– Ты разговаривала по телефону в туалете?
Мама, с которой я совершенно точно не по чистой случайности встречаюсь в коридоре, скептически смотрит на меня.
Усмехнувшись, я говорю «да», как будто в мире нет ничего более нормального, чем запираться в ванной, чтобы поболтать по телефону. Во времена, когда я была подростком, действительно так и было, потому что моя комната граничит с маминой, которую она использует и как спальню, и как гостиную. А сквозь тонкие как бумага стены можно подслушать каждое слово.
Непривычно три года спустя снова переехать в свою старую комнату в ее маленьком доме. Хотя нас с мамой всегда связывали хорошие отношения, последний год оставил на них свой след. Мы обе знаем, что мое возвращение домой будет только временным решением, пока я опять не смогу сама платить за съемную квартиру.
– С кем ты так долго разговаривала? – спрашивает мама, когда я следую за ней на кухню. Я собиралась почистить и поставить вариться картошку, но она уже сделала это сама.
– С парнем, который хочет нанять меня на работу.
Радостное удивление у нее на лице заставляет меня пожалеть о выборе слов. Черт, прозвучало так, словно это что-то серьезное. Как что-то, чего она для меня желает. Она не проявила ни капли понимания к тому, что я отказалась от предложения Кришана, и с тех пор каждый день интересуется, как продвигаются поиски работы.
– Ничего особенного. Выступление в пабе. Но музыка…
Она вздыхает и поправляет хвост на затылке. Раньше у нее были такие же кудри орехового цвета, как у меня, но сейчас их пронизывают серебристые пряди.
– Работа за ящик пива, значит. Ты серьезно, Ханна? Разве сейчас тебе это как-то поможет?
Протиснувшись мимо нее к плите, я помешиваю соус, кипящий на медленном огне.
– Да.
– Я надеялась, что ты начнешь вести себя более реалистично. – Она не со зла, и мне приходится напоминать себе об этом, чтобы не обижаться. Или хотя бы не слишком сильно. – Знаю, когда-то ты прошла длинный путь. Но для этого потребовалось много удачи.
Я ее использовала, эту удачу. Потратила. И израсходовала. Я в курсе.
– А такая удача не повторяется в жизни дважды, – заканчивает мысль мама.
Она стоит позади меня, и даже не видя ее лицо, я знаю, что она смотрит на старый, выцветший полароидный снимок, который висит на холодильнике. На нем она и папа в моем возрасте сидят здесь, в этом доме, на кухонном полу и едят пиццу из картонной коробки. В тот день они только въехали сюда, почти не имея мебели, без электричества и проточной воды. Они были невероятно счастливы вместе и еще, наверное, даже не думали заводить ребенка. Судя по тому, как они светятся на нечеткой фотографии, про ребенка, который уже был у папы, они тоже сумели благополучно забыть.
Мысль о том, что за этой внешней картинкой уже скрывались проблемы, посещает меня – и даже становится как-то неловко – в первый раз. Несмотря на постоянную занятость работой, тесноту и неоплаченные счета, я очень долго думала, что родители – пара мечты. Воплощение любви и романтики – вопреки всему. Для всех стало потрясением, когда они развелись. С тех пор мама утверждает, что уже пережила великую любовь и не будет второй раз просить у жизни такого счастья.
– А может, повторяется, – бормочу я, наверное больше себе самой, чем ей. – Но если не попробуешь, никогда не узнаешь. – Кладу венчик в раковину и уменьшаю огонь, пока не выкипела вода в кастрюле с картошкой. – Но не волнуйся. Это выступление – не старт несомненно головокружительной карьеры.
Мама в курсе, над кем я насмехаюсь, когда так говорю. Хвастливые владельцы баров вечно клянутся, что к ним то и дело заглядывают искатели новых талантов, агенты и боссы известных лейблов и только и ждут, как бы заключить контракт с низкооплачиваемым артистом, который мешает людям общаться или терпит недовольный свист из зала, потому что публика хочет посмотреть футбольный матч, а не слушать живую музыку. Разумеется, все это ерунда: я знаю это, с тех пор как в пятнадцать лет в первый и последний раз повелась на такие обещания.
