19 декабря, 04 часа 34 минуты по центральноевропейскому времени
Рим, Италия
С антикварным часовым пинцетом в руках предводитель велиалов сгорбился над рабочим столом, зажав лупу в одной из глазниц. И с предельной осторожностью завел тоненькую бронзовую пружинку в сердце механизма размером с ноготок.
Натянувшаяся пружина вошла в зацепление.
Удовлетворенно улыбнувшись, он закрыл створки механизма, образовав некое подобие металлической фигурки насекомого с шестью членистыми лапками и безглазой головой. Последняя щетинилась острым, как иголка, серебряным хоботком и парой перистых бронзовых антенн.
Переместился к другому участку рабочего стола и недрогнувшей рукой подхватил пинцетом с ложа из белого шелка отделенное переднее крылышко мотылька. Поднес этот радужный лепесток к свету галогеновой рабочей лампы. Чешуйки мотылька переливались серебристой зеленью, почти не скрывая деликатный узор внутренней структуры крылышка Actias luna – сатурнии луны. При полном размахе крыльев в четыре дюйма это одна из крупнейших бабочек в мире.
Осторожными, отработанными движениями он приладил хрупкое крылышко к крохотным зажимам бронзово-серебряного грудного отдела своего механического творения. Повторил ту же операцию с другим передним крылышком и обоими задними. Механизм грудки, состоящий из сотен зубчатых колесиков и пружин, ждал лишь часа, чтобы вдохнуть жизнь в эти красивые органические крылья.
Закончив работу, он полюбовался каждым изделием. Он любил точность своих творений, то, как каждая шестеренка цепляется за другую, являясь неотъемлемой частью более крупной конструкции. Годами он делал часы, нуждаясь в приборе, отмеряющем время, отсчитывать которое собственным телом он не мог. Но со временем его интерес и искусство переключились на создание этих крохотных автоматов – наполовину машин, наполовину живых существ, по его воле устремленных в вечность.
Обычно он обретал мир и покой в столь замысловатой работе, настраивающей на ненатужную сосредоточенность. Но нынче ночью это безупречное спокойствие ускользало от него. Не могло умиротворить даже негромкое журчание устроенного рядом фонтана. Его вековечный замысел – затейливый и деликатный, как любой из его механизмов, – оказался под ударом.
Когда он вносил крохотные поправки в последнее из своих творений, кончик пинцета задрожал, и он порвал деликатное переднее крылышко, просыпав радужные зеленоватые чешуйки на белый шелк. Изрыгнул проклятие, которого никто не слыхал со времен Древнего Рима, и швырнул пинцет на стеклянную поверхность рабочего стола.
Сделал долгий вдох, стремясь восстановить душевный покой.
Тот бежал от него.
Будто по подсказке, на столе зазвонил телефон.
Он потер виски длинными пальцами, будто стремясь утихомирить мысли воздействием извне.
– Sì[7], Рената?
– Пришел отец Леопольд, ждет внизу в вестибюле, синьор, – раздался из динамика скучающий голос его красавицы секретарши. Он спас ее от сексуального рабства и жизни на улицах Турции, и она платит ему преданным, хотя и равнодушным, служением. За годы обоюдного знакомства она ни разу не выразила удивления. И эту черту он уважает.
– Впусти его.
Встав, он потянулся и подошел к ряду окон позади рабочего стола. Его компания – корпорация «Аргентум» – владеет высочайшим небоскребом в Риме, и его кабинет занимает самый верхний этаж. Из пентхауса сквозь прозрачные стены из пуленепробиваемого стекла открывается вид на Вечный город. Пол у него под ногами сделан из полированного пурпурно-красного мрамора, императорского порфира, столь редкого, что он встречается лишь в одном месте на планете – в египетской горе, которую римляне называли Mons Porphyrites, сиречь Порфирная гора. Он был открыт при жизни Христа и стал мрамором царей, императоров и богов.
Пятьдесят лет назад он разработал и выстроил этот шпиль вместе со всемирно известным архитектором. Конечно, теперь этот человек мертв. А вот он остался, ничуть не переменившись.
