Мои воспоминания начинаются с болезни. С лихорадки, от которой ломило все кости, бросало в пот и трясло. Глаза жгло, даже в затененной комнате. Передо мной вырастали, корчась, жутковатые фигуры, вспыхивали багрово-синие пятна. Разворачивались подобные кошмарным снам картины, а затем исчезали, повергая меня, еле дышавшую, в растерянность. Чудовища поднимались над полом, и я кричала, сжимаясь от ужаса. Змеистые кольца шевелились вокруг, касаясь моего лица. Я хватала их, силилась сорвать с себя, и тут раздавался голос матери: лежи смирно, успокойся и поспи, все пройдет.
Наконец жар отступил, но в нем сгорели все мои силы, я лежала в постели и пошевелиться не могла. От еды меня тошнило, и даже голову поднять, чтобы напиться, стоило неимоверного труда. Я надолго забывалась тяжким сном, а просыпаясь, не понимала, день на дворе или ночь. Позвали целительницу. О ней сохранились лишь проблески воспоминаний: темная фигура, бормочущая заклинания в полумраке, едкий запах трав, горькая жидкость, замешанная в чаше. Однажды, очнувшись, я услышала, как родители тихо переговариваются в дверях.
– Она что, может умереть?
Это мать сказала. Тело мое оцепенело, вздох замер в груди – я ждала ответа, вытаращив глаза и изо всех сил напрягая слух.
– Мы принесли жертвы богам. – Голос целительницы заставил меня вздрогнуть. – Остается только ждать.
Отец заговорил отчетливо и не думал мямлить себе под нос.
– Они уберегут ее. Беспокоиться не о чем.
Я выдохнула, ободренная уверенностью, прозвучавшей в его веских словах. От материнской же назойливой скороговорки лишь голова сильней разболелась. Я зашевелилась под одеялами – горло совсем пересохло, казалось, слипнется того и гляди.
Заметив мое слабое движение, бдительная мать мигом оказалась у постели. Одна рука скользнула мне под голову, приподняла ее, другая поднесла питье к моим губам. Вода, на этот раз просто вода, чистая, прозрачная, вкусная. Я с удовольствием отпила немного. Отец тем временем ушел. А мне уже хотелось опять заснуть, но страшно было после материнских слов. Вдруг я умру во сне?
Мать прикоснулась к моему лицу, пригладила мне волосы, ласково и бережно уложила меня на мягкие подушки. Я еще цеплялась за отцовские слова, но сон уже затягивал.
Помню ясное утро, блестящую от солнечного света, льющегося в окно, длинную дубовую столешницу. Мать уговаривает меня поесть. Но я, поджав губы, мотаю головой, отталкиваю чашу, и та грохочет по столу. А потом со звоном разбивается об пол, и мать глядит на осколки, рассыпанные по каменным плитам. Хочет вроде рассердиться, но в конце концов смеется и целует меня в лоб.
– Далеко отбросила – видно, силы к тебе возвращаются, – только и говорит она, а потом, кликнув рабыню, приказывает все убрать.
А вот самое счастливое воспоминание: мы с отцом во дворе, он берет меня на руки. Я восхищенно разглядываю золотую застежку у него на плече, что скрепляет края тончайшего шерстяного плаща пурпурного цвета, – как сверкает она на солнце! В середину врезан драгоценный камешек, а рядом высечены два крошечных воина, вступивших в поединок.
Еще у отца была пара бронзовых ножей, которыми я часто любовалась. С узорами из золота и серебра на клинках. Один украшали фигуры морских существ, их блестящие щупальца петляли по лезвию. На другом, моем любимом, изображалась охота на львов. Я поглаживала пальцем маленькие копья, сияющие золотом, серебряные щиты, оскаленную морду зверя. А отец, замечая мое любопытство, одобрительно смеялся.
Однажды вечером мне не спалось. Где-то в дальних покоях дворца спорили родители, потом мать выбежала вон из комнаты. Одно только слово я услышала отчетливо: Елена.