Однако Сойер Ричардсон, который выглядит довольно молодым и чересчур дружелюбным для хозяина паба в доках, ничего не обещал. Он попросил о помощи.
– Я делаю это не ради денег. Я делаю это ради музыки. И ради себя самой.
Мне слышно, как мама вздыхает. Потом ставит чашку и доливает чай.
– Я просто беспокоюсь, Ханна.
– Знаю. – Я до сих пор не сказала ей, что Аллен, в офисе художественной мастерской которого я раньше работала, к сожалению, больше не может взять меня на эту должность. Он бы взял, написал он мне в электронном письме. Но, естественно, уже нанял нового сотрудника и не может уволить его только из-за того, что опять появилась я. Нет, Аллен честный парень. Но хочет сделать мне сертификат, с которым я могла бы выдать себя за няню в Букингемском дворце. – Я ничего не жду от этого выступления, – говорю я, оглянувшись на маму. У нее такой вид, будто я вот-вот совершу очередную глупость, которая разрушит мою жизнь. На этот раз окончательно.
А я ведь просто хочу петь. Время от времени, если не получится по-другому. Не обязательно второй раз грезить о карьере. Но иногда снова брать в руки гитару и пробуждать эмоции звуками – этого я хочу. Я хочу, чтобы меня слышали.
Кришан прав, я в этом нуждаюсь.
– Я просто хочу убедиться, что все еще могу достучаться до людей. – Что я все еще Хейл. – А если за это и ящик пива дадут, то хотя бы Лейн обрадуется.
– Иди сюда, – ворчит мама. Она ставит кружку на стол, раскрывает объятия и ждет, пока я подойду, чтобы прижать меня к груди.
У меня заходится сердце. Она целую вечность не обнимала меня по-настоящему. Ни разу, с тех пор как поклялась, что никогда меня не простит.
Вспомнив об этом, я невольно цепенею.
По ней не скажешь, что она меня не простила. Она переживает и помогает во всем, что мне нужно, чтобы снова встать на ноги.
Но те слова она так и не взяла назад.
Если отполирую стойку еще немного, то смогу проверять в ореховом дереве, хорошо ли на мне сидит шляпа.
Недавно Седрик после пары сообщений в WhatsApp несколько раз спросил меня, почему я нервничаю. Откуда он вообще узнал, что я нервничаю? И почему я правда нервничаю? Потому что зайдет певица, которой от меня что-то нужно – а именно концерт?
Как обычно, «У Штертебеккера» кажется странно заброшенным, когда тут никого нет, кроме меня. Закрытый паб чем-то напоминает корабль-призрак. Стулья, сцена, бочки-столики и лодки с веслами, выполняющие функцию диванов, – все они выглядят грустно, когда нет посетителей, а каждый звук громко отражается в пустом помещении. Стекла и витражные абажуры притягивают пыль, как будто пытаются спрятаться, потому что стыдятся своего бессмысленного существования. Не могу себе представить, что когда-нибудь закрою этот паб. Наверное, тогда я и на втором этаже больше жить не смогу, так как мне будут мерещиться звуки бродящих внизу клиентов.
Эта мысль заставляет меня рассмеяться над самим собой. В тот же момент сквозь приоткрытую для проветривания переднюю дверь падает тень. Сначала я вижу только тоненький силуэт – намного тоньше, чем ожидал. В нашу первую встречу Хейл буквально тонула в мешковатой парке. Сегодня она одета во что-то, подчеркивающее ее миниатюрную фигуру, хотя мне пока и не видно, во что именно. Свет послеполуденного солнца играет в ее локонах, и, скорее всего, она сейчас рассматривает красно-белую табличку прямо над входом: «Парни и девчонки Ливерпуля, поддержите наши местные группы».
Ей должно понравиться.
– Привет, – говорит она. – Извини, я немного опоздала.
Я отмахиваюсь:
– Тут все в первый раз опаздывают. Я тоже. Если бы ты пришла вовремя, то стояла бы перед дверью.
