После описанной выше потасовки более не могло быть и мысли о том, чтобы Нива и Мики вновь возвратились в свой потерянный рай, в котором так соблазнительно росла черная смородина. От самого носа и до кончика своего хвоста Мики был искателем приключений и, подобно своим бродягам-предкам, чувствовал себя счастливее всего только тогда, когда передвигался с одного места на другое. Пустыня опять потребовала его к себе, овладела его телом и душой, и очень возможно, что и он, при создавшихся условиях его жизни, так же бы стал избегать теперь человеческих жилищ, как избегал их и Нива. Но и в жизни животных так же, как и в жизни людей, природа проделывает свои шутки и проказы.
После шести великолепных солнечных недель истекшего лета и ранней осени и вплоть до сентября Мики и Нива все время держали путь на запад, к той точке, где каждый вечер заходило солнце. Многое они увидели в той стране, через которую проходили. Это был край в сотни миль в окружности, который искусная мать-природа еще искони превратила в настоящее царство самой нетронутой дикости. Они прошли мимо колоний бобров, расположенных в темных, молчаливых местах; они видели, как играла выдра; они так часто сталкивались в пути с лосями и оленями, что уже перестали их бояться и избегать, а шли прямо в открытую по лугам или по краям тундр, на которых находили для себя пропитание. Именно здесь Мики постиг ту великую премудрость, что когти и клыки даны им для того, чтобы с помощью их нападать на парнокопытных и рогатых; волков было множество, и несколько раз они сами чуть было не попались им под когти и клыки и еще чаще слышали доносившийся до них дикий язык их массового воя. После опыта с волчицей Мики уже больше не желал к ним присоединяться. Теперь и сам Нива более не настаивал на том, чтобы останавливаться надолго около еды, которую им удавалось находить. В нем уже начиналось, как говорят индейцы, «кваска-хао» – инстинктивное предчувствие Великой Перемены.
С самого начала октября Мики стал замечать, что с его приятелем стало происходить что-то странное. С каждым днем Нива становился все беспокойнее и беспокойнее, и эта его тревога достигла в нем высшего своего напряжения, когда начались ночные холода и осень тяжелым дыханием стала сковывать воздух. Теперь уже Нива вел Мики куда-то в необозримые пространства, и казалось, что он все время что-то разыскивал по пути, что-то таинственное, чего Мики не мог ни видеть, ни обонять. Теперь уж он не просыпал целые часы подряд. С половины октября он почти не спал совсем, а все шел и шел вперед, днем и ночью, и все ел, ел и ел да принюхивался к ветру, стараясь обнаружить в нем что-то неуловимое, что природа настойчиво приказывала ему искать и найти. Он то и дело, ни на минуту не переставая, засовывал свой нос то под свалившиеся от бурь стволы старых деревьев, то в углубления между камней, и все время Мики был около него, готовый броситься в сражение и биться в нем до последней капли крови именно с тем животным или с той вещью, которые Нива так настойчиво отыскивал. И казалось, что он не найдет их никогда.
Затем Нива вдруг круто повернул назад, к востоку, влекомый инстинктом своих праотцов, назад, к стране своей матери Нузак и своего отца Суминитика. И Мики опять покорно за ним последовал. Ночи становились все более холодными. Звезды казались ушедшими еще выше, и восходившая луна уже более не бывала красной. В крике филина уже слышались тоскливые ноты, ноты жалобы и печали. В своих землянках и шалашах, кое-где попадавшихся в глуши лесов, люди уже вдыхали в себя каждое утро морозный воздух, пропитывали свои пожитки рыбьим и бобровым жиром, заготовляли себе зимнюю обувь и налаживали сани и лыжи, потому что крик филина говорил им, что зима уже близко и надвигается с севера. И на болотах умолкла жизнь. Лосихи уже не сзывали более вокруг себя своих телят. Вместо них на открытых полянах и выжженных местах стали уже появляться лоси-самцы, и стали слышаться во время звездных ночей смертоносные удары их рогов о рога. Волк уже не выл больше, и нельзя было слышать его голоса. В шагах бродячих животных слышалась какая-то чуткая, вкрадчивая осторожность. Во всех лесах вновь стала проливаться кровь.