Быть в Трое белой вороной я привыкла. Но каково приходится отверженным, до сего дня не знала. Другие жрицы сначала жалели помешанную, однако вскоре мои бредни о встрече с самим Аполлоном им надоели. Они уже кривились, глядя на меня, сочувствие в их глазах иссякало. Сменяясь недоверием, досадой и, наконец, ледяным равнодушием. Наверное, они думали, что я хочу привлечь внимание, потому и лгу, и устали меня слушать.
А тогда уж повели, взлохмаченную, во дворец.
– Кто это сделал? – спросил Приам. – Что с ней случилось?
Встревожившись, он готов был сию минуту послать стражей в погоню за злодеем, кем бы тот ни был. Я представила себе нелепую картину – войско Приама берет приступом Олимп – и разразилась хохотом.
– Она не в себе, – сказала Гекуба, заламывая руки. – Уложите ее в постель, кликните лекаря.
Вовсе не желая уходить, я оттолкнула женщин, уже заботливо бравших меня под руки.
– Мне явился Аполлон.
Я старалась изо всех сил держаться прямо, хоть ноги и подкашивались. Среди женщин пробежал взволнованный ропот с ноткой раздражения: сколько можно повторять эту бессмыслицу!
– Правда. Явился мне в храме. Он был там.
Я понимала, что кажусь умалишенной, но язык никак не хотел выражаться убедительней. Рассказ мой казался нелепым и невероятным даже мне самой, но чем больше я пыталась сделать истину правдоподобней, тем несуразнее она звучала.
– Он поцеловал меня. А потом…
Едва не задохнувшись, мать с застывшим лицом уставилась на меня.
– Он передал мне свой дар. И я столько всего сразу увидела!
– Чего же именно? – спросил Приам.
– Точно… не знаю. Все было как в тумане, неотчетливо.
Отец уже отводил глаза.
– Может, провидец растолкует, что тут к чему? – с сомнением обратился он к матери, но та покачала головой.
– Бог не приходит вот так. Он по-другому с нами общается. И нечего тут провидцу растолковывать. Будь это сон, тогда еще ладно, но тут ведь просто… просто выдумки. Говорить такое – значит оскорблять Аполлона. Он и на нас может разгневаться, выслушивающих подобное.
В груди моей разгоралась паника.
– К тебе он приходит во снах, а мне явился по-другому – разве не может такого быть? – воскликнула я.
– Нет! – Она резко вскочила. – Молчи, не повторяй! – Потом расправила подол, глубоко вдохнула и на мгновение закрыла глаза, призывая невозмутимость обратно. – Я уже говорила тебе, Кассандра: это не подарок. Я служу богу. Да, порой он делает меня вместилищем своих посланий, дабы провидец мог истолковать их и понять, о чем Аполлон хочет нас известить, но я в жизни не посмею утверждать, что бог сам пришел ко мне, что мне показался.
Ответ застрял у меня в горле. Почем знать, отчего он показался мне, а не ей? Я оглядела одно за другим недоверчивые лица собравшихся и вновь повернулась к родителям. С болью прочла в их глазах смешанное с любовью разочарование. А еще сильнейшее желание, чтобы я ушла и оставила эти безумные выдумки при себе. Больше я не сопротивлялась, доверилась заботам окружающих и лекарям, призванным, дабы меня успокоить, излечить овладевшее мной, как все считали, безумие. И, лежа в покойной тьме своей спальни, гадала, притупятся ли воспоминания, станут ли зыбкими, померкнут ли от зелий из трав, которыми меня напичкали, сумбурные видения.
