Была я между тем девушкой восемнадцати лет и радовалась, что все еще могу так называться. Вела уединенную жизнь – спрятанная под покрывалом да за высокими стенами. Мне повезло – отец хранил меня будто ценный приз, который еще только предстояло вручить, не отдал в чужую страну, дабы скрепить с ней союз, не отослал на корабле к дальним берегам, дабы распространить свое влияние, не продал как бессловесное животное на рынке. Но долго так продолжаться не могло.
Минос слыл человеком хладнокровным, обо всем судившим бесстрастно. Ни разу я не слышала, как он кричит, охваченный гневом. Но и как смеется, кажется, тоже ни разу не слышала. Достоинство не позволяло ему испытывать чувства – пусть другие, не такие важные смертные испытывают, пусть эти чувства отражаются на их лицах, искажают их черты, делают их слабыми, – тем легче Миносу вертеть этими смертными, склонять куда угодно, он ведь скульптор, а мы глина, и нас можно поставить в нужное положение или просто измять, если вдруг не угодим. Поэтому не следовало опасаться, что какая-то там любовь или доброта затуманят его взор, когда настанет время выбрать мне мужа. Холодный рассудок примет решение.
– Лишь бы не старик какой-нибудь, – сказала Федра однажды с отвращением, сквозившим в каждом звуке. Мы сидели во дворике, выходившем на море. – Вроде Радаманта.
Она поморщилась. Федре было тринадцать, она считала, что знает все обо всем и обо всех, и по большей части все и всех высмеивала.
Я невольно расхохоталась. Радамант был критским старейшиной. Минос ничьих советов не слушал, но этому почтенному древнему аристократу позволял выносить решения по мелким тяжбам и жалобам, с которыми приходили во дворец ежедневно. Глаз Радаманта слезился, однако впивался в виновного, представавшего перед ним, с прежней остротой, сморщенные, как старый пергамент, руки тряслись, когда он тыкал в виновного пальцем, однако даже самые вздорные и разобиженные истцы замолкали, в страхе ожидая веских, громоздких слов старика.
Я представила его жидкие седины, слезящиеся глаза, наплывающие одна на другую складки обвисшей кожи. Но тут вспомнила, как однажды Амальтея, жена земледельца Йоргоса, пришла в суд и умоляла Радаманта вступиться за нее перед жестоким мужем. Самодовольный Йоргос вышагивал по залу и заявлял, хорохорясь, что имеет право наказывать собственных домочадцев, а зрители, рассерженные наглостью жалобщицы, одобрительно кивали, все до единого. Радамант же, прищурившись, долго смотрел на заносчивого мужчину, расхаживавшего туда-сюда, на его крепкие мускулы, стянутые пучками у плеч, и сжатые кулаки, огромные, увесистые, которыми Йоргос размахивал в подтверждение своих слов. Потом посмотрел на хрупкую плачущую женщину, сжавшуюся в комок, – на шее у нее призраками цветов распускались синяки. И заговорил.
– Йоргос, осел не станет крепче, если будешь его колотить. А совсем наоборот – ослабеет и не сможет таскать тяжести. Захочешь его покормить – отпрянет в страхе и станет со временем тощим, забитым. Захочешь нагрузить его товаром и поехать на рынок – рухнет под ношей, которую когда-то с легкостью возил. И не будет тебе от этого осла никакого толку.
Все видели, что Йоргос прислушивается. Проникновенные мольбы собственной жены – сжалься, помилосердствуй! – не трогали его ничуть, а вот слова Радаманта заставили внимать.
Радамант откинулся в высоком кресле.
– Эта женщина может выносить твоих сыновей. Когда состаришься, они возьмут на себя бремя забот о твоем хозяйстве. Но крепкого сына женщине выносить очень трудно, и если будешь дальше так с ней обращаться, она ослабнет, как тот осел, и не преподнесет тебе такого подарка.
