Всегда один преследует другого, идущего
за третьим по пятам.
Ты знаешь, как зовут меня,
Хотя визитку и не получал,
Ведь я живу внутри тебя…
Карли Саймон
Наше обыденное сознание воспринимает человека исключительно как тело, подчиняющееся законам гравитации, прикованное болью и смертностью к нашей отягощенной земле. Однако мы представляем собой сложную систему, мы состоим из энергии, проекций, программ, силовых полей и беспрестанных проигрываний неясных сценариев, сознательных и бессознательных. Что одухотворяет это средоточие материи, дающееся нам при рождении? Что вдыхает дух в легкие кричащего младенца? Этот дух (дыхание, одухотворение, вдохновение) есть энергия, силовое поле, часть вечности, вселяющейся в бренное тело, которое безжалостно приговорено бродить по земле. Но даже в качестве отягощенных тел, увядающих и гибнущих, мы остаемся силовыми полями энергии, которые танцуют на могильной плите истории, воспламененные огнем вечности.
Рассказывая «историю», я всегда чувствую некий формирующий ее дух, информативную интенциональность. Можно назвать это нарративом, сюжетной линией или, наконец, биографией с одним и тем же финалом, но беспредельно варьирующимися деталями. Как говорил Хемингуэй, если ваш герой в конце не погиб, то историю вы недорассказали. Но нет ли, помимо этой, какой-то другой истории? Возможно, есть. Возможно, нет.
Если бы мы были способны материализовать незримую психическую жизнь, сделать ее видимой и осязаемой, то она смогла бы, кто знает, предстать перед нами в виде скоплений и переплетений потоков энергии. Мы могли бы более «психологично» смотреть на вещи, если бы большинство существительных заменили глаголами. Прошу прощения за намеренно корявую манеру выражаться, но наша Самость – это «самостящий» через нас источник энергии, а наши истории через нас «исторят». Наше Эго во имя понимания и контроля превращает стихийные жизненные процессы в имена существительные. А мы, глупцы, даже «богов» обратили в существительные, в объекты «там наверху», которые смотрят на нас сверху вниз. А ведь эти «боги» – метафоры автономных непостижимых энергий вселенной. Эго постоянно развивает свое понимание бытия, упрощает, конкретизирует, его цели – стабильность, предсказуемость и контроль. Все это происходит на фоне преобразования автономной природы «прирождения». Каждую секунду Эго пытается что-то зафиксировать, захватить, взять под свой контроль, а в тот же самый момент клетки отмирают, рождаются снова и трансформируются, а психологические матрицы пытаются выполнять свои сложнейшие функции. И мы просто не можем не спросить: что способно гарантировать единство всей этой неоднородности? как можно ответить на вопрос Гёте «Was Dauert im Wechseln?» (как постоянство рождается посреди перемен?) что пребывает вечно за завесой мимолетности?
Богословы утверждают, что таким вездесущим бытием является Бог. Вот какие строки написал в XIX веке поэт-иезуит Джерард Мэнли Хопкинс, воспевая изобилие, разнообразие и многогранность нашего мира:
Все, что разнится, друг на друга не похоже —
Огонь, вода, соль, сахар, холод, жар —
Как на затейливой узорчатой резьбе,
Всего создатель ты – предвечный Боже:
Хвала тебе[8].
Буддисты считают постоянство иллюзией. Все преходяще, все есть поток, переход, и, конечно же, это относится и к постоянно меняющимся состояниям нашего Эго. Повседневное Эго идентифицирует себя с памятью, намерением, а также с теми сложными структурами, которые мы создаем и которые потом нас определяют. Глубинный психолог сказал бы, что это постоянство и эту непрерывность (в моменты, когда память нас подводит, или вмешивается влияние травмы) обеспечивает Самость, трансцендентная по отношению к Эго. Так, все мы дышим, хотя напрямую и не отдаем легким приказ вдыхать и выдыхать, и не стучим в барабаны алых камер нашего сердца, не двигаем кислород по капиллярам, не усваиваем сахар и белки, удовлетворяя аппетит крови и костей. Всем этим может управлять лишь нечто трансцендентное по отношению к Эго. Но что это за внешний и одновременно внутренний принцип, обеспечивающий четкую и бесперебойную работу всех наших механизмов?