Нет, этого не случилось. Я знала тверже всего на свете, что Аполлон приходил в тот день. Схватил меня бессмертною рукой. Ядовитой слюной обжег мне рот. Память об этом вошла в мою кровь, прикосновение Аполлона клеймом отпечаталось на теле, видения, доставшиеся мне от него, вспыхивали и гасли, переплетались, стремясь одержать друг над другом верх и никак не складываясь в четкую картину. Но из любви к обеспокоенным родителям я старалась заглушить воспоминания, придержать язык, остановить поток непрошеных пророчеств, никому не нужных и послуживших бы в лучшем случае доказательством моего безумия, а в худшем – непочтительности к богу.
Но видения по-настоящему яркие будто отверзали в сознании ревущую пропасть, наполненную светом, и тогда уже я просто распадалась на куски. От дара Аполлона воспламенялся рассудок, и я, ослепнув от явленных им озарений, в муках каталась по полу и кричала. Словом, на люди лишний раз показываться не стоило.
И в спальне у себя не было мне ни покоя, ни защиты. Никакого спасения от Аполлона, вторгавшегося в мой разум. В целом городе не находила я убежища, а теперь и в собственных мыслях уже не хозяйничала. И жила в страхе даже в передышках между приступами, не в силах предугадать, когда мною опять овладеют видения.
В час затишья я лежала без сна под мягким светом серебристой луны. С воспаленными глазами и без сил, зато в полном покое. На столе стоял нетронутый поднос с едой – юная рабыня принесла его уже давно, а потом пятилась к двери, потупив взор и явно стремясь поскорей от меня уйти. От горки блестящих оливок в рассоле исходил пряный, густой аромат и, смешиваясь с солоноватым запахом раскрошенного сыра, напоминал о темных клубах водорослей у морского берега, где я любила гулять. От кувшина с вином веяло сладостью, и приходил на память храм, безмолвные часы служения богу. Там я и правда чувствовала себя на своем месте, а больше никогда и нигде.
Я по-прежнему его жрица. Я дала обет. И обязана служить ему до самой смерти. При мысли о возвращении в храм сердце колотилось от страха, но и другую мысль отринуть не получалось: вдруг только там и можно положить конец моим мучениям? В ночной тиши я пробовала с самой собой договориться. Если вернусь, то докажу ему свою покорность и преданность, и может, он надо мной смилуется. Может, прекратит казнить меня за дерзость и пресечет эти видения. Дрожь пробирала, стоило представить, как вновь ступаю я на тот каменный пол и преклоняю колени перед его статуей. Но он наложил на меня проклятие, и только он мог его снять.
Той ночью голова от мучительных видений не раскалывалась, и к утру я, не найдя другого выхода, решила вернуться в храм. Родители вздохнули с облегчением, увидев, что дочь вновь облачилась в священные одежды, приняла свой прежний облик. Может, в храме меня видеть и не хотели, но заявить об этом царевне никто не посмел. Я вновь принялась за свои обязанности. Возлагала, как прежде, подношения к подножию статуи Аполлона. Он оставался безучастным: немой, неподвижный, каменный.
Покинув храм, я убегала за городские стены, на берег моря. Лучше уж с волнами говорить, шептать свою правду порожнему ветру с прибоем да сгусткам водорослей, что колышутся в пене, будто соглашаясь со мной.
Вечно меня плохо слышали и не понимали – я к этому привыкла. В детстве была застенчивой, в девичестве стала неловкой, всю жизнь безуспешно старалась выражаться смелей и четче. Прекрасно знала, каково это – не ладить с собственной речью, замиравшей в гортани, стоило кому-нибудь не меня посмотреть. И теперь с горькой ясностью понимала, что окружающие считают сумасшествие, постигшее меня, лишь очередным проявлением моих странностей: я и раньше-то жила в выдуманном мире, а теперь стало еще хуже. Да, всем остальным моя мнимая встреча с Аполлоном казалась лишь новой причудой, я же осознавала, что день его явления в храме, подобно удару молнии, раздробил мое бытие прямо посередине и трещины разошлись во все стороны. Это не безумие, нарастая, достигло пика, скорее причиненные Аполлоном разрушения эхом отозвались как в будущем моем, так и в прошлом. Такова сила бога: он мог поломать всю жизнь – от начала и до конца.