А затем – ноябрь.
Вероятно, Мики никогда не забудет того дня, когда стал впервые падать снег. Сперва он думал, что это стряхивали с себя перья все крылатые существа со всего света. Затем почувствовал что-то нежное и мягкое под своими ногами, что-то холодное. Ему показалось, что будто бы в его кровь влилось сразу что-то острое, похожее на какой-то новый для него огонь, пронизавший все его тело; странная радостная дрожь – то наслаждение, которое разливается по жилам у волка, когда наступает сразу зима.
На Ниву все это производило совсем иное впечатление, настолько иное, что даже Мики чувствовал испытываемое им угнетение и смутно видел, что его друг стал выполнять какие-то странные и непостижимые действия. Он стал пожирать все, до чего раньше и не прикасался. Он собирал в кучки сухие сосновые иголки и съедал их. Он ел высохшие, мягкие гнилушки от дерева. А затем он влез в большую расщелину, образовавшуюся в самом сердце скалистого кряжа, и там наконец нашел то, что так долго и так мучительно искал. Это была берлога, глубокая, теплая и темная. Берлога его матери Нузак. Странными путями работает природа! Она дает птицам такое зрение, каким не обладает человек, и снабдила всех земнородных инстинктом, о котором даже и понятия не имеют люди. Ибо Нива возвратился для своего первого долгого сна в то самое место, где родился, и в ту самую берлогу, в которой его мать произвела его на свет. И там заснул.
Его ложе оставалось все таким же, как и было: мягкая перина из мелкого песка с одеялом из скатанной шерсти Нузак; только вот самый запах от его матери уже выдохся. Нива улегся в свое родимое гнездо и в последний раз ласково похрюкал Мики. Было похоже на то, будто он чувствовал на себе прикосновение чьей-то руки, нежной, но неумолимой, от которого он не мог отказаться и которому должен был повиноваться во что бы то ни стало. И он в последний раз поглядел на Мики так, точно хотел ему сказать: «Покойной ночи!» В эту ночь – по-индейски «пипу-кестин» – пронесся первой зимний ураган, ринувшийся с севера, точно лавина. С ним вместе примчался ветер, заревевший, как тысяча быков, и все живое в этой дикой местности притихло и притаилось. Даже в глубине берлоги Мики слышал его вопли и завывания и чуял, как сухой снег стегал, точно плетью, по входу в пещеру, через который они сюда прошли, и тесно прижался к Ниве, довольный тем, что они нашли здесь для себя уют.
А когда настал день, то он взобрался на самую вершину скалы и в крайнем удивлении, не издав ни малейшего звука, уставился на открывшийся перед ним мир, который был теперь совсем другим, чем он оставил его вчера. Все было белое – яркое, ослепительно-белое. Солнце уже встало. От его лучей в глаза Мики прыснули тысячи острых, как мелкие иголки, отливавших радугой искр. Насколько мог видеть его глаз, вся земля казалась покрытой ковром, затканным алмазами. Блеск солнца отражался и от деревьев, и от скалы, и от кустарников, он играл на маковках сосен, опустивших ветви под тяжестью снега; вся долина была точно море, настолько яркое и блестевшее, что не успевшие еще застыть речки текли через него темными полосами. Никогда еще в жизни Мики не видел такого великолепного дня. Никогда еще его сердце не билось так сильно при виде солнца, как билось теперь, и никогда еще в его крови не разливалось более дикого торжества, чем он испытывал в эти минуты.