– Начинаю понимать, почему твою задницу нужно спасать. Я уже собиралась поворачивать обратно, поскольку подумала, что вряд ли здесь будет еще паб. Может, тебе вывеску повесить?
– Ты уже приступила к спасательной операции?
Была уже такая вывеска, причем не одна. Но моя идея оформить деревянную табличку в виде корабля оказалась даже слишком хороша: ее крали быстрее, чем она успевала привлечь клиентов.
– Заходи, я тебе все покажу.
Когда она переступает порог, я замечаю, что у нее с собой гитара: она принесла ее в чехле за спиной. Хейл с любопытством осматривается.
– Бар, стулья, лодки, чтобы почилить, – без необходимости говорю я. – Пол, потолок… еще у меня есть воздух.
– Да, ты прав. Похоже, это действительно паб. – Хейл улыбается, что, в свою очередь, вызывает улыбку у меня. Просто потому, что я не ошибся: именно такой я представлял себе ее улыбку. У нее синие глаза – я точно помню. Но при тусклом свете они кажутся очень темными.
– Представить тебе все свечи на столах по именам? – Чувствую себя идиотом.
– У меня ужасная память на имена, – серьезно отвечает она. – Но объясни, что за название у паба. «У Шторте… Штерте…»
– «У Штертебеккера».
– Звучит… по-шведски?
– Близко, но мимо. По-немецки. Говорят, Клаус Штертебеккер был пиратом в XIV веке.
Ее взгляд скользит по открыткам и фотографиям кораблей и портов за барной стойкой.
– А ты любишь истории про пиратов?
– А какой мальчишка их не любит? – возмущенно откликаюсь я. – Но прежде всего я хотел позлить родителей. Это место называлось Yellow Submarine[16], пока я его не переименовал. Из-за туристов. Я решил доказать, что можно держать паб, не скатываясь в такую пошлятину.
У нее на губах по-прежнему играет милая улыбка.
– Ясно. И поэтому, значит, теперь твою задницу нужно спасать?
Я пожимаю плечами:
– Сама видишь: посетителей нет.
Она смотрит на большие ретро-часы над баром.
– Как драматично. Почти два часа до открытия, а перед дверью еще никто не стоит и не ждет, когда его впустят.
– Вижу, ты поняла проблему во всем ее страшном масштабе. Давай это изменим.
Я ловлю себя на том, что слишком долго смотрю на нее, пытаясь разглядеть синеву в ее глазах, но все равно ничего не могу с собой поделать. Сначала ее улыбка становится шире, а потом она смущенно отводит взгляд, и он падает на маленькую сцену в дальнем конце зала, перемещается на гитару, микрофонную стойку и останавливается на рояле.
– Ты играешь?
Мы задаем этот вопрос одновременно. Неловкий момент, и секунду мы смотрим друг на друга с одинаковым замешательством.
Я первым качаю головой:
– Всегда хотел научиться, но… С «Собачьим вальсом» я справляюсь. На большее не способен.
– Наверняка у хозяина такого заведения всегда много дел. – Хейл поднимается по единственной ступеньке. Подушечки ее пальцев гладят веревку, которой огорожена сцена, затем она кладет на пол сперва свою гитару, а за ней – джинсовую куртку.
– Не жди чего-то особенного. Большинство произведений я разучивала сама.
– На чем ты еще играешь? – Я остаюсь стоять между столиками, в то время как она садится за рояль. И на краткий миг прикрывает глаза, когда кончики ее пальцев касаются клавиш, но не нажимают ни на одну.
– На скрипке, – негромко произносит она. – Но ее у меня нет.
А я уже и не рассчитывал на ответ. Мне знакомо чувство, в которое она окунулась: Хейл уже мысленно воспроизводит мелодию, ноты которой знает наизусть.
– Думаю, ты принята. Что будешь пить?
Она ненадолго замирает. На мгновение все ее внимание сосредотачивается на мне, и она размышляет, как будто принимает важное решение: что же хочет выпить после обеда.
– Может, колу? Или нет, подожди… У тебя есть капучино, кофе с молоком или что-то типа того?