Он вгляделся в свое отражение. Во время естественной жизни лицо его покрывали шрамы от плети, изувечившей его в детстве, но когда анафема нескончаемых лет постигла его, изъяны исчезли. Теперь он не мог и припомнить, где были эти шрамы. Перед глазами была лишь гладкая, безупречная кожа, россыпь лучистых морщинок вокруг серебристо-серых глаз, не становящихся глубже, квадратное суровое лицо и копна густых седых волос.
Горькие мысли одолевали его. На протяжении веков это лицо называли множеством имен, оно заносило до дыр множество обличий. Но спустя два тысячелетия он вернулся к тому имени, которое дала ему мать.
Иуда Искариот.
Хотя имя это стало синонимом предателя, он прошел полный круг от отрицания до признания этой истины – особенно после того, как открыл тропу к собственному искуплению. Столетия назад он наконец постиг, зачем Христос проклял его бессмертием.
Чтобы в грядущем он смог сделать то, что должен.
Взвалив на свои плечи эту ответственность, Иуда прижался лбом к холодному стеклу. В прошлом у него один руководитель отдела так боялся упасть, что не подходил к окнам ближе чем на шесть футов.
Иуда такого страха перед падением не питал. Он падал навстречу тому, что должно было принести ему смерть, уже бесчисленное количество раз.
Он смотрел сквозь стекло на переливающиеся огнями улицы, на раскинувшийся внизу город, славившийся своей развращенностью еще до рождения Христа. Рим всегда сиял по ночам огнями, хотя теплый желтый огонь факелов и свечей давно сменился ослепительным накалом электричества.
Если его план сработает, все эти огни раз и навсегда погаснут.
Современные люди думают, будто блеск и огонь принадлежат им, но человек озарял мир по своей воле уже давно. Порой ради прогресса, а порой по пустякам.
Стоя там, он вспомнил блистательные балы, которые посещал столетиями, и все праздные гуляки на них пребывали в уверенности, что достигли пика гламура. Благодаря своим внешности и богатству он никогда не знал недостатка в приглашениях, равно как и в женской компании, но эти спутницы зачастую требовали большего, чем он мог дать.
Иуда видел слишком много возлюбленных, увядавших и умиравших, угашая надежду на вечную любовь.
В конце концов она никогда не оправдывала своей цены.
За единственным исключением.
Он посетил бал в средневековой Венеции, где женщина похитила его вечное сердце, показав любовь, оправдывающую любую цену. Он взирал на разноцветные огни города, пока они не затуманились, погрузив его в воспоминания.
Иуда помедлил на пороге венецианского бального зала, позволив круговращению красок разворачиваться перед ним. Малиново-красные, насыщенные золотые, индиго под стать вечернему морю, черные, поглощающие свет, и жемчужное сияние обнаженных плеч. Нигде женщины не наряжались настолько ярко и не выставляли кожу настолько напоказ, как в Венеции.
Бальный зал выглядел почти так же, как и сотню лет назад. Единственную перемену являли три новые картины маслом, украсившие его величественные стены. Полотна изображали суровых или веселых членов этого венецианского рода, каждый из которых был разодет в модные наряды своих дней. Все они давно умерли. Одесную от него находился портрет Джузеппе, почившего три десятка лет назад, черты лица которого навеки застыли в сорокалетнем возрасте благодаря масляным краскам и таланту давно усопшего живописца. Взгляд карих глаз Джузеппе, всегда искрившихся весельем, противоречил сурово сдвинутым бровям и чопорной осанке. Иуда прекрасно знал его – вернее, настолько хорошо, насколько можно узнать человека за десять лет.
Дольше пребывать в одном городе Иуда себе не дозволял. После этого люди могли начать недоумевать, отчего он не стареет. Человека, не покрывающегося морщинами и не умирающего, могли назвать колдуном или еще похуже. Так что он путешествовал на север и на юг, на восток и на запад, кругами, расширявшимися по мере распространения цивилизации. В одних городах он разыгрывал из себя анахорета, в других – художника, в третьих – жуира. Примерял роли, будто плащи. И сносил по одному каждого рода.