В ночь накануне возвращения Париса в Трою я засыпала урывками, еще хуже обычного. Наутро веки воспалились, глаза, словно засоренные песком, болели, ведь я пролежала без сна в утробе тьмы не один час. В тот день все казалось призрачным, будто город соткан из колышущейся материи, будто древние основания могучих стен вот-вот исчезнут в зыбучих песках. Так хотелось выйти за городские стены, к соленой свежести, тихому лепету ветерка и ласковым морским волнам, оставлявшим на песке темные наплывы. Но обязанности жрицы задержали меня в храме намного дольше обычного – неловким пальцам никак не удавалось воскурить фимиам, расплавить душистый воск, измельчить цветы, дабы сладким благоуханием умилостивить бога-мучителя. Если задобрю его, может, свой же собственный дар Аполлон позволит мне использовать в помощь сородичам-троянцам, ведь он любит нас так горячо. Удушающий сумрак окутал меня подле алтаря Аполлона, глаза его статуи сузились в молчаливом презрении, и я, растерявшись, рассыпала цветы по каменному полу.
Судя по ослепительному блеску солнца на мостовой, оно уже полыхало в зените, а стало быть, меня ждали во дворце, но ноги сами шли в другую сторону. Тяга, сильная как никогда, заглушающая чувство долга, влекла меня из города, на берег моря.
Хотелось уединиться в покое безмолвного песчаного простора с проблеском воды вдалеке, а город позади пусть жарится на солнце, шумит, гомонит, суетится. Но глянув вниз с высокой городской стены, я заметила движение. Некто – мужчина – направлялся к воротам Трои.
Что-то оборвалось внутри, накренилось, качнувшись, – так обычно наступало озарение. Захотелось, чтобы он развернулся и ушел, но незнакомец уверенно, размашисто шагал к воротам. Рвотная горечь обожгла горло, и я зажмурилась, а только видела все равно, как следует он к Трое и за собой ведет беду.
Уже разъезжались створы ворот, впуская его, хоть я и стонала: стойте! Меня не слышали, а и услышав, не послушались бы, не приняли бы всерьез. Шероховатый камень оцарапал щеку – я сползала по стене, в отчаянии схватившись за голову, не зная, как все это остановить. Не разглядев еще ничего определенного, понимала одно: этот человек несет нам конец света.
Бежать из города? Но впереди ничего нет, лишь обширные равнины, за ними песчаный берег и бескрайнее море. А позади – редкие, заросшие кустами возвышенности. Стану добычей диких зверей, и стервятники расклюют мои кости, или задохнусь в водной толще, и рыбы обглодают мой скелет.
И потом, если убегу, кто предупредит родителей, да и всех остальных, о надвигающемся? Затем-то Аполлон наверняка и наградил меня своим даром предвидения. Мне выпал случай спасти Трою. Случай заслужить наконец благодарность соплеменников и свое место среди них.
Не видно было никакого пожара, но я чуяла привкус пепла в воздухе. Брела во дворец, едва переставляя ноги. Я опоздала. Щека моя, изодранная о камень, была в ссадинах, белое платье испачкалось. Неудивительно, что встречные отводили глаза: царская дочь явилась на пир как оборванка, взгляд затравленный, сама не своя. Но я чувствовала в груди биение силы, наконец-то нашедшей согласие с разумом. Так и представлялся мне всегда дар прорицания: могущество, знак исключительности.
Мой брат Парис, возвратившийся в лоно семьи, сидел между отцом и матерью. Сверкали темные его глаза, лоснилась от избытка здоровья и жизненных сил ореховая кожа, блестели густые гроздья кудрей. Рука Гекубы лежала на столе, накрыв руку Париса и отодвинув чашу, – вместо вина мать впивала близость сына. Отец беззаботно смеялся, обнимая Париса. За столом собралась вся моя обширно разветвленная родня – сыновья и дочери Приама заняли передние места рядом с матерью, остальные теснились дальше, на длинных деревянных скамьях.