– Конечно. – Развернувшись, я направляюсь к кофемашине за баром, и в чашку льется флэт уайт. Дурацкая мода рисовать узоры на кофе, к счастью, уже прошла, и тем не менее я спохватываюсь уже после того, как беру деревянную палочку и изображаю на молочной пенке очертания парусника. Хейл между тем пробует несколько нот, а я втайне благодарю Седрика, потому что без его брюзжания, вероятно, опять отложил бы настройку рояля.
Хейл спрыгивает со сцены, когда я заканчиваю готовить кофе, идет мне навстречу до самой барной стойки и берет кружку.
– Мне вечно снится один и тот же кошмар, – говорит она с робкой усмешкой, – в котором я разливаю что-то на «Бехштейн»[17].
– У меня, слава богу, не «Бехштейн». Мой рояль пережил уже один или два пивных душа.
Она улыбается над чашкой, где пенный кораблик уже лишился паруса.
– Похоже на ту лодочку перед дверью.
Я наклоняюсь вперед, чуть ближе к ней, чтобы лучше видеть. Она не пользовалась парфюмом, я чувствую только легкий запах шампуня и что-то теплое и мягкое.
– Ты права. Без паруса он выглядит как «Мингалей». – Как она вообще обратила внимание на старую маленькую моторную лодку у причала?
– Она принадлежит пабу?
– Она принадлежит только мне.
Ее взгляд встречается с моим. Быстрый и глубокий взгляд, от которого у меня сердце уходит в пятки. Боже. Она милая. Я заметил это на вокзале и убедился в этом во время телефонного разговора. И все равно меня поражает, насколько она на самом деле милая.
Хейл собирается что-то сказать, но, передумав, просто отступает на шаг назад и отворачивается. Первым порывом было снова сократить расстояние между нами, потому что – черт возьми – ее застенчивое поведение срабатывает как сила притяжения, на которую мое тело словно рефлекторно стремится ответить. Я остаюсь на месте только из-за того, что мозг генерирует полупонятные предостережения: она подумает, что я к ней пристаю.
Что это был за взгляд? В первый момент я четко увидел желание. А во второй – испуг.
– Я не совершаю на ней налеты на круизные лайнеры с туристами, – неловко выдаю я. – Если ты вдруг так подумала.
– Жаль. Звучит захватывающе. – Она отпивает кофе, после чего ставит чашку и сбегает обратно на сцену, словно ей необходимо отдалиться от меня на максимальную дистанцию.
– Изначально я готовила кое-что другое, но сейчас мне в голову пришла новая идея. Хотя насчет текста я не уверена, и… не важно. – Она достает свою гитару, прислоняется поясницей к барному табурету, который для нее слишком высок, и наигрывает мелодию, которую я тут же узнаю: это Mingulay Boat Song.
Я отлично запомнил ее голос, когда она пела Yesterday. Теперь же, в этой очень старой шотландской песне, рассказывающей о глубокой тоске по родной гавани, он звучит совершено иначе. Шанти оживают в многозвучии высоких и низких голосов, которые дополняют и подчеркивают друг друга, делая инструменты излишними. Когда их исполняет один голос, они звучат просто и невыразительно. Обычно.
Однако голосу Хейл не нужны другие. Она поет не старую народную песню, которую пели тысячи людей до нее. С закрытыми глазами под звуки гитары она своим прекрасным голосом пробуждает к жизни чувство, о котором рассказывается в песне.
После первого припева она останавливается и с забавным видом приподнимает плечи.
– Текст не ложится, так и знала.
Я бы ничего не заметил, даже пой она бесконечно одну и ту же строчку.
– И ты, наверное, тоже думал о чем-то другом.
Хейл выглядит неуверенно, и я жалею, что промолчал. Она не должна решить, что мне не понравилось. Но если я признаюсь, как глубоко меня тронуло сочетание ее голоса и старинной песни, которую я полюбил еще в детстве, в лучшем случае она будет считать меня сентиментальным идиотом, а в худшем – психом.
– Нет, – говорит Сойер. – Это… Это было круто. Я просто…
– Все нормально. – Ему не нужно ничего говорить, я сама все понимаю. Он хотел не Beatles, а что-то модное, современное, чтобы привлечь в паб молодежь. А я просто возвращаюсь назад на несколько веков и пою то, что, наверное, даже его дедушка считает древностью. Моя тяга к старинной музыке всегда сталкивалась с критикой со стороны публики.