Он заскулил и побежал обратно к Ниве. Он залаял в глубине берлоги и стал тыкать своего приятеля носом в бок. Нива сонно захрюкал. Он потянулся, поднял на секунду голову и опять свернулся шаром и заснул. Напрасно Мики старался внушить ему, что был уже день и что пора было уже отправляться в дорогу. Нива ничего не ответил даже и тогда, когда Мики направился к выходу из берлоги и остановился наконец, чтобы посмотреть, последует он за ним или нет. Тогда, полный разочарования, он вышел опять на снег. Целый час он не двигался далее десяти шагов от пещеры. Три раза он возвращался к Ниве и старался побудить его встать и выйти вон, где было так светло. Берлога находилась в самой глубине пещеры, и там было темно и казалось, что Мики хотел во что бы то ни стало убедить Ниву в том, что он глуп, если думает, что все еще продолжается ночь и что солнце еще не всходило. Но он заблуждался. Нива находился уже в преддверии того долгого сна, которым начинается, как говорят индейцы, «уске-нау-э-мью», то есть зимняя спячка медведей, похожая на смерть.
Досада, желание почти вонзить свои зубы в ухо Ниве скоро уступили в Мики свое место совсем другому чувству. Инстинкт, который заменяет у зверей человеческий рассудок, заговорил в нем странным и тревожным языком. Мики все более и более стал испытывать какое-то волнение. В этом его беспокойстве было даже что-то мучительное, когда он остановился вдруг при самом выходе из пещеры. В последний раз он вернулся к Ниве и затем один помчался по равнине.
Он был голоден, но в этот первый день после снежной бури он едва ли смог бы найти себе что-нибудь поесть. Белоснежные кролики забились к себе под валежник или спрятались в норки и лежали в своих теплых гнездах. В продолжение этих долгих часов бури ни одно живое существо не рискнуло выйти на воздух. Мики не находил для своей охоты ничьих следов на снегу, а в некоторых местах даже сам угрузал по самые плечи в рыхлый снеговой покров. Он отправился к ручью. Но это уже не был тот ручей, который когда-то, когда он был еще щенком и стоял здесь вместе с Чаллонером, был ему так знаком. Он был уже по краям затянут льдом. В нем было теперь что-то мрачное и задумчивое. Производимый им звук уже не походил на прежнее журчание и на хвалу в честь леса и золотой весны. В теперешнем его монотонном рокотанье слышались уже угрозы – новый голос, как будто бы какой-то нечистый дух взял его в свое владение и старался убедить его, что времена уже переменились и что новые законы природы и новые ее силы предъявили свои права на те места, по которым он тек.
Мики осторожно полакал из него воды. Она была холодна, холодна как лед. И медленно, но непреклонно в нем стало создаваться убеждение, что в красоте этого нового для него мира было что-то такое, что говорило ему, что тепла уже больше не будет и что прекратилось уже биение того сердца природы, которое составляло собою жизнь. Он был теперь один.
ОДИН!
Все кругом исчезло под снегом; все кругом казалось умершим. Он опять отправился к Ниве, прижался к нему и весь день пролежал рядом с ним. И всю следующую ночь он не выходил вовсе из берлоги. Он выглянул только не далее входа в пещеру и увидел небесные пространства, сплошь усеянные звездами, и луну, поднявшуюся на небо в виде белого, холодного солнца. Но и звезды, и эта луна уже не показались ему такими, какими были прежде. От них веяло холодом и тишиной. И от земли под ними тоже отдавало мертвенной белизной и молчанием могилы.
На заре он вновь попытался разбудить Ниву. Но на этот раз он уже не был так настойчив, да и не имел вовсе желания дергать его за ухо. Что-то случилось, а что именно – он никак не мог этого понять. Он чувствовал это что-то, но никак не мог его себе усвоить. И его вдруг обуяла какая-то странная, полная предчувствия боязнь.