Немногие женщины, наверное, воспрянули бы духом, начни их сравнивать с ослами, но я увидела, как в глазах Амальтеи забрезжил слабый луч надежды. Йоргос хмыкал и что-то бормотал, ворочая сказанное Радамантом в своей тупой голове.
– Я понял тебя, благородный господин, – ответил он наконец. – И обдумаю твои слова.
Повернувшись к жене, Йоргос не дернул ее грубо за плечо, а протянул ей руку в неуклюжей попытке проявить заботу.
Едва различимый вздох неудовольствия будто бы всколыхнул зал суда – собравшиеся мужчины ожидали зрелища поинтересней. Я и сейчас помнила их алчные взгляды, прикованные к отчаявшейся женщине.
– Может, Радамант и не самый плохой, хоть и очень старый, – такое предположение я высказала Федре.
– Фу! – ответила она и, дабы выразить свое отвращение, издала много других, самых разнообразных звуков, царевне не приличествующих.
– А ты-то на кого надеешься? – усмехнулась я.
Она вздохнула, печально перебирая в голове часто бывавших при дворе аристократов. Упершись локтями в низкую каменную ограду, Федра положила голову на руки и посмотрела в даль за скалистым берегом.
– На нездешнего.
Каких, интересно, кораблей ждет она из-за моря, так пристально в него вглядываясь, подумала я. В нашем порту кипела жизнь, через него текли нескончаемым потоком торговцы из Микен, Египта, Финикии и других земель, за пределами нашего воображения. Не только покрытые морским загаром капитаны и купцы с загрубевшими на солнце лицами прибывали сюда, щурясь в ослепительном сиянии критского полдня, но и гладкоречивые царевичи, и лощеные аристократы в шелках и сверкающих драгоценностях. Привозили свертки тонких тканей, груды блестящих оливок, амфоры с ценным маслом, отжатым из этих оливок, мешки, набитые зерном, выводили с палуб напуганных быстроногих животных, и наверняка кто-нибудь из владельцев этих сокровищ хотел бы обменять их на дочь царя Миноса, то есть на почтенную и благородную родословную с будоражащим семейным позором в придачу. Страх и восхищение многих влекли ко двору Миноса, и некоторые, наверное, не прочь были привезти домой частицу этой славы, перемешанной с ужасом, и породниться с силой, всем этим повелевавшей. Но если кто и сватался до сих пор ко мне или к Федре, пусть и совсем еще юной, Минос отказывал. Отец мог себе позволить не торопясь подыскивать женихов, наиболее выгодных для него самого.
– Вообрази, Ариадна, – Федра повернулась ко мне. – Сядешь ты на корабль и уплывешь отсюда. Будешь жить за морями в мраморном дворце, полном несметных богатств.
– Мы и так живем в богатом дворце, – возразила я, – и окружены роскошью. Какую еще можешь ты вообразить?
Федра быстро опустила глаза. Я понимала, что она имеет в виду. Роскошь – жить во дворце, где в подвалах хранилища с зерном да винные погреба, и больше ничего. Роскошь – засыпать, зная, что тебя не разбудит яростный голодный рев, отдающийся эхом в глубине под ногами. И земля не загудит, не содрогнется от бешенства зверя, заточенного в темнице ее недр.
– Хочу сбежать от всех этих любопытных взглядов, – сказала она с досадой. – От всех этих грязных сплетен и болтливых глупцов. Хочу быть царицей, которую подданные уважают, и не прислушиваться, выходя за порог, какую чушь обо мне, посмеиваясь, говорят.
Посуровев лицом и сжав челюсти, она отвела взгляд.
Я вспомнила, как она, в младенчестве еще, испытав хоть малейшее неудобство, сразу принималась возмущенно орать. Она не хотела сидеть на месте и, едва наловчившись кое-как переставлять ноги, решительно плелась за мной. А когда выучилась лепетать, ее пронзительный, тонкий голосок то и дело попискивал в переходах дворца, чего-нибудь требуя. Пасифая глядела на младшую дочь, такую неугомонную, полную жизни, и добродушно смеялась, а потом Посейдон послал быка – Федре тогда исполнилось пять, – и детство ее скоропостижно закончилось, а чистота была осквернена и задушена самым непристойным, постыдным, чудовищным образом.