Хотя, конечно, в этот паб она бы вписалась идеально… Он обставлен классически, но не старомодно. И чуть ли не по минимуму, по сравнению с другими барами, которые до такой степени забиты всяким хламом, что тебе еле-еле хватает места отпустить собственные мысли. Морские детали ограничиваются старыми лодками, в которых можно сидеть, и бочками в качестве столиков, вокруг которых можно стоять. Декор состоит исключительно из ламп, настоящих свечей, морских карт в рамках на стенах и пары-тройки растений. Тут ничего не стоит просто так, каждый предмет выполняет свою функцию. Создается впечатление, будто все здесь направлено на то, чтобы в центре внимания находились люди.
Щедро заполнена лишь стена позади бара, где сотни почтовых открыток показывают прекраснейшие места в мире, так что не видно ни сантиметра голой стены. Видимо, гости посылают их Сойеру каждый раз, когда покидают страну.
При виде рояля у меня чешутся пальцы. Я так давно не играла – будет крайне неразумно начинать именно на прослушивании безо всякой подготовки. Но это уникальный шанс, и кто знает, повторится ли он когда-нибудь.
Есть одна песня, с помощью которой мне удавалось завоевать даже самую критично настроенную публику. Она могла бы стать моим прорывом и вывести из ливерпульских закоулков и переходов на большую сцену.
Я была так близка. Смогу ли я вообще спеть ее снова, после того как все проиграла?
Наверное, первые ноты я беру, просто чтобы узнать, возможно ли это. А потом льется магия музыки, и я бы уже не сумела остановиться, даже если бы очень захотела.
Nightingale Деми Ловато и в оригинальном исполнении начинается очень тихо, но я усиливаю этот эффект, почти шепчу, вместо того чтобы петь, прячу хрупкие тона за фортепьянными звуками и очень медленно выпускаю собственный голос из-под вуали музыки, пока не наступает момент в конце первого куплета, когда он впервые по-настоящему взлетает вверх.
В первом куплете песня набирает силу, голос делается высоким, свободным и чистым. Человек, о котором рассказывается в песне, ищет что-то. Что-то, в чем отчаянно нуждается. И знает, что оно где-то там. Припев выходит на такую высоту, словно стремится вынести голос исполнителя, мой голос, за пределы этих стен и пронести над городом, чтобы его услышали.
Вот чего мне не хватало. Быть услышанной.
Теперь больше эмоций во втором куплете. Осторожность, рывок, затем смирение, снова надежда – и короткий неуверенный смешок, в котором кроется едва ли не отчаяние. Я всегда интерпретирую песни немного иначе, но лишить эту композицию сорвавшегося смеха там, где смеется Деми, было бы преступлением. Я бросаю взгляд на Сойера, пока пою эту строчку. И его чертовски тяжело оторвать, этот взгляд. Я тоже не знаю[18]. Скорее всего, я бы продолжила просто смотреть на него – он ведь сегодня мой единственный слушатель, – но он слегка наклоняет голову, и теперь мне видно только поля его шляпы.
Второй припев совсем немного отличается от первого, и в то же время он абсолютно другой. Там, где в первом преобладала вырвавшаяся сила, сейчас властвует чувство. Моя героиня нашла то, что искала. Но она не уверена. Это оно? Может ли это быть реальностью?
Я склоняюсь над роялем и закрываю глаза на последних нотах припева, потому что начинается мое любимое место: бридж[19].
Бридж и последний припев в моей интерпретации позволяют показать все. В словах играют безудержная страсть, почти грубая злость, голосу позволено стать громче, хрипеть, царапаться, сердце бьется у самого горла, а по тому, что глаза становятся мокрыми, я осознаю, что все получилось. Секунда – и вновь переход к тихим тонам, тревожным вопросам, глубокому сомнению. Дыхание практически не попадает в живот, потому что его сводит от неуверенности. Меня буквально охватывает облегчение, когда песня вновь наращивает силу, когда мелодия – не текст! – дает понять, что героиня, черт побери, заслужила счастье, которое так долго ищет.