Я пробиралась к ним по переполненному залу. Понимала, что совершаю ошибку, что не надо бы мне подходить вот так, что делаю я не то, совсем не то. Но ноги шли сами. Парис поднял голову, увидел меня.
– Сестра моя! Ведь ты Кассандра? Ну конечно, наверняка.
Я пристально смотрела на него.
– Правду говорят о твоей красоте.
Он встал, протянул ко мне руки.
Такую сердечность излучал этот Парис. При виде моих опухших век и спутанных волос не ужаснулся и мельком. Не смутила Париса немая сестра, возникшая, как призрак, посреди торжества по случаю его триумфального возвращения. Изучив его лицо, я обнаружила лишь честность. И все равно слышала вопли, несущиеся ему вслед, отчаянные стоны, оглашающие дымные развалины Трои. Глядя в ласковые глаза брата, за спиной его видела всполохи безудержно бушевавшего огня.
Я не тронулась с места, и он опустил руки.
– Понимаю, ты изумлена. Меня ведь считали мертвым. Когда я пришел во дворец сегодня, все удивились не меньше твоего. Ты позже всех узнала эту новость и потрясена, но я объясню, Кассандра, кто таков и откуда…
– Ты Парис. Мой брат, брошенный умирать во младенчестве. Выходит, пастух пожалел тебя и спас от гибели?
Здесь он, волей-неволей, слегка оторопел.
– Ты очень проницательна.
А поначалу, видно, решил, что я совсем дурочка.
Приам взял меня за локоть, сделал знак садиться. Но я не двигалась с места.
– И в самом деле, Парис снова с нами, – сказал отец. – Теперь мы счастливы всецело – наш сын, считавшийся мертвым, вернулся в отчий дом.
– Но ему ведь полагалось умереть, – сказала я. Резче, чем намеревалась. – Умереть непременно – так гласило пророчество.
Гекуба нахмурилась.
– Пророчество велело оставить его в горах, – возразила она. – Мы не ослушались, и боги в награду за нашу покорность, за жертву спасли Париса.
Мать сама себя обманывала, уж я-то видела. Излагала она убедительно, вот только неправду. Я хотела уже так ей и сказать, но прежде еще раз глянула на Париса. Разлад между его изящной фигурой, утонченными чертами прекрасного лица и ужасом, который он вызывал во мне, был резчайшим, но теперь жуткий гул отчаяния и страха начал распадаться на отчетливые звуки, и я, отвлекшись, промолчала. Столь многому еще предстояло проясниться, но одна ниточка скорби выдернулась мгновенно. Я увидела мысленным взором женщину, а на руках у нее – гукающего младенца. В волосы незнакомки вплетались цветы, рядом сочувственно журчал родник, а узловатые ветви оливы бережливо простирались сверху. Не смертная это была женщина: по ее жилам разливался дух самой горы. Ореада – вот под каким названием она мне явилась. Горная нимфа. И слезы она проливала по мужу своему Парису. Я знала уже, что придет время и из-за этого мужчины тысячи женщин будут криком кричать от горя, заламывая руки, но эта нимфа плакала уже сейчас. Младенец потянулся неловкой пухлой ручонкой к материнскому лицу, и я увидела его распахнутые глаза, большие и темные, точь-в-точь как у отца.
Он-то и глядел на меня пристально теперь, а вовсе не младенец. Видение рассеялось, и только имя нимфы осталось. Энона. Вот назову сейчас вслух его жену, покинутую вместе с новорожденным сыном, и посмотрим, всколыхнет ли вина прекрасную невозмутимость этого лица. Слово, сочившееся ядом, почти сорвалось с языка, но застряло во рту – не смогла я вытолкнуть его из уст.
