Перед тем как стальные рельсы железной дороги врезались в Пустыню, единственным пунктом, через который можно было проникнуть в область приключений и в тайны великого снежного Севера, была пристань Атабаска. Даже до сих пор она так и называется на местном наречии – Искватам, то есть дверь, через которую только и можно проникнуть к нижнему течению рек Атабаски, Невольничьей и Макензи. Трудно найти на географической карте эту самую пристань Атабаску, хотя она там и должна была бы значиться, так как история этого места вписана в жизнь человечества более чем ста сорока годами трагедий, приключений и усилий и не так-то легко может забыться. Если ехать по старой дороге, то найдете ее милях в полутораста севернее Эдмонтона. Правда, железная дорога приблизила ее к этому крайнему пункту цивилизации, но по ту сторону этой северной границы цивилизации все еще властвует и показывает свою дикость Пустыня так же, как это было и тысячу лет тому назад; а воды рек целого материка все текут и текут по ней на Дальний Север, в Ледовитый океан. Теперь уж может осуществиться мечта земельных скупщиков – самых жадных охотников за деньгами, каких только носит земля. Они уже воспользовались этой железной дорогой, поднялись по ней вверх, а с ними вместе поехали туда и машинистки, и стенографистки, и представители «золотого капитализма», те, кто обманным путем распродает участки негодной земли беднякам, заехавшим сюда за тысячи верст от ближайшего жилья, чтобы поискать счастья и, быть может, найти на этих участках золото. Вместе с ними приехали туда и прикрываемые законом сделки по купле, продаже и товарообмену, и глаза хищников уже устремились на все те нетронутые богатства Севера, которые лежат между Великими порогами Атабаски и Северным Ледовитым океаном. Но еще глубже, чем мечта о великих богатствах, укоренилась в этих пришельцах-хищниках вера в то, что духи Пустыни уже отжили свой век и по мере продвижения поездов и рельсов к Дальнему Северу все дальше и дальше отходят к Полярному кругу. Надо думать, что все первые колонизаторы этой Пустыни, все эти страдальцы, которые вели здесь до сих пор борьбу с природой, все эти неизвестные и позабытые тысячи разных Пьеров и Жаклин теперь встали из своих гробов, и их скорбные призраки должны уходить еще дальше на Север, чтобы хоть там найти для себя покой.
Ибо именно эти Пьеры и Жаклин, эти Анри и Марии, эти Жаки и Жанны в течение ста сорока лет открывали и закрывали у Атабаски эту заветную дверь к богатствам Севера. Глаза всех этих Пьеров и Жаклин и им подобных теперь с грустью обращаются на этих бесстрастных пришельцев, бессердечных торгашей. И там, по ту сторону этой заповедной двери, дикий свисток локомотива уже перемежается с их первобытными песнями, стелется над лесами угольная копоть, дедовской самодельной скрипке вторит граммофон. А Пьеры, Анри и Жаки, возвращаясь в свои шалаши из далеких поездок за мехами, уже не чувствуют себя здесь хозяевами. Они уже больше не рассказывают повестей о своих приключениях, не поют своих старых песен, потому что теперь у пристани Атабаски уже появился целый город, с улицами, гостиницами, ресторанами, проститутками и с разными строгими постановлениями, которые обязательны только для честных людей, то есть для всех этих Пьеров, Жаков и Анри, и с легкостью обходятся приезжими эксплуататорами.
Едва только прошли слухи, что по этим местам пройдет железная дорога, как все Пьеры, Жаки и Анри залились веселым смехом, сочтя это за самую настоящую выдумку, так как, по их наивному мнению, только один дурак мог бы поверить, что железная дорога могла бы пройти сквозь такие дебри и по таким непересыхающим болотам.
– Это, месье, может случиться только тогда, – говорили они между собой, – когда коровы начнут пожирать оленей и когда мы будем сеять наш хлеб в воде.
Но локомотив все-таки пришел, и коровы стали пастись там, где раньше могли ходить одни только олени, и хлеб действительно стали сеять и собирать на осушенных болотах, там, где прежде стояла вода.
