© Д. Старков, перевод на русский язык, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Тысячелетья – ничто пред тобой,
Столь быстротечен их лёт;
Краток, как стража, вершащая ночь,
Прежде чем солнце взойдет.
Быть может, свое будущее я предчувствовал с самого начала. Ржавая решетка ворот, преградившая нам путь, и пряди тянувшегося с реки тумана, обволакивавшие острые навершия прутьев, словно горные пики, и поныне остаются для меня символами изгнания. Вот почему моя повесть начинается сразу после того, как мы переплыли реку, причем я, ученик гильдии палачей Севериан, едва не утонул.
– А стража-то нет, – сказал Рох, мой друг, Дротту, хотя тот и без него отлично видел, как обстоят дела.
Парнишка по имени Эата неуверенно предложил обойти кругом. Кивок и взмах веснушчатой руки означали несколько тысяч шагов через трущобы под стеной и подъем по склону холма – туда, где стена Цитадели выше всего. Этот путь мне еще предстоит пройти – гораздо позже.
– И нас вот так, запросто, пропустят через барбакан? Ведь за мастером Гюрло пошлют.
– Но почему стража на месте нет?
– Да какая разница? – Дротт тряхнул решетку. – Эата, попробуй – может, пролезешь меж прутьев.
Что ж, Дротт – наш капитан. Эата просунул сквозь прутья плечо и руку, и тут же стало ясно, что дело безнадежно: туловище не пройдет.
– Кто-то идет, – прошептал Рох.
Дротт тут же выдернул из решетки Эату.
Я оглянулся. Там, в конце улицы, мелькали фонари; до ушей моих донеслись шаги и голоса. Я приготовился прятаться, но Рох удержал меня:
– Погоди! Они с пиками!
– Думаешь, страж возвращается?
Он покачал головой:
– Слишком много.
– По меньшей мере дюжина, – подтвердил Дротт.
Мы еще не обсохли после купания в Гьёлле. В памяти своей я и посейчас стою у тех ворот, дрожа от холода. Как все, что, будучи с виду непреходящим, неотвратимо идет к концу, мгновения, казавшиеся тогда неимоверно быстротечными, напротив, возрождаются вновь и вновь – не только в памяти моей (которая в конечном счете не позволяет пропасть ничему), в биении сердца, в морозце по коже возобновляются они, совсем как наше Содружество ежеутренне возрождается к жизни под пронзительный рев горнов.
Насколько позволял судить тускло-желтый свет фонарей, доспехов на подошедших не было, однако при них имелись не только замеченные Дроттом пики, но и топоры с посохами. Вдобавок на поясе у вожака красовался длинный обоюдоострый нож, однако меня гораздо сильнее заинтересовал увесистый ключ на шнурке, обвивавшем его шею: с виду он вполне подошел бы к замку на воротах.
Малыш Эата беспокойно шевельнулся. Главный, заметив нас, поднял фонарь над головой.
– Мы ждем здесь, чтобы пройти внутрь, добрый человек, – громко сказал Дротт.
Ростом он был повыше, но темное лицо его выражало крайнюю степень почтения.
– Только после рассвета, – буркнул вожак. – А пока, ребята, ступайте-ка по домам.
– Добрый человек, страж должен был впустить нас, но отлучился куда-то…
Вожак шагнул к нам, причем ладонь его легла на рукоять ножа.
– Нынче ночью вы сюда не пройдете.
Тут мне сделалось малость не по себе: что, если он догадался, кто мы?
Дротт отступил, а мы встали за его спиной.
– Кто вы, добрые люди? С виду – не солдаты…
– Мы добровольцы, – ответил один из подошедших. – Пришли охранять своих мертвых.
– Значит, вы можете пропустить нас.
Вожак отвернулся.
– Туда не войдет никто, кроме нас.
Ключ его заскрежетал в замке. Ворота распахнулись, и, прежде чем кто-либо успел помешать, Эата метнулся внутрь. Кто-то выругался; вожак и еще двое добровольцев ринулись следом, но Эата оказался проворней. Его шевелюра цвета пеньки и залатанная рубаха, попетляв среди осевших могил нищих, исчезли в зарослях изваяний выше по склону. Дротт тоже устремился за ним, но его схватили за руки.
– Нужно же найти его! Не украдем мы ваших мертвых…
– А тогда зачем вам туда понадобилось? – спросил один из добровольцев.
– Травы собрать, – отвечал Дротт. – Мы – подмастерья у лекаря. Больных ведь нужно лечить, как по-твоему?
Доброволец молча таращился на него. Погнавшись за Эатой, человек с ключом бросил фонарь. В неверном свете оставшихся двух фонарей доброволец выглядел сущим простаком – должно быть, из чернорабочих.