И какой высший разум вышивает узор нашей личной биографии? Какие призрачные сущности незримого мира вдыхают жизнь и энергию в бесчисленные нарративы повседневной жизни? Вневременные саги разворачиваются в жизни каждого из нас: генетическая история, которая знает больше, чем память; архетипическая история, которая формирует нас, позволяя обретать смысл; социальная история, включающая половые, расовые и классовые различия (которым мы по неразумению своему придаем онтологический статус). А потом приходит очередь комплексов, этих осколков и обломков историй, личностей, сценариев и мифологем.
У всех у нас есть эти комплексы, ведь у всех у нас есть личная история, которая заряжает психическую жизнь кластерами энергетической валентности. Некоторые комплексы выполняют в нашей жизни доброкачественную защитную функцию. Без положительного переживания опыта связи и доверия мы бы не смогли развивать чувство привязанности, устанавливать отношения. В то же самое время другие комплексы связаны с травмами, незрелостью и отжившими предрассудками. Воспроизведение этих фрагментарных историй неизбежно узурпирует пространство настоящего, а также заставляет повторять модели прошлого. Некоторые комплексы не отпускают нас в течение всей жизни.
Рассмотрим, к примеру, печальную историю Франца Кафки. Один из величайших писателей в мировой культуре был обречен на несчастную жизнь в Праге с родителями. Он презирал себя, постоянно портил собственные отношения с женщинами, страдал от многочисленных психосоматических недугов. Как так получилось? Его деспотичный отец, не знавший счастья в жизни, убедил сына в том, что и ему уготована такая же судьба, тем самым предопределив жизненный путь Франца. Единственным лучом света в этом духовно нездоровом царстве стала для него художественная сублимация страданий, его проницательный самоанализ, обретший выражение в странных, парадоксальных притчах. Однако он завещал своему другу Максу Броду уничтожить после смерти все рукописи (к счастью, исполнитель последней воли предпочел этого не делать). Дважды Кафка был помолвлен с Фелицией Бауэр, но каждый раз в последний момент отменял свадьбу. Такой уровень отношений казался ему слишком навязчивым, он предпочитал оставаться далеким, незримым. «Писание писем, – признался он однажды, – это беседа с призраками, не только с призраком адресата, но и со своим собственным, тем самым, что проступает через только что написанные строки… И если послать в письме поцелуй, то он не дойдет до адресата именно потому, что эти призраки выпьют его»[9]. Очевидно, что отношения между Кафкой и фройляйн Бауэр были опосредованы подобными призрачными сущностями, которые постоянно перехватывали посланные друг другу в письмах поцелуи. Здесь можно вспомнить слова Каммингса: тот, кто слишком заботиться о порядке вещей, никогда не сможет тебя поцеловать.
Один из знакомых Кафки как-то заметил, что тот служил Богу, в которого никогда не верил. Не служим ли все мы подобным загостившимся божествам? Не находимся ли мы в услужении у призрачных явлений, первобытных комплексов, мимолетных навязчивостей, приковывающих нас к прошлому? Не воскуриваем ли мы ежедневный фимиам в храмах мертвых, и не лишают ли нас эти бессознательные путы возможности прожить более полную и целостную жизнь?
Что бы мы сделали, если бы вдруг освободились от оков прошлого? Только сегодня я разговаривал с пациенткой – слезы и бессонница были ее ответом на необходимость переступить через себя и нарушить данное другому человеку слово. А дело в том, что не сама ситуация была причиной ее реакции, но четкие воспоминания детства, когда дурное мнение другого казалось чем-то не просто ужасным, но даже смертельным. Не удивительно, что она лишилась сна. Другая моя пациентка, психотерапевт в супервизии, казнила себя за гнев по отношению к умирающему родителю. Этот гнев вызывал в ней чувства вины и неопределенности, которые прокрадывались и в ее работу с пациентами. Пробыв долгое время в зараженной зоне, человек начинает носить заразу внутри себя. Единственный выход – вытащить ее в сферу сознания и вступить с ней в борьбу. В случае с моей пациенткой-коллегой можно говорить о необходимости развития сострадания, но без инфантильной потребности в одобрении. Такое одобрение, увы, так и не было получено, и поэтому навязчивый призрак потребности в нем приобрел огромную силу. И можно сказать, что эта женщина тоже поклоняется богу, в которого не верит.