Он опять отправился на охоту. Обрадовавшись ясному свету луны и звезд, кролики устроили в истекшую ночь целый карнавал, и у опушки леса Мики мог видеть плотно утоптанные ими на снегу места. В это утро он без всякого труда мог добыть себе еды, сколько было угодно. Он загрыз сперва одного кролика и справил над ним тризну. Потом загрыз другого, третьего, и так мог бы истреблять их без конца, так как благодаря тому, что на снегу виднелись теперь их следы, самые их норки являлись для них ловушками. К Мики возвратилась его прежняя бодрость духа. Опять загорелась в нем радость жизни. Никогда еще он не знал такой охоты и никогда не встречал такого обилия дичи, даже в том ущелье, где росла черная смородина. Он ел до тех пор, пока сам не стал уже отворачиваться от еды, а затем опять возвратился к Ниве, принеся с собой в зубах удавленного им кролика. Он положил его к самому носу своего друга и заскулил. Но и теперь Нива ничего ему не ответил, а только глубоко вздохнул и немного изменил свое положение.
В полдень, в первый раз за столько времени, Нива поднялся на ноги, потянулся и понюхал дохлого кролика. Но не ел его. К испугу Мики, он снова свернулся шаром в своем гнезде и снова заснул. На следующий день, почти в это же самое время, Нива поднялся еще раз. Теперь уж он сделал прогулку до самого устья пещеры, зачерпнул пригоршнями снега и поел его. Но от кролика опять отказался. Затем он вернулся обратно и заснул опять. После этого он уж больше не просыпался.
Дни последовали за днями, и по мере того, как входила в свои права зима, они становились все короче и угрюмее. Мики охотился теперь уж в одиночестве. И все-таки весь ноябрь он каждую ночь возвращался обратно и спал рядом с Нивой. А Нива лежал точно мертвый, хотя тело у него было теплое и он дышал и кое-когда слегка ворчал во сне. Но это все-таки не уменьшало тех неудержимых стремлений, которые все более и более, точно в тисках, сжимали душу Мики, а именно – всепоглощающего желания иметь общество себе подобного спутника в своих скитаниях. Он любил Ниву. Все первые долгие недели начавшейся зимы он оставался ему верен, возвращался к нему и приносил ему еду. Он испытывал какую-то страшную тоску – еще большую, чем если бы даже Нива умер. Ибо он знал, что Нива жив, и никак не мог дать себе отчета в том, что именно с ним произошло. Смерть он понял бы хорошо, и если бы это действительно была смерть, то он инстинктивно от нее убежал бы. В одну из ночей случилось так, что, когда Мики, увлекшись охотой, слишком далеко ушел от берлоги, ему в первый раз пришлось ночевать под валежником одному. А после этого ему уже трудно было отделаться от звавшего его голоса. И вторую и третью ночь он уходил далеко; а затем наступил момент, такой же неизбежный, как и восход и заход луны и звезд, когда осенившее его вдруг понимание подчинило себе все его опасения, страхи и надежды; что-то подсказало ему, что Нива уже никогда больше не будет сопровождать его в его скитаниях, как это было в те счастливые дни, когда они бок о бок смотрели на развертывавшиеся перед ними комедии и трагедии жизни; теперь вся вселенная уже долго не будет одета в мягкую листву и покрыта согретой золотым солнцем травой, а все будет оставаться в ней белым, безмолвным и осужденным на смерть.
Нива так и не почувствовал, когда Мики ушел из его берлоги в последний раз. А может быть, какой-нибудь благодетельный дух и шепнул ему в сонное ухо, что Мики ушел уже совсем, потому что много дней после этого его ухода зимнюю спячку Нивы тревожили беспокойство и недовольство, что Мики уже нет.
«Будь покоен и спи! – вероятно, прошептал ему благодетельный дух. – Зима еще долга. Реки почернели и стали холодны, озера покрылись льдом, и водопады замерзли и стали походить на белых великанов. Спи! Мики должен идти своей дорогой, как вода в реке должна бежать к океану. Потому что он – собака. А ты – ты медведь. Спи же спокойно!»