Я обняла сестру одной рукой, нащупав тонкие косточки ее плеча, хрупкие, словно у птички. Какая она еще юная! От моего прикосновения Федра сжалась, а потом с протяжным, размеренным вздохом обмякла.
И сказала, уже теплее:
– Надеюсь только, что, куда бы мы ни отправились – и лучше как можно дальше отсюда, – отправимся вместе. – Федра подняла руку к плечу, сплела свои тонкие пальцы с моими. – Представить не могу, что ты оставишь меня здесь одну.
Но наши надежды значения не имели, только воля Миноса имела значение. И когда однажды хмурым днем отец вызвал меня к себе, я заподозрила, что он подобрал наконец подходящего зятя, и совсем не удивилась, обнаружив в парадном зале, перед алым троном Миноса, незнакомого мужчину.
Лишь слабый серый свет проникал снаружи, сочился между колонн, отделявших зал от внутреннего двора, а мужчина стоял в тени. Я нерешительно помедлила у входа, силясь разглядеть что-нибудь еще сквозь тонкое покрывало, трепетавшее у лица.
– Моя дочь Ариадна.
Голос Миноса был холоден и бесстрастен. Я смотрела в пол. На мозаичных плитах под моими ногами скачущий бык вскидывал рога, не сводя безумных черных глаз с человека, который, сделав прыжок, изогнулся в воздухе.
– В ее жилах течет кровь солнца – с материнской стороны, кровь Зевса – с моей.
– Просто поразительно, – откликнулся мужчина.
Незнакомец говорил не как уроженцы Крита, но по произношению мое неопытное ухо не могло распознать, откуда он родом.
– Однако меня интересует не кровь.
Ступая по мозаичным плитам, он направился ко мне.
– Покажешь мне лицо, царевна?
Я подняла глаза на отца. Тот кивнул. Сердце мое колотилось. Непослушными, будто бы распухшими пальцами я потянулась к застежке, но слишком долго возилась. Мужчина, которого интересовала не моя кровь, уже откинул покрывало сам. Ощутив прикосновение его влажной ладони к виску, я отшатнулась и ждала, что отец упрекнет незнакомца за такую дерзость, но Минос лишь улыбнулся.
– Ариадна, это Кинир, царь Кипра, – сказал он вкрадчиво.
Царь Кипра Кинир стоял так близко, что я ощутила его дыхание на лице. И решительно отвела глаза, но он взял меня за подбородок и опять повернул к себе. Его черные глаза поблескивали в сумраке. Голову облепляли гроздья темных кудрей. Губы лоснились – совсем рядом с моими.
– Очень рад с тобой познакомиться, – промурлыкал Кинир.
Хотелось отойти, устраниться от его тяжелого, несвежего дыхания, проникшего в мой рот, подобрать подол и бежать прочь. Но Минос одобрительно улыбался, и я не могла двинуться, пригвоздила себя к полу и невидящим взглядом смотрела вперед.
К моему облегчению, он сделал два шага назад.
– Ты верно говорил, она мила, – заметил Кинир.
Слова его текли как масло, липли ко мне. Теперь, когда он отошел, я чувствовала его взгляд, блуждавший по моему телу, медля то там, то здесь. Он влажно сглотнул. И нутро мое всколыхнулось.
– Разумеется, – отрезал Минос. – Можешь идти, Ариадна.
Я старалась не нарушать приличий и идти не спеша, но так рвалась наружу, так жаждала вдохнуть соленый чистый воздух, что слегка запнулась у порога, где мозаичный пол сменялся гладким камнем. И, выбираясь в благословенную прохладу двора, услышала за спиной раскатистый хохот мужчин.