Что касается Кафки, его деструктивное смятение было порождено нерассказанными историями и нездоровыми личными проблемами его отца. Каким образом непрожитая жизнь, сила самопрезрения отца стала призрачной навязчивостью в жизни сына и поглотила ее? Как можно было бы избежать этого, помочь ребенку спастись от этих миазмов психической жизни и начать нормальную жизнь? Но суждена ли была Францу Кафке нормальная жизнь, ему, рожденному в доме с привидениями, где господствовал его отец, которого мучили его собственные призраки, заставляющие его мучить собственного сына? Именно поэтому Юнг однажды заметил, что тяжелейшее бремя ребенка – непрожитая жизнь родителей. И там, где застрял родитель, суждено застрять и ребенку, который потратит всю жизнь, вырываясь из этого пагубного болота, разрабатывая план спасения от психических ужасов застывшего прошлого[10].
Так какова же «реальная» история нашей жизни? Или все они реальны, или нереальны, лишь приходят и уходят? Одни истории мы рассказываем самим себе, другие оставляем для других. И некоторые из них даже бывают правдивыми. Но есть истории, вплетенные в нашу повседневную жизнь настолько, что мы зачастую или вообще никогда их не осознаем. Какие истории состоят из наших рационализаций, защитных механизмов, в какие из них мы вляпываемся, как мухи в липкую ленту?
Каждый из нас грешит заблуждением сверхобобщения, и то, что «истинно», что «на самом деле», становится точкой отсчета, сценарием наших действий в каждой новой ситуации. Почему и каким образом старые раны и прошлые обиды проявляются в настоящем в форме преломления глубинных внутренних истин или сверхкомпенсации, или взгляда свысока на чуждые нам сценарии? Как в детстве те или иные истории становятся «нашими», какие команды мы получаем для прохождения службы в оставшихся главах нашей истории? Кому было суждено быть невидимым ребенком, посредником, козлом отпущения, изгоем? Как эти истории продолжают жить в настоящем?
Глубинная психология позволила нам узнать о существовании специальных «устройств», которые защищают нас от ненужных историй – это механизмы отрицания и идентификации. Иногда мы проецируем фрактальные сценарии, палимпсесты потенциальных возможностей, на других и потом смотрим на них только с этого ракурса, отказывая в активном участии в нашей внутренней драме. Так мы неосознанно ищем тех, кто снова и снова принимал бы на себя роль наших гонителей, спасителей, жертв. Какие-то истории мы подавляем, и они прорастают многим позже – в наших снах, наших телах, наших детях, наших обезболивающих привычках. Порой другие начинают проигрывать сцены нашей тайной жизни, воплощать нашу тень, и тогда мы отмежевываемся от них, выносим им приговор, ведь собственная тень всегда отталкивает. Человеческая психика необъятна, и нам никогда не познать ее целиком, разве что совсем малую часть. И вот мы, гордые своим сознанием, проживаем жизнь, находясь на службе у историй. Одни из них нами осознаны, но искажены интерпретациями, другие неосознаваемы и неизбывны, но все они привязывают нас к прошлому, над которым мы не властны. Учитывая повсеместность этих безмолвных созидательных нарративов, хочется спросить: каковы наши шансы в борьбе за свое сознание против всех тех сил, что диктуют нам правила жизни?
А сейчас пришло время поведать две нерассказанные истории, каждая из которых смогла глубоко проникнуть в повседневную жизнь своих героев. Первая – семейная история моего хорошего друга Стивена Данна, поэта, лауреата Пулитцеровской премии. Другая взята из романа Бернхарда Шлинка «Чтец».
История Стивена не раз находила отражение в его стихах, к тому же он лично дал мне разрешение привести ее здесь, поэтому я законно раскрываю вам его личную тайну. (Хотя я уверен, что в детстве эта история была одним из самых страшных секретов Стивена.) Как-то раз он сказал мне, что в определенный момент начал замечать холодность в отношениях между отцом и матерью. Причина была ему неизвестна. Его отец частенько допоздна засиживался в кресле-качалке за книгой и стаканом виски, а наутро Стивен находил его в компании недопитой бутылки и недочитанной книги.
Как-то Стивену пришлось идти в близлежащий паб, чтобы привести отца к ужину. Стивен преклонялся перед отцом, тот однажды взял его посмотреть на то, как сильный ураган вздымал прибрежные воды. Мать отругала их обоих, лишив своей оградительной, «правильной» любви. А ребенок сидел между папой и мамой в эпицентре привычного ненастья. Он знал, что каждый вечер за ужином буйствовали более темные и разрушительные волны. Учитывая известные ограничения детского кругозора и способности к пониманию, маленький Стивен, полагаясь только на интуицию, мог сказать лишь «Я подумал тогда / Что-то сломалось»[11]. Ребенок пытается нормализовать ненормальное. В то время как психика, фиксируя сейсмографические данные, уже «знает», сам ребенок пока не обладает способностью прояснить, изменить, разрешить что-то во внешнем мире.