– Выпей вина, Кассандра, – сказал Парис. С неподдельной заботливостью. Почему же он так добр и так страшен одновременно?
К явному облегчению родителей я, усевшись в мягкое кресло рядом с ними, взяла пододвинутую Парисом чашу. Поблескивала бронза, сверкали каменья на ножке, и к крепкому винному духу примешивалась медовая сладость. Принудив себя глядеть лишь на темную жидкость в чаше и никуда больше, я понемногу успокаивалась, а разговор за столом тем временем продолжался.
– Так объясни же, почему ты нацелился на Спарту? – спросил отец.
Парис откинулся в кресле.
– Я расскажу, но должен предупредить, что история это престранная.
Беспечно он это сказал. Вовсе не опасался, что ему не поверят. Родители же, братья и сестры уговаривали Париса продолжать и слушали с жадностью.
Все бы отдала, лишь бы он исчез в складках гор, которые должны были стать ему могилой много лет назад. Но улыбчивый, жизнерадостный Парис блистал, как путеводная звезда, и даже я невольно тянулась к нему, в то же время содрогаясь от ужаса в его присутствии.
– Я жил на склонах горы Иды простым крестьянином, – начал он. – Пас коз и в этот огромный город за стеной даже не мечтал попасть. Считал себя всего-навсего пастушьим сыном. До тех пор, пока однажды не явились мне в холмах три женщины – но не смертные, а богини. Что это создания небесные, я сразу понял, – такое они излучали сияние, а красота их была несравненна.
В ответ на мой рассказ о встрече с Аполлоном они смеялись, а потом и гневались. А Парису внимали с улыбкой. Может, не верили и ему, но слушали с удовольствием.
– Оказалось, это Гера, Афина и Афродита, и явились они, поскольку прослышали о моей честности и непредвзятости суждений. Богини предложили мне назвать прекраснейшую из них, и каждая вожделела золотого яблока, назначенного в награду моей избраннице. – Парис вздохнул, и по лицу его расплылась мечтательная улыбка. – Сбросив одежды, они обнажились передо мной, чтобы я судил верней.
За столом взволновались. А Гектор, мой брат, едва сдержал смешок, но Парис, без сомнения, возбудил всеобщее любопытство, и слушатели подались вперед, желая подробностей.
Мой разум прояснялся. Резкий свет не вспыхивал уже по краям поля зрения, клинок осознания не вонзался в темя. Парис плел дальше свою повесть, а я оценивала его слова. И находила легковесными, безосновательными. Он вроде бы говорил искренне, однако, похоже, склонен был предаваться мечтаниям и приукрашивать действительность. Такой человек, подменяя правду поэзией, излагает, как ему кажется, высшую истину, а на самом-то деле просто выдумывает. Он не то чтобы откровенно лгал, но я, ощутившая грозную мощь Аполлона, не могла представить трех богинь, препиравшихся вот так перед смертным.
– Каждая старалась склонить меня на свою сторону, – продолжал Парис. – Гера обещала царский трон в великом городе, Афина – военную удачу. Но правителем я не рожден и славы на поле боя не ищу. – Парис тряхнул головой, и огненные блики, отразившись от нагромождения бронзовых чаш на столе, заиграли на его угольно-черных волосах. – Я обратился к Афродите, и впрямь прекраснейшей из всех, и объявил победительницей ее.
– И чем же вознаградила тебя богиня любви? – спросил Гектор. Защитник нашего города, стремительно становившийся искуснейшим воином, какого только видел свет – по крайней мере, так считали все мужчины, женщины и дети в Трое. Интересно, как он отнесся к пренебрежительным словам младшего брата о войне.
– Рассказала, как принести Трое мир, – Парис осторожно подбирал слова. – Как подружиться с вероятными врагами.
Я до сих пор ему не верила, но думала, что сам-то Парис верит своему рассказу – хотя бы отчасти. А теперь услышала, как пронзительно возвысился его голос, и уверилась: брат перешел уже к совершенной лжи.