Последние слова угасают, за ними следуют последние фортепьянные ноты, и я вслушиваюсь в мгновение, когда песня растворяется и просто исчезает.
И вот ее уже нет. Я могла бы спеть ее еще раз, еще хоть сотню раз. Но она больше никогда не будет такой же, какой была только что.
Это я и люблю в музыке. Она трогает сердца, бередит души. А потом просто уходит, не оставляя после себя ничего зримого. Зато в людях она способна оставить глубокие неизгладимые следы. Может менять людей.
Сняв руки с клавиш, я поворачиваюсь к Сойеру.
Но он… ушел. Просто ушел.
Теперь я действительно ничего не понимаю. Я все испортила? Может, для него это слишком попсово, может, слишком драматично… Может, эта песня не подходит его пабу, все может быть. Но тогда мог бы сказать мне, что сыграть.
Я ведь не плохо спела. Или плохо? Нельзя же растерять весь талант и ничего не заметить, при этом думая, что у тебя хорошо получается. Или можно?
Мне казалось, что получилось даже больше чем хорошо. Замечательно. И искренне. Я глубже погрузилась в песню, прочувствовала ее сердцем сильнее, чем когда-либо прежде.
Почему этот парень просто вышел из зала, пока я ему пела?
Это не должно меня задевать. Я знаю, что хорошо пела. Но… я надеялась, что он тоже будет так думать.
Наконец он все-таки возвращается из задней комнаты и идет ко мне. Одна рука в кармане, другая – на затылке.
Я неловко приподнимаю плечи.
– Сыграть что-нибудь другое?
– Нет. Нет, это было… С ума сойти. Я… Я только не понимаю, что ты делаешь здесь.
Это застало меня врасплох.
– Прохожу прослушивание? До сих пор я думала, что план такой.
– Ты хорошо поешь.
– Спасибо. – На самом деле одного «спасибо» недостаточно. Его слова правда много для меня значат. Впрочем, не хватает еще какого-то «но».
– Но если бы я умел так петь, то давал бы концерты и выступал в больших залах и на стадионах, а не в пабах, о которых никто не знает.
– Никто из больших залов и стадионов не появляется на вокзалах и не просит меня об этом, – небрежно отвечаю я, однако внутренне уже на иголках. Мне известно, что люди говорят после этого. Почти все говорят одно и то же.
– Может, тебе поучаствовать в «Голосе»[20] или вроде того?
В яблочко, Сойер. Прямое попадание.
Я подумаю, хочется сказать мне. Так было бы проще всего свернуть эту тему. Вместо этого я выбираю правду и осмеливаюсь сделать шаг туда, где будет сложно.
– Там я уже была.
Предплечьем он немного сдвигает назад шляпу.
– Что случилось, почему они не захотели тебя брать?
– Они захотели. Я спела Nightingale, как и сейчас. – Но не так хорошо, как сейчас. Тогда я гораздо хуже понимала эту песню, чем сегодня. – Все четверо повернулись.
– Ого. Это можно посмотреть на YouTube или где-то еще?
Вот здесь становится сложно.
– Нет. Я не пришла на встречу с наставником. Это означало, что я выбываю, и они даже не показали мое слепое прослушивание.
– Хм. – Он смотрит на меня. Наверное, не знает, что сказать. Меня трогает, что он беспокоится, как бы не обидеть меня неправильными словами. – Ты нашла что-то получше?
– Не смогла. – Будет лучше, если на этом он остановится.
Сойер шумно выдыхает.
– Тоже хорошо. Даже очень, почти идеально. Цена на твое выступление взлетела бы до небес, если бы ты выиграла в «Голосе».
У меня на губах появляется улыбка. Спасибо, Сойер. Спасибо, что делаешь сложные вещи легче.
– Значит, песня тебя не отпугнула?
Он на секунду поднимает на меня взгляд, словно не понимает, что я имею в виду. Потом смеется, качает головой и смотрит на клавиши рояля.
– Нет. Просто… телефон зазвонил.