Так подошла цивилизация к Атабаске. Здесь, у пристани, появился городок, здесь же стали строить баржи и, нагружая их товарами, спускать к Ледовитому океану. Атабаску у пристани называют просто рекой. Отсюда, как медлительный, но сильный гигант, она катит свои волны навстречу северным морям. На своем пути она впадает в Невольничью, а Невольничья вливается в Большое Невольничье озеро, из узких гирл которого выходит уже река Макензи и несется дальше до самого океана на пространстве нескольких тысяч миль.
Многое можно услышать и увидеть на протяжении этого великого водного пути. Там жизнь бьет ключом. Там кипят бурные страсти. Там тайны счастливой удачи и романтические грезы. Сказки реки так многочисленны, что не хватило бы для них книг. Они написаны на лицах у мужчин и женщин. Они лежат зарытыми в могилах, столь древних, что на них уже успели повырастать деревья. Все это – трагедии любви, борьбы за любовь. И по мере продвижения все дальше и дальше на Север меняется и содержание этих сказок и повестей. Ибо изменяется мир, изменяется солнце, изменяется сама порода людей. Полгода дня, полгода ночи. А вместе со светом и тьмой меняются и мужчины, и женщины, и сама жизнь. Но Пьер, Анри и Жак встречают эти полгода, распевая старинные песни, поклоняясь все тем же богам, все той же любви, все той же страсти к приключениям. Грохот порогов и завывание бурь не трогают их. Смерть не таит для них в себе ничего ужасного. Они весело борются с ней и торжествуют, когда оказываются победителями. Они просты, как дети, и когда им приходится бояться, то они боятся того же самого, что и дети. Ибо в их сердцах еще много суеверий.
И много они могут рассказать такого, что нагоняет на слушателя жуть и страх. Но ничто не наводит большей жути и большего страха, как их рассказ о длинной руке закона, которая уже дотянулась до них вместе с локомотивом и уже распростерла свою длань на две тысячи миль в глубь Пустыни от пристани Атабаски. Но самой интересной считается у них все-таки повесть о Джиме Кенте и о Маретте, той удивительной маленькой богине Долины Молчаливых Призраков, в жилах которой текла старинная кровь первых поселенцев этого края. Эту-то повесть о тех днях, когда еще железная дорога не дотянулась до пристани Атабаски, мы и хотим предложить читателю.
Агент пограничной стражи Джемс Кент был убежден, что дни его сочтены. Он всецело верил доктору Кардигану, а Кардиган сказал ему, что ему осталось жить только часы, а может быть, даже и того меньше – минуты и секунды. Но в нем все-таки теплилась вера, что он еще протянет два или три дня, но никак не больше.
Когда доктор Кардиган сообщил ему, что конец уже близок, то он недоверчиво улыбнулся. Чтобы та пуля, которой угостил его две недели тому назад в грудь метис, могла задеть аорту, казалось ему просто невероятным. Но так как он обладал удивительной способностью доискиваться до мельчайших деталей каждого факта, то доктор поневоле должен был открыть ему, в чем дело.
После объяснения доктора необходимо было верить уже на основании одного только здравого смысла. Раз смерть была уже у порога, то и ему оставалось действовать решительно, пока еще не ослабели твердый ум и здравая память. Трагедия предстоящего не подавляла его. Тысячу раз в течение своей жизни он видел, как близко соприкасаются между собой трагедия и водевиль, а бывали и такие моменты, когда то и другое разделялись всего одним только мгновением. И много раз он видел на своем веку, как смех переходил в слезы, а слезы превращались в смех. Он всегда смотрел на жизнь как на шутку, в большей или меньшей степени весьма серьезную шутку, но все-таки как на шутку. Он был глубоко убежден, что жизнь как таковая – самая дешевая вещь на свете. Все же остальное имело свои строгие пределы, было в природе взвешено и оценено, как в аптеке.