Что же сломалось? Откуда эта отчужденность? В чем ее истоки? Ответы были потеряны надолго, очень надолго. Стивен потом писал мне в одном из электронных писем: «Всю правду я узнал от отца, когда мне было уже шестнадцать. Он был пьян, но было ясно, что говорит он правду. Он просил меня держать его признание в тайне». Стивен узнал, что однажды мама полезла за семейными сбережениями и не нашла их. Отцу же пришлось соврать, чтобы скрыть правду.
Деньги он отдал моему дедушке по материнской линии, так как женщина, с которой тот тогда жил, попала в больницу. Дедушка тратил много денег на лечение и попросил отца помочь. Дедушка, конечно же, не имел возможности вернуть деньги, а однажды мать обнаружила, что все семейные сбережения куда-то пропали. Отец сказал, что потратил их на скачках, так как он знал, что маме будет неприятно узнать о новой женщине в жизни ее отца. Вскоре дедушка умер, а отец так ничего и не рассказал, а мать до конца жизни попрекала его мнимой растратой. В пятьдесят девять лет он умер от сердечного приступа. Это был второй приступ, после первого врачи запретили ему пить, но он лишь удвоил «дозу».
Так, благородный поступок, нерассказанная история, стал навязчивым призраком семьи, разрушил брак и оставил ужасный шрам на жизни ребенка. Стивен потом писал мне: «Я по-своему любил каждого из участников этой истории. И эта история во многом определила мою склонность к молчанию, к амбивалентности, к желанию быть на стороне всех задействованных сторон». Отметим эти свойства личности – амбивалентность и молчание. Возможно, порой они приносят пользу, но были ли они избраны личностью сознательно или были навязаны? Мне сразу же вспоминается джойсовский Стивен Дедал, который как-то сказал, что чувствует себя обязанным быть молчаливым, невесомым, хитрым, иначе ему просто не пробиться через чащу жизни.
Жизнь Стивена Данна, его стихи навсегда останутся в плену у этих запутанных затруднений. Двадцать лет спустя после того, как мне была поверена семейная тайна, он вновь вернулся к этой первосцене, написав стихотворение «Мой призрак»:
Открытый человек, зовущийся моим отцом, однажды
Скрыл истину и так обрек себя на долгую печаль.
Теперь он вынужден скитаться по ночам,
И бремя, как свое, я в каждом слове ощущаю.
Не здесь, не там – нет ему крова в нашем мире[12].
Истина, спасающая нас от печали… Конечно, она должна быть высказана, и камень Сизифа падет с плеч! Но вдруг мы слышим голос чести, и истина повисает в молчании и невесомости. Наследство Стивена проявляется каждый день в незримых, но непреодолимых формах. Как же нам отыскать наше место в этом перенаселенном призраками мире?
Отец умер, когда Стивен учился в Испании. В ту ночь Стивен и его жена проснулись, услышав, как что-то стучит по крыше. Не было ни грозы, ни нависших веток – никакого естественного объяснения. А утром из Нью-Йорка пришла телеграмма – его отец умер в тот самый ночной час. Стивен и его жена не сомневались ни секунды, будучи при этом вполне рационалистичными людьми, что это призрак отца стучался, просил разрешения войти или просто хотел попрощаться. Все это казалось немыслимым и бессмысленным, но оба они были в ужасе и пережили нуминозный опыт таинственного призрачного присутствия. Кто возьмется утверждать, что это не был действительно дух человека, искавший пристанища, желавший напоследок увидеть тех, кто был ему дорог, удаляясь от нашей вращающейся земли, нашего единственного дома? И кто возьмется точно утверждать, противореча интуиции Стивена, что этот дух до сих пор не скитается, как старый мореход с альбатросом нерассказанной истории на плече[13], желающий быть услышанным и, наконец, обрести покой? Кто возьмется утверждать, что во многих случаях в нашей жизни действует не тот же самый непрошенный дух, ищущий нашей доброжелательности и нашего милосердия, чтобы мы уподобились Филемону и Бавкиде и приютили божественного странника? Только в те моменты, когда мы приветствуем духов, впускаем их в свою жизнь, они способны раскрыть себя. Если мы интересуемся тем, кто пришел и зачем, то вступаем в чреватый ростом и развитием диалог. Однако, если мы не откроем дверь, духи не исчезнут. Они просто уйдут под землю, но настойчиво и неизбывно продолжат быть рядом. Всякий призрак скажет вам, если, конечно, вы прислушайтесь, что настанет и наш черед сказать (словами поэта Стэнли Кьюница): «А этот прах / Лишь в одолженье был мне дан»[14]. Когда прах возвращается земле, энергия, одухотворявшая его, возможно перетекает в другую форму. В конце концов нет ничего страшного в том, чтобы спросить у прошлого, чего же оно от нас хочет. И тогда боль и травма начинают пониматься как остаток чего-то, что было, есть и будет.