Ослепшая и оглушенная, я бросилась в покои матери. Знала она что-нибудь? А если знала, тревожилась ли? Встретивший меня стеклянный взгляд, ровный и безучастный, говорил об обратном, но я должна была попробовать.
– Мама, там у отца человек – Кинир, он с Кипра… – выпалила я смущенно.
– Он царь Кипра, – ответила мать. Слова ее плыли по воздуху, как дым, в голосе – полное безразличие. – Правит в Пафосе. Там все цари – жрецы Афродиты.
Афродита – богиня любви – давным-давно, в тумане далеких времен, явилась из пены морской, изящно выступила на скалистый берег из вод Пафосской бухты, нагая, сияющая, совершенная. Ее могущественные братья и сестры правили небесами и подземным царством, а Афродита владычествовала над сердцами – не только людей, но и бессмертных.
Я схватила Пасифаю за руку, чтобы она наконец меня заметила. Опять с отвращением подумала о Кинире, отвернулась, уронила руки. И стала допытываться:
– И что отец хочет от этого царя, жреца этого? Зачем он здесь?
– Миносу нужна медь, на Кипре ее много. Крит станет еще богаче, и Кипр будет на нашей стороне, если афиняне вдруг взбунтуются.
Мать, похоже, повторяла чужие слова. Я даже не знала, понимает ли она, о чем говорит, тон ее был равнодушен, ничего не выражал, как и глаза.
– А что Кинир хочет взамен? Жениться на мне?
– Да. И тогда Минос получит медь.
Она как будто о пасмурном небе говорила или об ужине, который готовят сегодня слуги.
Я тяжело опустилась на ложе рядом с ней.
– Но я не хочу за него замуж.
– Корабль Кинира отплывает после жатвы. Свадьба будет на Кипре, – мать продолжала бездумно повторять за кем-то, будто и не слыша меня.
– Я не хочу туда, – сказала я опять.
Но она не отвечала. А подняв глаза, я увидела Федру в раме дверного проема – рот ее округлился в непритворном ужасе, отражавшем мой собственный, исполненный муки взгляд застыл на мне, а в нем смешались сострадание и смертельный страх.
Я встала, хоть ноги тряслись, и сделала еще попытку.
– Он мне противен!
Но Пасифая сгинула – унеслась в далекое море своих бессвязных мыслей. А Федра с немым сочувствием смотрела на меня, не зная, что сказать.
– Если не поможешь мне, сама пойду к Миносу, – заявила я.
И Федра вытаращила глаза. Даже Пасифая, пусть лишь на миг, но изумилась и глянула на меня. Я понимала, что идти к Миносу, скорее всего, без толку – только гнев на себя навлечешь, но попробовать надо было.
К выходу направилась без всякой смелости. Какая там смелость, когда выбор невелик – или идти, или принять свою участь, которая намного страшней, даже не попытавшись избежать ее.
Федра вложила ладошку мне в руку. Сказала:
– Я пойду с тобой.
И сердце мое переполнилось. Она великодушно рисковала ради меня навлечь на себя отцовское неудовольствие. Но я ей, разумеется, не позволила.
– Я пойду одна. Но благодарю тебя.
Она раздосадованно тряхнула головой.
– Не надо меня защищать.
– Не надо, – согласилась я. – Но, если мы явимся обе, он еще больше рассердится.
Словом, в тронный зал я пришла одна. Минос восседал в своем алом кресле, возвышаясь надо всеми. На росписи за его спиной застыли в прыжке дельфины – выскакивали из воды и ныряли обратно, и так без конца. Советники, аристократы и прихлебатели всех мастей толпились вокруг, но Кинира среди них, к счастью, не было видно.
– Дочь, – сказал он неприветливо, без всякого выражения.
Я сжала кулаки в складках юбки. Ногти врезались в ладонь.
– Отец.