Давно уж на всем Севере не было такой снежной бури, как та, которая вдруг нагрянула вслед за первым выпавшим снегом, загнавшим Ниву в берлогу. Долго еще будут помнить во всех тех местах эту ноябрьскую метель под именем «кускета-пипуна», то есть черного года, полного великих и неожиданных холодов, голодовок и смертей.
Налетела она как раз через неделю после того, как Мики покинул берлогу, в которой так крепко заснул Нива. Но до ее наступления все лесное царство мирно покоилось под снеговым покровом, день за днем светило яркое солнце, и луна и звезды были ясны и чисты, как золотые огоньки, зажигавшиеся в ночных небесах. Ветер все время дул с запада. Полярных зайцев было такое множество, что местами снег, утоптанный ими, твердыми пластами лежал на болотах и в тех местах, где выступала поросль. Много было оленей и лосей, а ранний вой волков, собиравшихся на добычу, уже звучал призывной музыкой в ушах тысяч охотников, уже выходивших в лесные просторы на промыслы.
И тут-то с удивительной внезапностью и налетело неожиданное. Никакого предупреждения не было. Когда занялся день, то небо было чисто и вслед за безоблачным рассветом взошло яркое солнце. А потом вдруг все сразу потемнело и до такой степени быстро, что пробиравшиеся по следам звероловы вдруг сразу же в изумлении остановились. Вместе с надвигавшейся мглой нарастал и какой-то странный гул, и в этом гуле, казалось, было что-то похожее на бой гигантского барабана, выбивавшего четкую дробь, говорившую о надвигавшейся беде. То был неожиданный среди зимы гром. Но предупреждение это оказалось уже запоздалым, так как еще раньше, чем люди смогли бы укрыться в безопасных местах или наскоро устроить себе хоть какие-нибудь шалаши, великая буря уже обрушилась на них. Она ревела, как разъяренный бык, в течение трех дней и трех ночей. На открытых местах не могло устоять на ногах ни одно живое существо. Деревья в лесах были переломаны сплошь, все на земле оказалось всклокоченным. Все живое забилось куда-нибудь поглубже или умерло; накопившийся в ложбинах и в горах снег сделался твердым, как свинец, и вызвал сильнейший холод.
На третий день в области между Шаматтавой и Джексоновым Коленом температура спустилась до шестидесяти градусов ниже нуля. Только лишь на четвертый день живые существа осмелились наконец показать признаки жизни. Постепенно из-под толстого слоя снега, служившего им защитой, начали выбираться лоси и олени, из-под глубоких сугробов стали откапываться мелкие животные; а половина зайцев и птиц погибла. Но самая ужасная судьба постигла людей. Многие из тех, кого захватила метель в пути, кое-как еще уцелели и с грехом пополам добрались до крова. Но еще большему количеству так и не удалось никуда приткнуться: между Гудзоновым заливом и Атабаской в те страшные три дня «кускета-пипуна» погибло и пропало без вести свыше пятисот человек.
В начале великой бури Мики находился около Джексонова Колена, и инстинкт подсказал ему, что как можно скорее надо пробраться в самую глушь дремучего леса. Здесь он забился под валежник, образовавшийся из вывороченных с корнем деревьев и обломанных вершин, и целых три дня просидел здесь без движения. Тут-то, в самом центре разыгравшейся непогоды, его и охватило безумное желание вернуться в берлогу к Ниве и тесно к нему прижаться, хотя Нива и лежал как мертвый. В его памяти вставали такие яркие воспоминания об их странной дружбе, совместных скитаниях по лесам и по долам, об их радостях и скорбях в те дни и месяцы, когда они, точно два брата, вместе и боролись друг с другом, и пировали! И в то время как он об этом грезил, сидя в своем темном углублении под буреломом, его все больше и больше засыпало снегом.