Только диалог со «всем этим» может помочь. Ответ на вопрос «каким образом?» вы найдете ниже, а сейчас просто спросим: что эти силы заставляют меня сделать или от чего они меня хранят? Обычно интуитивно мы уже знаем ответ, а если нет, мы продолжаем вопрошать, пока ответ не явится нам в три часа утра или в душе, или во время ожидания в пробке. Обычно мы знаем, но чаще всего мы не знаем того, что мы уже знаем.
Другой тип нерассказанной истории мы находим в прекрасном романе Бернхарда Шлинка «Чтец». Молодой человек увлечен взрослой женщиной, вскоре она соблазняет его и сводит с ума так, как может это сделать только первая любовь. Юнец одержим мыслями о ней, он преследует ее на работе (она – водитель трамвая), а она частенько грубо его отталкивает, хотя и получает удовольствие от страстной физической близости. Так или иначе она что-то чувствует к нему и однажды просит его почитать ей что-нибудь из художественной литературы. Он начинает знакомить ее со школьной классикой. И вскоре она так же увлекается новым для нее интеллектуальным миром, как он – миром чувств, открытым благодаря ей. Вдруг она таинственно исчезает, а он со свойственным подростку трагизмом тоскует. Все из нас в свое время испытывали это любовное безумие (Liebeswahn).
Затем молодой человек поступает в университет, учится на юриста, и однажды преподаватель берет его на один из показательных судов по военным преступлениям, каких было много в Германии в послевоенные (речь идет о Второй мировой) годы. К своему удивлению и ужасу, на скамье подсудимых среди бывших надсмотрщиков концентрационного лагеря сидит его обольстительница. Из всех обвиняемых только она полностью берет на себя ответственность за содеянное и подписывает документ о том, что она участвовала в сожжении узников. В итоге все обвиняемые получают срок, но ей дают самый длительный.
Молодой юрист размышляет над тем, как безропотно она приняла все обвинения, затем добавляет к этому воспоминания о временах их знакомства и романа. И вдруг он понимает, что ее нерассказанной историей была ее неграмотность, что эта тайна навязчиво преследует ее и кажется ей чем-то гораздо более постыдным, чем работа в концентрационном лагере. Именно поэтому она просила его читать книги. И поэтому она работала водителем трамвая, ведь эта профессия не требует умения читать. Вот почему приговор на суде она подписала, не читая, – она была готова предстать в глазах других чудовищем, но не безграмотной[15].
Юнг замечал, что у каждого человека есть патологическая тайна, нечто столь страшное, столь постыдное, возможно, столь унизительное, что человек любой ценой будет хранить этот секрет. И пока эти тайны будут оставаться захороненными, они будут очень медленно, но верно заражать и отравлять жизнь сознания. Будучи терапевтом, я выслушал немало подобных историй, это моя привилегия и это мое бремя. Чаще всего, поведав историю другому, человек освобождается от ее груза.
Итак, героиня романа «Чтец» отбывает наказание в тюрьме, а молодой человек взрослеет, женится (неудачно, потому что ни одна женщина не способна заменить ему той первой любви). Но по-своему они продолжают общение. Он читает книги вслух, записывает это на кассеты и посылает ей в тюрьму. Годы идут, а его преданность не ослабевает, но между ним и ей стоит нерассказанная история, причем для него это не история неграмотности, а история ее работы в концентрационном лагере. Однако он продолжает посылать записи, а она, сверяя и сопоставляя их с взятыми в тюремной библиотеке книгами, постепенно учится читать самостоятельно.