Столько-то имелось суши и столько-то воды, столько-то гор и долин, столько-то квадратных футов, чтобы иметь возможность жить, и столько-то, чтобы быть похороненным. Все можно было измерить, занести в реестр, всему составить каталог, за исключением одной только жизни. А что касается жизни, то, по его мнению, были бы только подходящие условия, а одна пара могла бы заселить в короткий срок не только одну местность, но и весь мир. Следовательно, как легко может появиться жизнь, так легко она может и угаснуть. Отсюда – ничего нет легче, чем расстаться с жизнью, когда является необходимость.
Но отсюда вовсе не следовало, что Кент не любил жизнь. Ни один человек не любил ее так, как он. Для него она всегда была полна грез и вечного радостного ожидания впереди. Он был поклонником солнца, луны и звезд, лесов и гор; он подлинно любил бытие, боролся за него и в то же время всегда был готов отдать свою жизнь без ропота и в тот час, когда ее потребовала бы от него судьба.
Сидя в подушках, он менее всего походил на человека, совершившего преступление, в котором сознался окружающим.
Через окошко он мог видеть медленное течение великой Атабаски, несшей свои воды к Ледовитому океану. Солнце светило ярко, и он видел далекие густые заросли елей и кедров по ту ее сторону, холмистую поверхность и на горизонте – горы. И через это открытое окно до него доносились вместе с мягким ветерком сладкие запахи любимых лесов.
– Все то, что открывается теперь перед нашими глазами, – сказал он доктору Кардигану, – самое дорогое для меня. И когда со мной случится та миленькая неприятность, которую вы мне сулите, доктор, то я хотел бы уйти из этой жизни с глазами, устремленными вон туда.
И его койку придвинули поближе к окну.
Ближе всех к Кенту сидел Кардиган. Его лицо выражало еще большее недоверие, чем у других. Начальник Кента, инспектор Северо-восточной конной пограничной стражи Кедсти, был еще бледнее той девушки-стенографистки, которая дрожавшими пальцами быстро записывала каждое слово, которое произносилось присутствовавшими. Сержант О’Коннор точно онемел. Маленький гладколицый католический патер-миссионер, присутствия которого в качестве свидетеля потребовал Кент, сидел молча, сложив руки ладонями вместе. За исключением этой девушки-стенографистки, специально приглашенной сюда для записи показаний, все эти лица были близкими друзьями Кента. Он любил разговаривать с патером о странных и таинственных событиях в глухих лесах и на том Севере, который простирался далее за гранью этих лесов. Он любил О’Коннора с его красным лицом, рыжими волосами и большим сердцем; дружба их началась во время долгих совместных скитаний. Но совершенно необычным было для Кента волнение Кедсти. С самого момента своего появления в комнате он озадачил Кента.
Инспектор Кедсти был не совсем обычным человеком. Ему было шестьдесят лет; волосы у него были стального цвета, глаза холодные, почти совершенно бесцветные, и в них надо было бы долго искать, прежде чем найти, отблеск сострадания или страха. Нервы же у него были настолько крепки, что Кент ни разу не видел, чтобы этот человек был хоть слегка взволнован.
А теперь этот самый Кедсти был, видимо, встревожен больше всех остальных. Уже дважды он вытирал себе лоб платком. Казалось, что с него вдруг, как бы по волшебству, слетела та броня, которую до сих пор не могло пробить никакое оружие. Он перестал быть самим собой, тем страшилищем-инквизитором, каким знали его по службе. Он нервничал, и Кент видел, что он борется, чтобы вернуть себе самообладание.
– Да, я убил Джона Баркли, – твердо сказал Кент. – Тот человек, которого вы держите под арестом и готовы присудить к повешению, невиновен.
Инспектор Кедсти командовал отрядом пограничной стражи, который контролировал пространство в шестьсот двадцать тысяч квадратных миль в самых диких местах Северной Америки, простиравшихся за семидесятую параллель к северу на две тысячи миль и заходивших на три с половиной градуса за Полярный круг. Там, на этом громадном пространстве, бригада Кедсти наводила порядок, поддерживала законность, и именно там Кедсти выполнял свой долг так, как не мог бы это сделать на его месте никто другой во всем свете.
И он нагнулся над Кентом так низко, что их лица почти коснулись друг друга, и прошептал голосом настолько низким, что никто из присутствующих не мог его услышать:
– Кент, вы лжете!