Его щегольские черные кожаные сапоги уверенно ступали по деревянному паркету. Он знал каждую скрипучую половицу, каждую едва заметную щербинку. Явился лакей в маске с подносом, уставленным бокалами вина. Иуда взял один, памятуя достоинства винных подвалов прежнего хозяина. Пригубил, смакуя букет кончиком языка, – к счастью, по смерти Джузеппе его подвалы не пришли в упадок. Осушив бокал, Иуда взял другой.
Пальцы другой руки, спрятанной за спиной, крепко сжимали узкий черный предмет.
Он явился сюда с целью более возвышенной, нежели повеселиться на балу.
Он пришел погоревать.
Маневрируя среди танцоров в масках, Иуда пробирался к окну. Длинный нос его маски загибался книзу вороньим клювом. Ноздри наполнял аромат хорошо выделанной кожи, из которой ее изготовили. Мимо в кружении с партнером проскользнула женщина, оставив по себе в воздухе крепкий аромат духов.
Иуда знал и этих танцоров, и без счету других. Позже, выпив побольше вина, он присоединится к ним. Выберет себе какую-нибудь юную куртизанку, может быть, очередную мавританку, буде удастся сыскать таковую. И станет изо всех сил стараться забыться в знакомой рутине.
Полвека назад, во время последнего пребывания в Венеции, он повстречал самую очаровательную женщину за свою долгую жизнь. Она тоже была мавританкой – темнокожей, с лучезарными темно-карими глазами и черными волосами, ниспадавшими на голые плечи и доходившими до самого пояса. На ней было изумрудно-зеленое платье с золотой оторочкой, по моде стянутое на тонкой талии; но, свисая с шеи на узенькой золотой цепочке, в ложбинке ее грудей покоилась полоска яркого серебра, будто осколок разбитого зеркала – украшение диковинное. Вокруг нее витал аромат лепестков лотоса – благоухание, которым он не наслаждался с самых пор последней своей побывки на Востоке.
Они с таинственной женщиной танцевали часами, и никому из двоих другой партнер не требовался. Говорила она с диковинным акцентом, определить принадлежность которого Иуда не мог. Вскоре он позабыл об этом и слушал лишь ее слова. Она знала куда больше, чем кто-либо из встречавшихся ему доселе, – историю, философию и тайны человеческого сердца. От ее хрупкой фигурки веяло безмятежностью и мудростью, и ему хотелось позаимствовать у нее умиротворение. Ради нее, пожалуй, он мог бы отыскать способ вновь проникнуться простыми заботами смертного.
После танцев, у этого самого окна, она приподняла маску, чтобы он смог узреть ее лицо целиком, а Иуда снял свою. Он взирал на нее в эту минуту безмолвия, более интимную, чем он делил с кем-либо прежде. А затем она вручила ему свою маску, извинилась и скрылась в толпе.
И лишь тогда он осознал, что не ведает ее имени.
Она так и не вернулась. Более года искал Иуда ее по всей Венеции, платил безумные деньги за недостоверные сведения. Она была внучкой дожа. Она была рабыней с Востока. Она была еврейской девушкой, убежавшей из гетто на одну ночь. Она не была ни одной из перечисленных.
С разбитым сердцем он бежал из города масок и старался позабыть ее в объятьях сотен других женщин, некоторых таких же темнокожих, как мавры, других – белее снега. Он выслушивал от них тысячи историй, помогал одним и бросал других. Ни одна из них не тронула его сердца, и он покинул их всех прежде, чем ему пришлось лицезреть их старение и смерть.
Но теперь Иуда вернулся в Венецию, дабы изгнать ее из мыслей, через полвека после того, как танцевал с ней на этом паркете. К этому времени, знал он, она, скорее всего, мертва или обратилась в сморщенную и слепую старуху, давно позабывшую ту волшебную ночь. Все, что он оставил себе по ней, – это воспоминания и ее старую кожаную маску.