– Так это Афродита дала тебе совет отправиться в Спарту? – с сомнением спросил отец.
– Она самая! Она открыла мне, как я родился и кто на самом деле такой. Сказала, что Троя, как прекрасная жемчужина, искушает греков, и прежде всего Агамемнона, чей брат Менелай правит Спартой, Агамемнона, приводящего в подданство свое разрозненные греческие племена. Афродита, несущая мир, любовь и согласие всем, велела мне отправиться в Спарту вместе с другими послами из Трои и протянуть грекам руку дружбы, чтобы в будущем избежать столкновений. Мы все станем богаче, если вместо войны объединимся.
Скажи он, что Афина такое посоветовала, пожалуй, еще можно было бы поверить. Но Афродиту ни мир, ни согласие не заботили, и не любовь между народами волновала ее – это все знали. Зачем же Парис, интересно, так старается утаить правду? Обычно я страшилась мучительных видений, насылаемых Аполлоном, а теперь жаждала этой боли – так хотела узнать, что мой братец затевает на самом деле, какие замыслы выносил под сенью горы Иды.
Приам подал знак рабу, прислуживавшему за столом, налить еще вина и заявил высокопарно:
– Не мне оспаривать мудрость богини.
В рассказ Париса он поверил не больше моего. Однако все так радовались моему новоявленному брату, красивому, притягательному и наконец сидевшему среди нас после долгих лет изгнания, что и не заботились, кажется, правду он говорит или нет. От такой несправедливости у меня заныло в животе.
– Что скажешь, Гектор? – спросил Приам.
Гектор задумчиво потягивал вино.
– Явиться в Спарту друзьями – это разумно. Менелай человек достойный, я слышал. Можно посетить его, вреда в том не вижу.
Парис торжествующе улыбнулся.
– Не надо вам туда, – сказала я.
Но никто не обратил внимания, и тогда я повторила.
Мать предостерегающе качнула головой: молчи, мол. Но никакие мои слова не повредили бы ее радости от воссоединения с сыном. За столом и дальше говорили о Спарте, обсуждали все известное у нас об этом городе, его богатства да легендарную красоту спартанской царицы.
Я пила вино, а будто помои хлебала. Хоть кричи им что есть мочи об опасности, царапая себя ногтями, хоть чашей запусти в Париса, они и тогда не остановятся, словно я пустое место. Безумие не охватило меня на этот раз, бездна истины не отверзлась в сознании. Была лишь смутная уверенность в надвигающейся беде, предчувствие непоправимого, взвалившееся мне на плечи в тот самый день в храме. Я страшно устала и так хотела спать.
Но когда посольство отправлялось в путь, я все же истошно вопила и стонала вслед отплывающему кораблю. Не могла остановиться. Каталась по земле, царапая себя ногтями, и кровь моя стекала в песок. Никто и не подумал меня удерживать. Все пошли обратно к городским воротам, а я кричала, валяясь по берегу, пока безумие не иссякло и глазам не открылось вновь настоящее вместо будущего. Потом лежала, опустошенная, без сил, на жестком сыром песке, испуская судорожные вздохи, и молилась, молилась, молилась, чтобы корабль, еще не достигнув Спарты, затонул и тело брата, опустившись на морское дно, там и истлело.
Но меня не слышали – в том и заключалось мое проклятие. Ни родня, ни уж тем более боги.
Незачем было Аполлону разыгрывать передо мной, застлав мне белизной глаза, картину случившегося после, ясную и так. Елена прожила замужем за Менелаем пятнадцать лет. А когда-то сотни мужчин, отчаянно добиваясь ее руки, осаждали Спарту. Но эти волнения остались в прошлом. Всем окружающим она была давно знакома. Так неужто никто и никогда не ахнет уже от восхищения, увидев ее? Познает ли она вновь, что значит пленять, ослеплять и заставлять взрослых мужчин заливаться краской и терять дар речи от ее великолепия?