Склонила голову. Мысленно поблагодарив остальных, пока не обращавших на меня внимания.
Он смотрел на меня холодными серыми глазами. Блуждающий взгляд Пасифаи нельзя было поймать, зато бесстрастный взор Миноса ввинчивался прямо в лоб и словно видел мои мысли – разумеется, ничем не примечательные. Отец не любезничал попусту, он ждал в непоколебимом молчании, и мне пришлось начать кое-как – слова, задавленные в гортани, медленно умирали перед ним от удушья.
Я набрала воздуха в грудь.
– Мама сказала, что я должна выйти за Кинира.
Минос кивнул. Стоявшие рядом придворные уже посматривали на нас, их разговоры постепенно смолкали.
– Отец, прошу… – начала было я.
Но он меня осек – словами и пренебрежительным взмахом руки, разрезавшим воздух.
– Кинир – полезный союзник. Этот брак всему Криту во благо.
Терпение Миноса кончилось. Еще мгновение – и он перестанет слушать.
– Но я не хочу за него замуж!
Все стихло разом, будто от слов моих, как от камушка, брошенного в стоячий пруд, рябью разошлось потрясенное молчание.
Минос усмехнулся.
– Ты уплывешь с ним послезавтра.
Тогда я снова открыла рот. Щеки мои потеплели. Потом загорелись. Слова уже обретали форму – их нельзя было говорить, но и удержать нельзя.
Но прежде чем с моих губ сорвалось непоправимое, кто-то потянул меня за рукав.
Отважная малышка Федра все-таки пошла за мной. Наши глаза встретились, она слегка мотнула головой, и несказанные слова растаяли.
Да и какими словами могла я заставить его слушать? Заставить его повернуться, оторваться вдруг от важных забот – что делается при дворе да как крестьян держать в узде, – от бесконечно роившихся в его холодной голове подсчетов, что выбрать, что принесет ему наибольшую пользу – медь, золото, а то и чей-нибудь страх, такой прекрасный, безысходный, удушающий, – оторваться и посмотреть наконец на меня, разглядеть как следует, может быть, впервые? Я вспомнила его улыбку в то леденящее, жуткое утро у конюшен, разливавшуюся по лицу, как сливки, и содрогнулась.
Корабль Кинира скоро уплывет – подальше отсюда, подальше от Лабиринта. И от Миноса.
Вскипевшая, клокочущая ненависть уже опалила горло, но я проглотила ее. Представила свое лицо бесстрастным, гладким, как у мраморного изваяния, глаза – стеклянными, пустыми, как у Пасифаи. Посмотрела на Миноса без всякого выражения. В ответ получила суровый кивок.
Федра вывела меня из зала, я послушно шла за ней, не разбирая дороги, пока мы не остановились и ее теплая ладонь не выскользнула из моей. Тогда я тоскливо огляделась. Мы вышли в тот самый дворик, где так беспечно болтали однажды о мужьях и не представляя, что старый или некрасивый супруг – еще не самое страшное. Федра молчала. Может, понимала, что нечего тут сказать, но догадывалась, надеюсь, как утешает ее присутствие. Не в последний ли раз стоим мы тут вот так, вдвоем?
Мы смотрели на море. Поглощенная своими мыслями, я далеко не сразу поняла, что Федра настойчиво сжимает мою руку и зовет меня.
– Смотри, Ариадна, корабль из Афин!
Глянув вниз, где раскинулась под обрывом просторная бухта, я поняла, что завладело вниманием Федры и вывело ее из нашего общего уныния. К пристани подошел огромный корабль под черными парусами. И сестра не ошиблась – похоже, и правда прибыли заложники, присланные в этом году.
– Никогда их толком не видела, – сказала я.
– Потому что убегаешь все время, – ответила она.