За день до окончания ее срока он приходит к ней в тюрьму – он уже мужчина средних лет, она – пожилая женщина. Он дает ей понять, что будет продолжать помогать ей, но ни о какой совместной жизни не может быть и речи. Он не уточняет причин, однако ясно, что долгожданному воссоединению мешает призрак нерассказанной истории о концентрационных лагерях. В ту же ночь, ее последнюю ночь в тюрьме, она вешается, оставив записку, в которой говорится, что все свои сбережения она завещает передать еврейскому благотворительному учреждению, где детей учат читать. Это – ее последняя воля, и это – точка в ее ужасной истории.
Затем юрист узнает, что она научилась читать и что в последние годы она много читала сама. Это были книги по истории Третьего рейха и, в частности, концентрационных лагерей.
Я подошел к книжной полке – Примо Леви, Эли Визель, Тадеуш Боровски, Жан Амери – свидетельства жертв нацизма бок о бок с автобиографией Рудольфа Гесса, книга Ханны Арендт об Эйхмане в Иерусалиме и научные работы о лагерях… [Привратник заметил: ] «Как только фрау Шмиц научилась читать, она стала брать книги о концентрационных лагерях»[16].
И, хотя мотивы ее самоубийства не раскрыты, вероятно, что, узнав нерассказанную историю о своем участии в крупнейшем организованном преступлении в истории Запада, она поняла, что даже после отбывания формального наказания, она не сможет позволить себе мнимую свободу. Невероятный парадокс этой истории в следующем: преподнеся женщине дар грамотности, свободу более широкого и объективного понимания истории, ее возлюбленный открыл ей доступ и к информации, ставшей ей смертным приговором.
Так, нерассказанная история безграмотности, нерассказанная история их тайной связи, нерассказанная история ее причастности к преступлению, ужасному историческому кошмару, нерассказанная история наших коллективных ошибок – все они сплелись, проникли в жизни людей и разрушили их. Роман «Чтец» также проливает свет на нерассказанные истории миллионов погибших, на их непрожитые жизни, безвременно прерванные убийцами и простыми людьми, оказавшимися способными на преступление. Вся наша западная цивилизация с ее священными и достопочтимыми институтами и гуманистическими идеями не выдержала проверки историей. И эта история не могла вечно оставаться нерассказанной[17].
Рассказчик в романе «Чтец» объясняет, что в конец концов ему пришлось описать историю жизни главных героев, их любви и их неожиданных пересечений с мрачных векторами истории. Автор ищет понимания, прощения, освобождения, но он прекрасно знает:
Слои нашей жизни так тесно покоятся друг на друге, что на более поздних этапах нам всегда встречается то, что уже было раньше, не как нечто изжившее себя и негодное, но как нечто живое и современное. Я это понимаю. И все равно порой я чувствую, что мне этого не вынести. Быть может, нашу историю я изложил все же потому, что хочу избавиться от нее, даже если мне это никогда не удастся[18].
Поиски наших родовых корней – еще одна возможность для нерассказанных историй проникнуть в нашу жизнь, незаметно, подобно капле чернил, упавшей в сосуд чистейшей воды и постепенно окрасившей ее всю. Древнейшие активные фрагменты рябью расходятся через поколения в виде барьеров, отклонений, предупреждений и продолжают действовать, пока кто-нибудь, пройдя через страдание или внезапное озарение, не осознает их присутствие и не разрубит цепь. Подобные истории – это наши «учредительные документы», понимаем мы их или нет.
В своей автобиографической книге «Смерть в семье» Джеймс Эйджи[19] вспоминает летние ночи своего детства в Ноксвиле, когда после ужина он вместе со всеми сидел на крыльце, слушал звон от брызг поливающей газон установки и стрекот цикад, пока приятная усталость не смаривала ребенка. Крупнотелые люди относили его в кровать с любовью и нежностью, но никто из них никогда не рассказывал ему, кто он на самом деле. Так же и Джеймс Джойс в обличие своей персоны – Стивена Дедала – сидел и грезил за школьной партой, выписывая свое имя внутри концентрических окружностей, начиная от своей семьи, школы, страны, Ирландии, планеты Земля, вселенной, чтобы узнать свое настоящее имя и услышать истинную историю о себе. Оба они потратили свою взрослую жизнь на собирание этих историй и вплетая их во все более сложные и крупные структуры сознания.