– Телефон. – Я всегда глубоко сконцентрирована, когда пою. Но тем не менее со слухом у меня все отлично. Ни одному из своих чувств я не доверяю больше, чем слуху.
– Да, – тянет он так убедительно, что я почти на сто процентов уверена, что он, во-первых, говорит неправду, а во-вторых, хочет, чтобы я это поняла. – Телефон.
– И кто звонил?
– Абонент недоступен.
На этот раз я не могу сдержать настоящий смех. В этом виновата его открытая улыбка; эти искорки, из-за которых его глаза кажутся одновременно и зелеными, и карими, и золотыми; и смутное подозрение, почему он на самом деле вышел из зала. Там, где сбоку его рыжевато-русые волосы выглядывают из-под шляпы, видно, что они мокрые. А раньше не были. Также частично закатанные рукава, нижние края которых потемнели, указывают на то, что в задней комнате он быстро плеснул воды себе в лицо. Влажная ткань частично обнажает татуировки у него на предплечьях: справа – темно-красная змея, а слева – разноцветный зимородок, который расправил крылья и слетает с ветки. Потрясающая работа, они обе выполнены в акварельном стиле, скорее всего одним и тем же тату-мастером. Картинки выглядят почти трехмерными, а главное, зимородок идеально гармонирует с венами и сухожилиями под кожей. Мне чуть ли не силой приходится заставить себя отвести от них взгляд.
Вдобавок ко всему этот еще только что такой абсолютно уверенный в себе Сойер Ричардсон теперь будто… занервничал. Что не мешает ему и дальше улыбаться. А от этого, в свою очередь, у меня сердце уходит в пятки.
Извините, но где учат так улыбаться? Как он может так обезоруживающе честно признаваться в своем смущении, похоже совершенно об этом не беспокоясь? Выглядит так, будто он наслаждается этим волнением.
Во время прослушивания я расслабилась. У меня уже много лет не возникало проблем с боязнью сцены, и даже спустя столько времени они не вернулись. Однако сейчас покалывает в животе, словно я стою перед многочисленной публикой, полностью состоящей из людей, чье мнение для меня очень важно. А мы ведь здесь совсем одни.
– Значит, выступление будет? – осторожно спрашиваю я.
– Я разрыдаюсь, если нет. – Сойер дает мне знак рукой, чтобы я следовала за ним, и мы идем к бару. Пока я допиваю кофе, он вытаскивает толстую книгу в кожаном переплете. С виду ужасно древнюю.
– Вахтенный журнал, – поясняет он, заметив мой восхищенный взгляд, раскрывает его и показывает, что, невзирая на старинный внешний вид, внутри прячется актуальный календарь. Потом Сойер снова разворачивается и шагает к полке, заставленной бутылками с виски и джином, пробегается по ним взглядом. – Перейдем к твоему гонорару.
Я смеюсь:
– Будем считать, что я достаточно напилась кофе, чтобы обсуждать сумму.
– Ладно. Тогда, может, хочешь еще один? Или ведро? Годовой абонемент?
– Говори уже, сколько ты можешь заплатить. – Он наверняка заметил, что я очень хочу играть. Но все равно не буду делать это бесплатно. Музыканты, которые так поступают, обесценивают всех остальных и, следовательно, саму работу, которой они увлечены. Но… – Мы договоримся.
– Двести двадцать фунтов, – предлагает он. – За два с половиной часа, включая перерывы.
Я не подаю вида, что удивлена. Это честно. Не самая выгодная сделка в мире, но владельцы баров, которые предлагают реалистичное вознаграждение, вместо того чтобы делать вид, будто предоставляют тебе бесплатную рекламу и большой прорыв в карьере, встречаются довольно-таки редко. Тем не менее меня тянет немножко поторговаться.
– Двести пятьдесят. И если понравится, буду играть дольше.
– Ты собиралась спасать мне задницу, а не губить, – спокойно отвечает он. – Двести тридцать. И бесплатная выпивка для твоих друзей.
– Двести пятьдесят. У меня нет друзей.
– Двести тридцать, и я одолжу тебе своих.