– Нет, – ответил Кент, – это правда.
Кедсти откинулся назад и снова отер со лба пот.
– Я убил Баркли, – продолжал Кент, – и притом с заранее обдуманным намерением. Но почему именно я убил его, – этого я вам не скажу. Значит, была серьезная причина.
– Вы отказываетесь открыть мотивы убийства?
– Совершенно.
– Это ваше признание, которое вы делаете перед лицом смерти?
– Да. Доктор Кардиган сказал мне, что я скоро умру. Иначе бы я предоставил арестованного по подозрению человека его участи – повесили бы его, а не меня. Эта проклятая пуля погубила меня и спасла его.
Кедсти обратился к девушке. В течение целого получаса затем она читала то, что записала, и Кент расписался под своими показаниями на последней странице. Потом Кедсти поднялся с места.
– Мы кончили, друзья, – сказал он.
Они направились к выходу. Последним вышел Кедсти. Доктор Кардиган было заколебался, точно желая остаться еще, но Кедсти жестом пригласил его выйти и запер за собою дверь на ключ.
Кент улыбнулся. Теперь все кончено. Согласно постановлению Уголовного кодекса, он знал, что в этот самый момент Кедсти отдает сержанту О’Коннору приказ немедленно же поставить стражу к его двери. Тот факт, что в любой момент Кент мог умереть, не изменял правила применения закона. Он услыхал неясные голоса по ту сторону запертой двери, затем замирающие шаги. Потом смолкло все.
Кент кашлянул, выплюнул сгусток крови, отер губы и усмехнулся.
– Да! – проговорил он. – Игра сыграна! Но самым забавным во всем этом является то, что никто никогда не узнает настоящей правды, кроме меня самого и, быть может, еще одного человека.
Перед окном Кента цвела весна, торжествующая северная весна, и, несмотря на приближение смерти, он все-таки глубоко впивал в себя эту весну и старался глядеть в окошко так, чтобы его взор мог охватить горизонты как можно шире и наглядеться досыта на тот мир, который он еще так недавно называл своим.
Только год тому назад была отстроена доктором Кардиганом эта больница, в которой он теперь лежал. Именно он, Кент, выбирал тогда для нее это место. В ней еще пахло сладким запахом еловых бревен, срубленных в самой чаще леса. Это дыхание леса несло с собой от стен бодрость и надежду, говорило о неумирающей жизни; до сих пор еще снаружи стучали о бревна дятлы, и по крыше, мягко постукивая лапками, бегали и резвились белки.
– Ну, в таком месте, – воскликнул Кент, когда они выбирали тогда вместе с доктором Кардиганом это место для постройки, – сможет умереть разве только какой-нибудь заморыш!
И теперь таким первым заморышем, глядящим на всю красоту окружающего, суждено было стать самому Кенту!
Во всех направлениях, пока видел глаз, лесу не было видно конца. Это было как бы многоцветное море с неровными грядами поднимавшихся и опускавшихся волн, далеко-далеко на горизонте, за много миль, сливавшееся с небом. И сколько уже раз сердце Кента болело при мысли о том, что рельсы уже врезались миля за милей в эту глушь со стороны Эдмонтона, всего только в каких-нибудь полутораста милях отсюда. Ему казалось, что это кощунство, преступление против природы, убийство его возлюбленной лесной пустыни. В его душе эта лесная пустыня сделалась чем-то гораздо большим, чем просто рядом елей, кедров, берез и можжевельников. Он любил ее больше, чем человека, она имела для него определенную индивидуальность. И то, что эта природа теперь была рядом с ним, сверкая перед его глазами в солнечном блеске, нашептывая ему в мягком дыхании воздуха свои песни, кивая ему с каждого бугорка, давало ему странное сознание счастья даже и в эти часы, когда он знал, что умирает.
А затем глаза его перешли на реку. Несмотря на приближение железной дороги, Атабаска все еще оставалась той дверью, которая отворялась и затворялась перед Великим Севером, и на ней теперь все еще кипела та же работа, что и сто лет тому назад. Караван груженных доверху барж как раз выбирался на среднее течение. Кент видел, как медленно и лениво отплывали они от берега. Команды пели, и лица водников были устремлены к диким приключениям Севера.