Ему снился Чаллонер, его бывший хозяин, в те счастливые, веселые дни, когда он был еще маленьким щеночком, снился Нива, когда его лишили матери и осиротелым принесли тогда к озеру на стоянку, и все то, что они потом пережили вместе; снилось ему также и то, как он потерял потом хозяина и как странны и полны волнений были их приключения в лесу; и еще он видел, как Нива запрятался в берлогу и в ней заснул. Этого уж он никак не мог объяснить себе даже в грезах. Пробуждаясь и прислушиваясь к буре, он недоумевал, почему именно Нива как-то сразу вдруг перестал ходить вместе с ним на охоту, а вместо этого свернулся шариком и заснул так крепко, что Мики никак не мог его разбудить. И в течение долгих часов этих трех суток бури голод подтачивал его жизненные силы все-таки больше, чем сознание одиночества. И когда наутро четвертого дня он выбрался наконец из своей засады, то его ребра уже выдавались наружу, а глаза подернулись красноватой пленкой. Он поглядел на юг, потом на восток и заскулил. В этот день он прошел целые десять миль, утопая по самый живот в снегу, до того места, где покоился в берлоге Нива. На этот раз солнце уже горело ослепительным огненным шаром. Оно было так ярко, что от блеска снега кололо ему глаза, а красноватая пленка на них сделалась еще краснее. Но к тому времени, как он стал приближаться к концу своего пути, на западе уже догорала одна только холодная, оранжевая полоса. Когда же он наконец добрался до того самого места, где Нива нашел для себя берлогу, то над вершинами деревьев стали уже сгущаться сумерки. Но никакой берлоги там уже не оказалось. Все было покрыто чудовищным снежным заносом. Все овраги, скалы и кусты были засыпаны под один общий уровень. В том месте, куда должно было выходить устье пещеры, находился только громадный сугроб в десять футов толщиною.
Озябший и голодный, похудевший после долгих дней и ночей, когда ничего не пришлось поесть, потеряв последнюю надежду на то, чтобы повидать друга, которого погребли под собою безжалостные снежные громады, Мики повернул назад и побрел по своему же собственному следу. Ему теперь не оставалось больше ничего другого, как только искать свое же прежнее логовище под буреломом, и он уже не чувствовал и в себе самом того веселого друга и брата, каким он был до сих пор для медведя Нивы. Ноги у него болели и кровоточили. Но он все-таки шел. Показались звезды. При их бледном свете ночь казалась жутко белой; было холодно, невероятно холодно. Стали трещать деревья. Время от времени раздавались звуки, похожие на револьверные выстрелы. Это мороз впивался в самую сердцевину леса. Теперь было уже тридцать градусов ниже нуля, но с каждой минутой становилось все холоднее. Единственной целью Мики было поскорее добраться до своего логовища. Никогда еще раньше его сила и выносливость не подвергались такому тяжелому испытанию. Более старые собаки на его месте уже давно свалились бы на дороге или приткнулись бы где-нибудь поблизости, чтобы отдохнуть. Но Мики был подлинным сыном гиганта Гелы из макензийской породы. Он продолжал идти вперед настойчиво – до смерти или до победного конца.
Но произошла вдруг странная вещь. Он прошел двадцать миль от своего логовища до берлоги и пятнадцать из двадцати по обратному пути, как вдруг под его ногами провалился снег и он внезапно свалился куда-то вниз. Собравшись с усталыми мыслями и поднявшись на окоченевшие ноги, он увидел, что попал в какое-то довольно странное место. Он свалился в какую-то яму, воронкообразной формы, края которой были обложены прутьями. В ноздри ему вдруг ударил запах мяса. И действительно, он натолкнулся там на мясо, находившееся от его носа на расстоянии всего только какого-нибудь одного фута. Это был кусок оленины, насаженный на вбитый в землю кол. Не задаваясь вопросом, откуда он тут появился, Мики жадно вцепился в него зубами. Объяснить это приключение мог один только Жак Лебо, живший в восьми или десяти милях от этого места к востоку. Мики провалился в одну из расставленных им ловушек, а то, что он ел в ней, было положено туда для приманки.