Теперь он вертел эту маску в руках. Черная и глянцевитая, она представляла собой широкую кожаную ленту с прорезями для глаз, с крохотным стразиком, поблескивающим возле уголка каждого глаза. Дерзкий фасон, своей простотой идущий вразрез с богато изукрашенными масками женщин тех времен.
Но ей никакие дополнительные украшения и не требовались.
Иуда вернулся в эти ярко освещенные залы, чтобы сегодня бросить эту черную маску в воды канала и изгнать призрак женщины в архив былого. Сжимая в ладони старую кожу, он поглядел в открытое окно. Внизу гондольер налегал на шест, ведя свое утлое суденышко по темным водам, играющим серебряными проблесками в свете луны.
По берегам канала темные фигуры спешили по каменным плитам или через мосты. Люди, торопящиеся по секретным надобностям. Шагающие по повседневным делам. Он не знал зачем, да и не интересовался. Ему было все равно. Как и все прочее, это давно прискучило ему. На миг он вдруг уверовал, что мог бы ощутить связь с ними, – пока она не покинула его.
И сейчас, по-прежнему не питая охоты расставаться с ней, Иуда погладил маску указательным пальцем. Она годами лежала на дне сундука, обернутая в тончайший шелк. Поначалу он еще чуял аромат лепестков лотоса, но мало-помалу тот улетучился. Теперь он поднес маску к носу и понюхал – в самый последний раз, – ожидая ощутить запахи старой кожи и кедровых досок сундука.
Но вместо того ощутил аромат лепестков лотоса.
Иуда повернул голову, опасаясь поглядеть, движением столь медлительным, что оно не спугнуло бы даже робкую птаху. Биение собственного сердца вдруг загрохотало в ушах настолько громко, что он не удивился бы, если бы взоры всех присутствующих обратились в его сторону.
Она стояла перед ним, без маски, ни капельки не переменившаяся, и ее безмятежная улыбка была в точности такой же, как полстолетия назад. Маска выскользнула из его пальцев на пол. Дыхание занялось у него в груди. Танцоры кружили со всех сторон, но он застыл недвижно.
Не может этого быть.
Быть может, это дочь той самой женщины?
Он отмел эту возможность.
Такого точного подобия не бывает.
И тут же закралась сумрачная мысль. Иуда ведал о богомерзких тварях, шагающих сквозь время бок о бок с ним, таких же неумирающих, как он сам, но одержимых жаждой крови и безумием.
И снова он исторг такую перспективу из своего рассудка.
Ему никогда не забыть жар ее тела, пробивавшийся сквозь бархат платья, когда он танцевал с ней.
Так кто же она такая? Окаянная, подобно ему? Бессмертна ли она?
Тысяча вопросов заплясала у него в голове, в конце концов сменившись одним-единственным, воистину важным вопросом, задать который пятьдесят лет назад он не сумел.
– Как тебя зовут? – шепнул он, боясь, что этот миг рассыплется осколками, подобными тому, который она носит на своей стройной шее.
– Нынче вечером – Анной, – голос прозвучал с тем же самым диковинным акцентом.
– Но это не твое настоящее имя. Откроешь ли ты его мне?
– Если ты откроешь свое.
Ее сверкающие карие глаза надолго загляделись в его собственные – не заигрывая, а постигая его полную меру. Иуда медленно кивнул в знак согласия, молясь, чтобы она нашла его достойным.
– Арелла, – произнесла она вполголоса.
Он повторил ее имя, в тон ее голосу, слог за слогом:
– Арелла.
Она улыбнулась. Наверное, не слыхала собственного имени, произнесенного чужими устами, уже множество поколений. Ее глаза искали встречи с его взглядом, требуя, чтобы он заплатил обещанную цену за постижение ее истинного имени.
И впервые за тысячу лет он тоже произнес свое имя вслух:
– Иуда.
– Преданный анафеме сын Симона Искариота, – досказала она, глядя на него без удивления, лишь с едва угадывающейся улыбкой. И протянула ему руку. – Не желаешь ли потанцевать?
Вот так, с разоблачения секретов, и начались их отношения.