И тут Парис, троянский царевич, прелестный снаружи и возвышенный внутри, Парис, считавший себя достойным разрешать споры олимпийских богинь, Парис, веривший, что заслуживает любви, которую долго потом будут воспевать потомки, сошел с корабля на спартанский берег. Последовали долгие взгляды, тайные пожатия рук, перешептывание в укромном уголке. И когда незадачливый Менелай, положившись на священную традицию дружбы между гостем и хозяином, отправился на охоту, оставив свою прекрасную жену и троянца во дворце, что еще могло из этого выйти?
По прибытии в Трою прелюбодеи высокопарно говорили о могуществе Афродиты, о необоримых силах, о божественном вмешательстве, затуманившем им разум, не оставив никакой возможности поступить иначе. В городские ворота они вошли величавой процессией, словно тут была царская свадьба, достойная восхищения, а не позор и бесчестье для родни с обеих сторон. Махали руками из колесницы в знак приветствия, не замечая, кажется, ошеломленных лиц и встревоженного гула в рядах зрителей, гадавших, чем все это обернется для Трои, для всех нас. Когда, прошествовав по улицам, они подошли наконец к тому месту, где стояли мы с родителями, братьями и сестрами, мне нестерпимо захотелось увидеть лицо Елены, завешенное покрывалом. Не для того, чтобы выяснить, правду ли говорят о ее красоте. Проступит ли и в ее чертах предвестие беды, как на лице Париса в день его возвращения, – вот что мне нужно было знать.
Покрывало ее прошивали мерцающие золотые нити, а на блестящих кудрях его удерживал изящный венец из золотых же перевитых лоз. Оно было так прекрасно, а мои руки – перепачканы илом с приморских камней, ведь корабль их я завидела на горизонте от берега и поплелась, пав духом и обессилев, в город их встречать. Мои покусанные, обломанные ногти иззубрились, кожа вокруг них облупилась. Трогать такими пальцами столь изысканную ткань казалось святотатственным, однако я все равно протянула руку и сорвала покрывало с ее лица. Все, разумеется, ахнули от ужаса. Но мне нужно было на нее посмотреть.
Другая отпрянула бы, а то и закричала. Но не Елена. Мне еще предстояло узнать, что помимо нечеловеческой красоты эта женщина и выдержкой обладала непревзойденной. Она бесстрашно смотрела на меня, а я на нее.
В глаза эти, как будто стеклянные. Ждала раскатов надвигающихся разрушений, а видела лишь ореховый блеск в бахроме густых ресниц. Где-то позади выходила из себя моя мать, но Елена оставалась невозмутимой, омывая и меня безмятежностью. Выпорхнув из моих пальцев, покрывало опустилось в придорожную пыль.
Прервав это долгое мгновение, Парис взял Елену за руку и повел в обход меня к истерзанным тревогой, судя по их лицам, Приаму и Гекубе. Как им теперь быть? Если и вернуть Елену мужу, оскорбление уже нанесено. Даже беззаботно-очаровательный Парис, так складно сыпавший оправданиями – видно, речь свою хорошо разучил, – не мог прекратить их мучений, победить их страхов.
Но слова его были сейчас безразличны, как и действия остальных. Предчувствие непоправимого не навалилось при виде лица Елены. Я ожидала сокрушительного приступа, который откроет мне ярчайшие, кровавые подробности бури, уже надвигающейся на нас из-за моего самолюбивого, заносчивого братца, но не дождалась. И испытала короткий прилив горячечной радости: может, предощущение всеобщего конца все же ошибочно и никакой беды не будет?
А потом меня осенило. Я ничего не разглядела в глазах Елены, потому что все знала и так. Мы все знали уже много лет, с той самой ночи, когда мать увидела сон. Вспыхнет пожар и сметет наш город. Троя падет. Скажи я теперь об этом вслух, никто не поверил бы, но в глубине души все несомненно знали правду.