Мяса было немного, но оно зажгло у Мики кровь новой жизнью. В его ноздрях еще стоял запах съестного, и он стал разгребать лапами снег. Скоро его когти задели вдруг за что-то твердое и холодное. То была сталь – еще один капкан для более мелких животных. Мики удалось наконец вытащить его из-под снега, и в нем оказался давно поймавшийся в него огромный полярный заяц. Снег так хорошо сохранил его, что он даже и не одеревенел, хотя, видимо, околел уже несколько дней тому назад. Пир Мики кончился только лишь с последней косточкой. Он съел даже и голову от зайца. Покончив с ней, он выскочил из западни, добрался до своего логова и до следующего утра сладко проспал в своем теплом убежище.
В тот же день Жак Лебо, которого индейцы за его бессердечие с животными прозвали «человеком со злым сердцем» (Мушет-Ша-Ао), обошел все свои капканы и ловушки, перестроил разрушенные бурей западни и расставил новые.
А когда наступил вечер, то Мики снова вышел на охоту и вдруг натолкнулся на его след, оставленный им на занесенном снегом болоте, в нескольких милях от своего логова. Но душа Мики в этот момент уже не волновалась больше тоскою по хозяину. Он подозрительно обнюхал следы, оставленные лыжами Лебо, и его спина вдруг ощетинилась, когда он стал ловить ноздрями ветер и прислушиваться. Он осторожно пошел по следу и через несколько сот ярдов натолкнулся вдруг на один из капканов Лебо. Здесь опять нашлось мясо, приколотое на колышке. Мики дотронулся до него. Из-под его передней лапы вдруг послышался коварный треск, и сомкнувшиеся неожиданно стальные челюсти западни бросили ему прямо в глаза целые комья снега и маскировавшую западню кучу хвороста. Он заворчал, отпрыгнул и несколько времени прождал, уставившись глазами на капкан. Затем он стал вытягивать шею до тех пор, пока наконец не смог добраться до мяса, но при этом не сделал ни единого шага вперед. Таким образом ему удалось понять, в чем состояла вся хитрость устройства стальных челюстей капкана, а инстинкт подсказал ему, как надлежало ему избегать их и впредь.
Он прошел по следам Лебо еще с треть мили. Смутно предчувствуя угрозу еще новой опасности, он тем не менее не сворачивал с проложенного следа. Какой-то могучий импульс, которому он был не в силах сопротивляться, влек его все дальше и дальше. Он достиг второй западни и на этот раз стянул мясо с колышка, даже не приводя в действие пружину, которая, как он теперь отлично знал, скрывалась тут же. Ему ужасно хотелось хоть одним глазком взглянуть на человека. Но спешить все-таки было некуда, и пока что он стянул мясо еще из третьего, четвертого и пятого капканов.
Затем, когда окончился день, он повернулся к западу и быстро покрыл все пять миль, отделявшие его от логова.
Через полчаса по следу, оставленному им вдоль капканов, прошелся и сам Лебо. Подойдя к первому пустому капкану, он увидел около него следы, оставленные Мики.
– Черт возьми, волк! – воскликнул он. – Да притом еще и среди белого дня!
Вслед за тем по его лицу медленно пробежало выражение удивления. Он опустился на колени и стал внимательно осматривать эти следы.
– Нет! – проговорил он, задыхаясь. – Это собака! Проклятая дикая собака обкрадывает мои капканы!
Он поднялся на ноги и разразился ругательством. Затем вынул из кармана маленькую оловянную коробочку и достал из нее шарик, скатанный из сала. В него был положен стрихнин. То была приманка с ядом, специально заготовленная для волков и лисиц.
Предвкушая, как он отравит вора, Лебо засмеялся и прикрепил сало с ядом к колышку.
– Достанется же тебе на орехи, проклятая собака! – проворчал он. – Я тебя проучу. Завтра же околеешь!
И у каждой из обкраденных ловушек он поместил по заманчивому кусочку сала.