К горлу Кента что-то подступило, и он слегка застонал. Он слышал отдаленное пение, удалое и свободное, как сами привольные леса, и ему вдруг захотелось высунуться всем телом из окошка и прокричать им свое последнее «прости». Караван шел на Север. Кент знал, куда именно он шел. Для худощавых и загорелых людей, которые шли на баржах, наступят много месяцев чистой, здоровой жизни под радостными открытыми небесами. И, подавленный охватившим его желанием уплыть вместе с ними, Кент откинулся назад на подушки и закрыл глаза.
В эти мгновения мозг его быстро и ярко представил ему все то, что он теряет. Завтра или послезавтра он будет уже мертв, а караван будет все плыть и плыть – к Великим порогам Атабаски, к Порогам Смерти, отважно бросаясь в бой со скалами и быстринами Большого водопада, водоворотами Чертова Рта, кипящими пеной Зубами Дракона, – и затем войдет в Невольничье озеро и в Макензи, пока, наконец, последний, разбитый о скалы нос баржи не вопьется в холодную влагу Ледовитого океана. А он, Джемс Кент, будет мертв!
Теперь баржи выбрались уже на ровное течение, и при виде того, как они уходили, Кенту показалось, что это последние беглецы, спасавшиеся от стального чудовища. Сам не сознавая что делает, он протянул к ним руки, и душа его прокричала им последнее «прости», хотя губы и оставались безмолвными.
Послышалось щелканье ключа; дверь отворилась, и вошел доктор Кардиган. На лице у него было напряженное выражение, которого он не мог и не умел скрыть. Он принес Кенту табак. Приложив затем ему к груди ухо, он выслушал его.
– Я и сам иногда слышу… – сказал ему Кент. – Что, хуже?..
Кардиган кивнул ему головой.
– Будете курить, – ответил он, – только ускорите развязку. Я принес вам табак только потому, что это было ваше последнее желание. Но если уж вы так хотите…
Кент тотчас же протянул руку к табаку.
– Стоит того… – сказал он. – Спасибо, голубчик!
Он набил трубку, а Кардиган поднес ему спичку. И в первый раз за эти две недели из губ Кента потянулся табачный дым.
– Караван пошел на Север, – сказал он.
– Да, груз большей частью для Макензи, – ответил доктор. – Далекий путь!
– Самый лучший на всем Севере. Три года тому назад мы вместе с О’Коннором прошли его весь на баркасе взад и вперед. И сдружились с ним. Да вот, кажется, и его шаги!
И действительно, из соседней палаты до них донесся звук приближающихся шагов.
Вошел О’Коннор, и как-то сразу, в одно мгновение, вышел из комнаты и Кардиган. Сержант держал в руке ярко-красные лесные цветы.
– Это патер Лайон приказал передать тебе… – начал он. – Приходя сюда, я нарушаю правила, но я должен кое-что сообщить тебе, Джимми. Я нисколько не верю тому, будто бы ты мог убить Джона Баркли; не верит этому и сам наш инспектор Кедсти, но все-таки вследствие твоего признания он принимает против тебя спешные меры. А теперь я хочу поставить вопрос ребром: действительно ли ты убил Баркли?
– Значит, ты не веришь исповеди умирающего? – ответил ему Кент.
– Черт побери, я спрашиваю: ты это сделал или не ты?
– Я.
О’Коннор уселся, вцепившись пальцами в край стола.
– Я так расстроен от всех этих неожиданностей, – сказал он. – Но, надеюсь, ты ничего не будешь иметь против, если я спрошу тебя про девушку?
– Девушку?! – воскликнул Кент. Он уставился на О’Коннора. – Какую девушку? – переспросил он.
Сержант в свою очередь уставился на него с вопросительной серьезностью.