– То есть двести тридцать фунтов и бесплатные напитки для твоих друзей?
– И для меня. Идет? – Он протягивает мне руку.
– Договорились. – Мне нравится его рукопожатие. Крепкое и теплое, как будто сделка о том, что мы друзья, уже вступила в силу.
Он заглядывает в свое расписание.
– О’кей. Когда ты можешь?
– С десятого апреля. – От этих слов становится легче на душе. Постоянное давление ослабевает так внезапно, что почти начинает немного кружиться голова.
Он поднимает голову, и мы встречаемся взглядами.
– Это же почти через три недели.
А на что он рассчитывал? Что я приду петь в субботу?
Смотрела ли я когда-нибудь в такие интересные глаза? То, что они зелено-карие, я давно заметила, однако перелив цветов словно гипнотизирует. Коричневые точки между зелеными во внутреннем круге радужки светлые, янтарные, почти золотые. Но к краю становятся все темнее.
Мозг посылает полезную информацию о том, что я уже достаточно долго на него пялюсь, и я прочищаю горло.
– Раньше не получится. До тех пор я еще буду ездить туда-обратно.
– Понятно. А если по вечерам я буду отвозить тебя домой?
О боже мой, стоит только об этом подумать!..
– Раньше правда никак, у меня перед… переездом еще много дел.
– Хорошо. – Он листает вахтенный журнал-календарь. – Десятое апреля. Это пятница. Берем ее?
Я киваю, а прежде, чем успеваю вслух сказать «да», замечаю, что на эту дату в календаре уже стоит отметка, но мне не удается прочесть ее вверх ногами. Сойер невозмутимо перечеркивает ее, после чего записывает на бумаге более крупными буквами: «ХЕЙЛ».
– И кому тебе теперь придется отказать? – тихо спрашиваю у него я. А себе задаю немой вопрос: почему он делает это ради меня?
– Одной пташке по имени Лиам Галлахер. – Он пожимает плечами. – Пусть приходит снова, когда вернет Ноа[21].
У меня вырывается смех. Поразительно, как у этого парня получается так быстро снимать напряжение. Он действует на меня почти как… сцена. Я ожидаю нервозности, ведь у меня для этого есть все причины. Но она не наступает, а вместо этого сердце вдруг наполняется храбростью, и я даже не представляю, откуда она берется.
– Бедный Лиам.
– Да. Но счастливый Сойер. Будет здорово, Хейл, жду с нетерпением.
– Правда? Ты даже не нарисовал сердечко вокруг моего имени.
Господи. Я действительно только что это сказала? Говорю же, без понятия, откуда это берется! Этот парень что-то со мной сотворил. Надеюсь, ничего, что отразится в анализе крови.
Сойер не опускает взгляд и удерживает мой. Не глядя рисует две дуги, соединяющиеся в кривое сердце вокруг четырех букв. И при этом срезает половину правой палочки у Л.
– Так лучше?
– Сойдет, – хрипло отзываюсь я. Сердцебиение резко меняет ритм. Я с невероятной остротой ощущаю каждый удар. В одно мгновение шутка превращается в нечто серьезное, и я осознаю, чем прямо сейчас занимаюсь. Беззастенчиво флиртую с этим парнем, притворяюсь перед ним Хейл, которой больше не являюсь, и заставляю его поверить, что все нормально.
Мама права, мне нужно заботиться совсем о других вещах. Но дело не только в этом. Просто нечестно обманывать его только потому, что мне хочется жить обычной легкой жизнью.
Выбраться из тупиковой ситуации мне помогает случай, потому что в соседней комнате, куда недавно исчезал Сойер, раздается звонок.
– Кто-то стоит у черного хода. Наверное, доставка, или пиво привезли, или что-то типа того. Извини, я на минуту. – Коснувшись края шляпы, он широко улыбается и скрывается за дверью позади бара. Вскоре после этого я слышу, как он что-то говорит, а кто-то отвечает ему громким хриплым смехом. Потом ревет мотор, и их голоса растворяются в шуме.
«Это всего лишь работа, – мысленно повторяю я. – Ради этого я здесь. Чтобы петь».