Так и было. Уже две жатвы минуло, дважды корабль с четырнадцатью заплаканными детьми Афин на борту причаливал к нашим берегам – и оба раза я пряталась в самых дальних покоях дворца. Лишь мельком видела бледные лица, искаженные ужасом. Заслышав издалека, как заложники грохочут цепями, убегала как можно дальше. А когда отец все же заставлял меня выйти, желая выставить своих дочерей напоказ, похвастать собственной удачей, – смотрела в одну точку, прямо перед собой. Не позволяла себе заглянуть заложникам в глаза – вообразить не могла, что там увижу.
Но теперь я смотрела на них. Потому, наверное, что понимала: это последняя моя жатва на Крите. Или потому, что бремя трусости, отчаянного нежелания видеть правду свалилось наконец с моих плеч. Завтра я уплыву отсюда – вместе с омерзительным Киниром. Долгие муки – вот моя участь, а юных афинян, которых выводили с палубы на критский берег при свете солнца, согревавшего их в последний раз, ожидала совсем другая. Губы задрожали, но я, превратив лицо в маску, наблюдала за ними дальше.
Заложники жались друг к другу. Спотыкавшихся критские стражники грубо дергали за плечи, ставили на ноги. И посмеивались, отчего во мне закипала бессильная ярость. Разве мало, что они ведут юношей и девушек на смерть? Зачем же обращаться с ними так немилосердно, упиваясь собственной властью и жестокостью?
Девушка, шедшая позади, поскользнулась – то ли оступилась, то ли попробовала повернуть назад в отчаянии, будто могла опять взойти на корабль и вернуться домой, к родителям, – но оказавшийся рядом мужчина подхватил ее. Он был выше других заложников и шире в плечах, и я подумала сначала, что человек этот, наверное, из корабельной команды или послан надзирать за жертвами. Он бережно поднял девушку на ноги, заботливо обнял ее одной рукой, и я обрадовалась – среди жестокости нашлось место и доброте. Кто-то их сопровождает – как хорошо! – хоть одно дружелюбное лицо увидят напоследок. Однако тут я заметила, что и этот человек прикован к цепи, связывавшей всех заложников, и растерялась.
А потом он коротко глянул наверх.
Видеть нас он мог только смутно – солнце уж очень слепило. Но мне показалось, что на мгновение глаза наши встретились. И я вдруг ощутила мимолетное спокойствие, зеленую прохладу – внезапную невозмутимость посреди всеобщего волнения.
А потом афиняне исчезли, скрылись за стенами порта. Я глянула на Федру: заметила ли она его? Лицо сестры исказилось таким же отвращением, какое испытывала я, наблюдая за происходящим.
– Идем!
Я уже хотела ее увести.
– Стой! – Голос Федры звенел, чистый, резкий. – Ариадна, не убегай опять! Третий год уже! – Она схватилась за голову. – Да как мы можем снова это допустить?
Солнце палило, обжигая спину, и перед глазами у меня замельтешили черные пятна.
– Да как мы можем помешать? – возразила я.
– Должен же быть выход.
Смириться с тем, что не все устроено так, как ей хочется, Федра не могла. Но даже ее непреклонная решимость была бессильна перед волей нашего отца.
– Какой? – Слезы подступили к горлу, но я проглотила их, заставила себя успокоиться. – Как помешать тому, чего хочет Минос?
– Должен быть выход, – повторила она, однако я слышала, что и ее уверенность пошатнулась.
– Пойдем, Федра. Третий год пошел, и до сих пор никто не придумал способа это предотвратить. Не в наших силах изменить их судьбу, как и свою собственную.
Она мотнула головой, но ничего не сказала. Дернув плечом, сбросила мою руку и зашагала прочь одна. Устало вздохнув, я собралась уже идти за ней.
Но напоследок еще раз глянула за край обрыва. Понимала, что они ушли, но все равно не удержалась и посмотрела.
Его холодный зеленый взгляд. Как внезапный толчок ледяной волны, которая выбивает из-под ног морское дно, и ты вдруг понимаешь, что далеко уже заплыл, на большую глубину.