– Вижу, что и ты не знаешь ее, – сказал он. – Я тоже ее не знаю. Никогда раньше не видал. Вот почему я и сомневаюсь насчет инспектора. Как-то странно все это… Когда мы уходили давеча от тебя, он потребовал от меня, чтобы я сопровождал его домой. Мы пошли. Вдруг он изменил намерение и сказал, что мы должны идти уже не к нему домой, а в канцелярию. Когда мы проходили через тополиную аллею, то на ней, в каких-нибудь десяти шагах от нас, стояла девушка; она остановила меня, потом Кедсти. Я услыхал, как он что-то прокряхтел, произнес такой звук, точно его кто-то ударил. Я никогда еще не видал такой девушки, такого лица и таких волос и уставился на нее как дурак. Она пристально взглянула на Кедсти и так некоторое время продолжала смотреть на него, а затем обогнала нас. Ни слова не сказала.
Он взял со стола спичку и погрыз ее.
– Кент, клянусь, – продолжал он, – что когда я взглянул потом на Кедсти, то он был бледен как полотно. В его лице не было ни кровинки, и он растерянно смотрел перед собой, точно девушка все еще стояла там. А затем он опомнился, крякнул и вдруг сказал: «Сержант, мне нужно вернуться, чтобы поговорить с доктором Кардиганом. Можешь немедленно выпустить Мак-Триггера на свободу!»
Он многозначительно посмотрел на Кента. Тот молчал.
– А посмотрел бы ты на Мак-Триггера, – продолжал О’Коннор, – когда я объявил ему, что он свободен! Он вышел, нащупывая себе дорогу как слепой, и не пожелал идти дальше канцелярии. Сказал, что будет ждать там инспектора.
– Ну а Кедсти? – спросил Кент.
О’Коннор вскочил с места и взад-вперед заходил по комнате.
– Последовал за девушкой! – воскликнул он. – Он солгал мне насчет Кардигана. В этом не было бы ничего удивительного, не будь ему шестьдесят лет, – ведь она такая писаная красавица! Но только не ее красота заставила его там, на аллее, побледнеть, как смерть. Голову даю на отсечение. В глазах у этой девушки было для него что-то более устрашающее, чем прямо в упор наведенный на него револьвер, и как только он взглянул в них, так тотчас же и приказал выпустить на волю Мак-Триггера. Странно все это, Кент! Ужас как странно! Но самым странным является твое признание.
– Да, действительно, все это очень странно, – согласился Кент. – Такая маленькая вещица, как пуля, и вдруг изменила все дело. Если бы она не задела меня, то, уверяю тебя, я не признался бы никогда, и вместо меня был бы повешен совершенно невинный человек. Что же касается девушки…
Он пожал плечами и постарался усмехнуться.
– Может быть, она прибыла сюда, – продолжал он, – с одним из верховых баркасов и просто совершала прогулку.
– Если бы ты хоть раз увидел эту девушку, – воскликнул О’Коннор, – то ты не забыл бы ее всю жизнь! Она никогда раньше не бывала в этих местах, иначе мы непременно бы слыхали о ней. Она прибыла сюда с какой-то определенной целью, и я думаю, что эта цель была ею достигнута, когда Кедсти отдал мне приказ освободить Мак-Триггера.
– Все может быть, – согласился Кент, – и это очень вероятно. Но я все-таки не понимаю, при чем здесь я.
О’Коннор мрачно улыбнулся.
– Не понимаешь? – возразил он. – А зачем он заторопился выпустить Мак-Триггера? Ведь теперь вместо него придется повесить тебя.
Кент горько улыбнулся.
– Ты забываешь, – сказал он, – что Кардиган дал мне сроку только до завтрашнего вечера. Ну, может быть, еще до следующего дня. Следовательно, мне вовсе не придется болтаться на перекладине.
И он взял О’Коннора за руку.
– Видал ты, как караван отправился сегодня к Северу? – спросил он. – Вот бы и нам с тобой туда же, как и три годика тому назад!..
О’Коннор встал и высунулся в окошко, чтобы Кент не заметил, как ему к горлу подступили слезы. Затем он направился к двери.
– Еще увидимся, – сказал он, – и если узнаю о девушке что-нибудь, то расскажу.
Кент еще долго прислушивался к постепенно смолкавшему грохоту его тяжелых сапог.