Но эти секреты таили другие, более глубокие и сумрачные.
Секреты без конца, как и пристало вечной жизни.
Исполинские двери у него за спиной распахнулись, отразившись в окне и возвращая его из средневековой Венеции в современный Рим. Иуда постучал пальцами по холодному пуленепробиваемому стеклу, на миг задумавшись, что бы подумали об этом материале средневековые венецианские стеклодувы.
В отражении он увидел Ренату, стоящую в обрамлении дверного проема. На ней был деловой костюм цвета тутовой ягоды и коричневая шелковая блузка. Хоть она за время службы у него и превратилась из девушки в женщину среднего возраста, Иуда по-прежнему находил ее привлекательной. И вдруг понял, что как раз потому, что Рената напоминает Ареллу. У его секретарши такая же смуглая кожа и черные глаза, и она так же невозмутима.
Как же я не замечал этого прежде?
Вслед за ней в комнату ступил белокурый монах, с виду намного моложе своих лет. Сангвинист нервно взялся за оправу своих миниатюрных очочков. На его круглом лице отпечатались морщины тревоги, которым не место на столь юном лике, выдавая десятилетия, оставшиеся у него за плечами.
Рената удалилась, бесшумно прикрыв за собой дверь.
Иуда жестом пригласил его пройти.
– Входите же, брат Леопольд.
Монах облизнул губы, разгладил складки своей простой коричневой сутаны с капюшоном и повиновался. Прошел мимо фонтана и остановился перед массивным письменным столом. Он прекрасно знал, что садиться без приглашения не следует.
– Как вы и приказывали, я приехал из Германии первым же поездом, Damnatus.
Леопольд склонил голову, употребив античный титул, знаменующий прошлое Иуды. С латыни его можно приблизительно перевести как приговоренный, окаянный или про́клятый. Хотя остальные могли бы воспринять подобный титул как оскорбление, Иуда носил его с гордостью.
Ибо тот был дарован ему Христом.
Иуда подвинул стул за столом, возвращаясь на свое место, и сел. Заставляя монаха ждать, целиком сосредоточил внимание на прежнем занятии. Ловко, мастерски отцепил переднее крылышко, сломленное прежде, и бросил его на пол. Открыл ящик с образцами и извлек другую сатурнию. Отделив переднее крылышко, заменил им поврежденное, вернув своему творению безукоризненное совершенство.
Теперь надо исправить другой сломанный предмет.
– У меня есть миссия для вас, брат Леопольд.
Монах молча вытянулся, застыв перед ним настолько неподвижно, насколько это подвластно только сангвинисту.
– Да?
– Как я понимаю, ваш Орден уверен, что отец Корца – предвозвещенный Рыцарь Христов, а этот американский солдат Джордан Стоун – Воитель Человеческий. Но остались сомнения касательно личности третьей фигуры, упомянутой в пророчестве Кровавого Евангелия. Женщины Знания. Следует ли мне понимать, что это не профессор Эрин Грейнджер, как вы изначально заключили во время поисков утраченного Евангелия Христова?
Леопольд низко склонил голову в извинении.
– Я слыхал о подобных сомнениях и полагаю, что они могут быть оправданны.
– Если так, то мы должны отыскать истинную Женщину Знания.
– Будет сделано.
Достав из другого ящика серебряную бритву, Иуда порезал кончик своего пальца. Поднес его к мотыльку, созданному его руками из металла и эфемерных крылышек. Одна-единственная сверкающая капля крови упала на спинку творения, впитавшись сквозь отверстия и исчезнув.
Монах отступил назад.
– Вы боитесь моей крови.
Как и все стригои.
Столетия назад Иуда постиг, что единственная капля его крови смертоносна для всех этих анафемских тварей, даже для обратившихся к служению Церкви, подобно сангвинистам.
– Кровь – великая сила, не так ли, брат Леопольд?
– Именно так, – взгляд монаха бегал из стороны в сторону. Должно быть, ему не по себе находиться так близко от того, что может положить конец его несмертельному существованию.
