался на ночь врубаться в огромную новую озадачивающую группу подземных, которую Адам обнаружил на Берегу и нарёк этим именем.
Но Марду с самого начала и вправду была самостоятельной и независимой, объявив, что никто ей не нужен, она не хочет ни с кем иметь ничего общего, и она осталась (после меня) такой же – сейчас, в холодную неблагую ночь я ощущаю в воздухе это её заявление, и её маленькие зубки уже не мои, но может мой враг трётся о них с садистским удовольствием, может ей это нравится, а я так не делал – убийства в воздухе – и этот мрачный угол, где горит фонарь и ветры кружат, бумага, туман, я вижу огромное разочарованное лицо меня самого и моей так называемой любви, увядшей в переулке, ничего хорошего – как и прежде, меланхолические увядания в жарких креслах под низкой луной (хотя сегодня великая ночь урожайной луны) – если тогда это было осознание необходимости моего возвращения к всемирной любви, как пристало поступать великому писателю, Лютеру, Вагнеру, то теперь от этой жаркой мысли о величии остался лишь большой озноб на ветру – ибо величие тоже умирает – ах, и кто мне сказал, что я велик – и допустим, кто-то был великим писателем, тайным Шекспиром в ночи подушек? – допустим – стихи Бодлера не стоят его горя – его горя – (Это Марду наконец сказала мне: «Я предпочла бы счастливого человека несчастным стихам, которые он нам оставил», с чем я согласен, я и есть этот Бодлер и люблю мою смуглую госпожу, я тоже прислонялся к её животу и слушал урчание в глубинах земли) – но мне следовало принять её исходное заявление о независимости, чтобы поверить в искренность её отвращения к этой связи, а не набрасываться на неё, будто я в самом деле хотел быть израненным и «изрезанным» – ещё один порез, и они натянут синюю дрянь и швырнут мой ящик, плюх, парень – ибо сейчас смерть опускает большие крыла у меня за окном, я это вижу, я слышу запах и звук, я это вижу в моих обвисших рубашках, я не хочу их носить, новые – старые, стильные – вышедшие из моды галстуки, повисшие змеями, змеиные галстуки, я ими больше не пользуюсь, новые одеяла для осенних мирных кроватей, когда они корчатся койками в море саморазрушения – тоска – ненависть – паранойя – это её маленькое лицо, я хотел в него войти, и вошёл —
В то утро, когда гулянка была в самом разгаре, я был в спальне у Ларри, снова любуясь красным светом и вспоминая ту ночь, когда у нас троих была Микки, это были Адам и Ларри и я, у нас был бенни и большой сексбол, слишком невероятный, чтобы его описать, – но тут вбежал Ларри и сказал: «Чувак, ты хочешь сделать это с ней этим вечером?» – «Я бы хотел – я не знаю». – «Ну, чувак, узнай, осталось не так много времени, что с тобой, мы приводим всех этих людей в дом и даём им весь этот чай, а теперь и всё моё пиво из холодильника, чувак, мы должны что-то извлечь из этого, работать над этим». – «Ого, она тебе нравится?» – «Чувак, мне все нравятся – но ты знаешь, в конце концов». – Что привело меня к короткой невольной неудачной свежей попытке, некоему взгляду, замечанию, я сидел рядом с ней в углу, я сдался, и на рассвете она вышла с остальными, они все пошли пить кофе, и я спустился туда с Адамом, чтобы снова её увидеть (пять минут спустя вслед за группой мы спустились по лестнице), и они были там, но её уже не было, в независимых хмурых размышлениях она отправилась в свою душную квартиру в Небесный переулок на Телеграфном холме.
Так что я двинул домой, и несколько дней в моих сексуальных фантазиях была она, её тёмные ступни, ремешки сандалий, карие глаза, мягкое смуглое личико, щёки и губы, как у Риты Сэвидж, маленькая скрытная близость и теперь почему-то мягкое змеиное очарование, как подобает маленькой стройной смуглой женщине, склонной к тёмной одежде, убитой одежде подземных…
Через несколько вечеров Адам объявил со зловещей улыбкой, что столкнулся с ней в автобусе Третьей улицы, и они пошли к нему, чтобы поговорить и выпить, и у них был большой долгий разговор, который закончился как у Лероя – тем, что Адам сидел обнажённым и читал китайскую поэзию, передавая ей косячок, и в итоге лежал в постели: «И она очень нежная, Боже, как она тебя вдруг обнимает, будто без всякой другой причины, кроме чистой внезапной привязанности». – «Ты собираешься с ней этим заняться? завести отношения?» – «Ладно, позволь мне – я вот что скажу – у неё порядком съехала крыша – она сейчас на терапии, она явно совсем недавно очень сильно поехала, что-то из-за Жюльена, она лечилась, но не сообщала об этом, она сидит или лежит, читает или ничего не делает, только целыми днями глядит в потолок у себя в Небесном переулке за восемнадцать долларов в месяц, надо думать, она получает какое-то пособие, как-то связанное с её врачами или кем-то ещё из-за её неадекватности в работе или чего-то в этом духе – она вечно говорит об этом, и для меня это слишком, – похоже, у неё настоящие глюки из-за монахинь в приюте, где она выросла, видела их и испытывала настоящую угрозу – и всякое прочее, как ощущение, что она ширяется, хотя она никогда не ширялась, а только была знакома с торчками. – «Жюльен?» – «Жюльен ширяется всякий раз, как может, что бывает нечасто, ведь у него нет денег, а есть амбиции быть настоящим торчком, – но у неё точно были такие глюки, что она не торчит как все, но кто-то тайно ей что-то ширяет, она говорит, это люди, которые идут за ней по улице, она точно съехала – для меня это слишком – и потом она негритянка, и я не хочу в это впутываться». – «Она хорошенькая?» – «Красивая, но я не могу это сделать». – «Но знаешь, я точно запал на её внешность и всё такое». – «Хорошо, чувак, тогда ты сделаешь это – пойди туда, я дам тебе адрес, а ещё лучше, я приглашу её сюда, и мы поговорим, можешь попробовать, если хочешь, но хотя сексуально я на неё возбуждаюсь и всё такое, я в самом деле не хочу углубляться в неё не только по этим причинам, но и ещё по одной, самой главной: если я сейчас решу завести дела с девушкой, я хочу, чтобы это было постоянно, всерьёз и надолго, а с ней я не могу это сделать». – «Я бы хотел надолго, постоянно etc.» – «Ну, посмотрим».