Иуда завидовал ему в этом страхе. Проклятый Христом на бессмертие, он бы многим пожертвовал, только бы получить шанс умереть.
– Тогда почему вы не сказали мне, что теперь эта тройка повязана кровью?
Иуда бережно подвел пальцы под свое создание. Оно встрепенулось на его ладони, пробужденное к жизни его кровью. Крошечные шестеренки зажужжали едва слышно поверх журчания фонтана. Крылышки поднялись, сойдясь над спинкой, а затем снова расправились.
Монах задрожал.
– Такое красивое творение ночи, простой мотылек, – изрек Иуда.
Взмахнув крылышками, автомат вспорхнул с ладони в воздух. Медленно облетел стол, ловя крылышками каждый проблеск света и отражая его обратно.
Леопольд следовал за ним, явно испытывая желание бежать, но понимая, что делать этого не стоит.
Иуда поднял ладонь, и мотылек снова легко опустился на кончики подставленных пальцев Иуды. Металлические ножки касались кожи легко, будто паутина.
– Такой деликатный и все же невероятно могущественный.
Глаза монаха были прикованы к ярким крылышкам, голос дрожал.
– Извините. Я не думал, что нужно придавать значение тому, что Рун причастился от археолога. Я… я думал, она не настоящая Женщина Знания.
– И все же ее кровь струится в жилах Руна Корцы, а в ее – благодаря вашему опрометчивому переливанию – теперь течет кровь сержанта Стоуна. Вы не находите такое совпадение странным? Быть может, даже значительным?
Повинуясь воле Иуды, мотылек снова взмыл с его пальца и облетел кабинет, порхая в потоках воздуха точь-в-точь, как некогда сам Иуда порхал по бальным залам всего мира.
Монах сглотнул, сдерживая ужас.
– Быть может, – промолвил Иуда. – Быть может, эта археолог, в конце концов, и есть Женщина Знания.
– Я сожалею…
Мотылек спланировал вниз, чтобы сесть на левом плече монаха, вцепившись крохотными лапками в грубую ткань его власяницы.
– Нынче вечером я пытался ее убить, – Иуда от нечего делать перебирал крошечные зубчатые колесики у себя на столе. – С помощью анафемской кошки. Можете себе представить, чтобы простая женщина ускользнула от подобной бестии?
– Не представляю, как такое возможно.
– Я тоже.
Стоит монаху дать малейший повод – и мотылек вонзит в него острый хоботок, выпустив единственную каплю крови, которая убьет его на месте.
– И все же она выжила, – произнес Иуда. – А теперь еще и воссоединилась с Воителем, но с Рыцарем – пока нет. Вам известно, почему они не воссоединились с отцом Руном Корцей?
– Нет, – монах опустил глаза к четкам. Если он умрет сейчас, во грехе, а не в священном бою, душа его будет проклята во веки веков. Должно быть, Леопольд только об этом и думает.
Иуда дал ему еще минутку на размышления, после чего пояснил:
– Потому что Рун Корца пропал.
– Пропал? – впервые выразил удивление монах.
– Через пару дней после того, как Корца вкусил от нее, он исчез из поля зрения Церкви. И всех остальных. – Крылышки бабочки трепетали в потоках воздуха. – А теперь улицы Рима усеяны трупами, потому что чудовище осмеливается охотиться у пределов самого Священного града. Это не стригой, находящийся под моим или их контролем. Они боятся, что это их драгоценный Рун Корца, вернувшийся в дикое состояние.
Брат Леопольд встретился с ним взглядом.
– Чего же вы хотите от меня? Чтобы я убил его?
– Будто это вам по силам… Нет, мой дорогой брат, эта задача достанется другому. Ваша задача – следить и докладывать. И никогда больше не умалчивать ни о каких мелочах. – Иуда поднял ладонь, и мотылек спорхнул с плеча монаха, возвращаясь на протянутую ладонь своего творца. – Если вы подведете меня, вы подведете Христа.
Брат Леопольд взирал на него со смесью облегчения и ликования.
– Больше я не оступлюсь.