– Ты должен знать, – продолжал Дротт, – что некоторые ингредиенты обретают полную силу, лишь будучи извлеченными из кладбищенской почвы при лунном свете. Скоро ударят заморозки, и все погибнет, а нашим мастерам без запасов на зиму не обойтись. Три мастера устроили нам разрешение войти сюда нынче ночью; этого же парнишку я нанял у его отца нам в помощь.
– А вам не во что складывать эти… ингредиенты!
До сих пор не устаю восхищаться находчивостью Дротта!
– Мы вяжем их в снопы и высушиваем, – с этими словами он без малейшей заминки вынул из кармана клубок обычной бечевки.
– Понятно… – пробормотал доброволец, явно ничего не понимавший.
Мы с Рохом придвинулись к воротам поближе, но Дротт, напротив, отступил на шаг.
– Если вы не позволите нам собрать травы, мы лучше пойдем. Пожалуй, мы теперь не отыщем там даже этого паренька.
– Никуда вы не пойдете. Его нужно выгнать оттуда.
– Хорошо…
Дротт нехотя шагнул в ворота. Мы в сопровождении добровольцев двинулись за ним. Вот некоторые мистические доктрины утверждают, будто материальный мир создан не чем иным, как человеческим разумом, поскольку управляют нами искусственные категории, в которые мы помещаем предметы по существу недифференцированные, еще более неосязаемые, чем изобретенные для них слова. Вот этот самый принцип я в ту ночь понял интуитивно, едва услышав, как доброволец, замыкавший шествие, захлопнул за нами ворота.
– Ну, я пойду присмотреть за матерью, – сказал доброволец, до сих пор молчавший. – И так сколько времени потратили даром – ее бы уже за лигу отсюда могли унести!
Прочие согласно забормотали, и отряд рассыпался. Один фонарь двинулся влево, другой – вправо. Мы же с оставшимися добровольцами поднялись на центральную аллею, по которой всегда возвращались к рухнувшему участку стены Цитадели.
Я ничего не забываю. В этом – моя природа, радость моя и проклятие. Каждый лязг цепи и посвист ветра, оттенок, запах и вкус сохраняются в памяти моей неизменными. Я знаю, что так бывает не со всеми, однако не могу представить, как может быть иначе. Наверное, это – наподобие сна, когда не осознаешь того, что творится вокруг. А несколько белых ступеней, ведших к центральной аллее, и сейчас стоят перед моим взором…
Воздух становился все холоднее. Света при нас не было, да вдобавок с Гьёлля начал подниматься туман. Несколько птиц, прилетевших переночевать в ветвях сосен и кипарисов, никак не могли угомониться и тяжело перепархивали с дерева на дерево. Я помню, что чувствовали мои ладони, растиравшие мерзнувшие плечи, помню мерцание удалявшихся фонарей среди надгробных стел, помню запах реки, принесенный туманом и насквозь пропитавший мою рубаху, смешавшись с резким запахом свежевскопанной земли. В тот день я едва не утонул, запутавшись в гуще подводных корней, а ночью впервые почувствовал себя взрослым.
Раздался выстрел – я никогда прежде не видел такого. Лиловая молния расщепила темноту, словно клин, и темнота с громом сомкнулась вновь. Где-то рухнул монумент. И вновь – тишина, в которой, казалось, растворилось все вокруг. Мы пустились бежать. Неподалеку закричали люди, сталь зазвенела о камень, точно чей-то баделер ударил по могильной плите. Я рванулся прочь по совершенно незнакомой (по крайней мере, так мне показалось) аллее, узкой – едва-едва разойтись двоим, устланной обломками костей и, точно сломанное ребро, вонзавшейся в небольшую низинку. В тумане не разглядеть было ничего, кроме темных глыб памятников по бокам аллейки. Затем дорожка внезапно, точно ее выдернули из-под ног, исчезла – видимо, я где-то прозевал поворот. Едва увернувшись от обелиска, словно из-под земли выросшего передо мной, я на полном ходу врезался в человека, одетого в черное пальто.
Он оказался жестким, точно дерево; удар при столкновении сшиб меня с ног и на время лишил способности дышать. Человек в черном пальто тихо выругался, а затем я услышал свист рассеченного клинком воздуха.
– Что случилось? – спросил другой голос.
– Кто-то налетел на меня. Налетел и исчез, кем бы он ни был.
Я замер.
– Открой фонарь.
Этот голос принадлежал женщине и был очень похож на воркованье голубки, если не считать повелительного тона.
– Госпожа, они накинутся на нас, как стая дхолей, – возразил тот, на кого я налетел.
– Они в любом случае скоро будут здесь – Водал стрелял. Ты должен был слышать.
– Ну выстрел их скорее отпугнет…
В разговор снова вступил человек, заговоривший первым, – я был тогда еще слишком неопытен, чтобы распознать характерный акцент экзультанта:
– Лучше бы я не брал этого с собой. Против людей такого сорта – нужды нет.
Теперь он был гораздо ближе; какое-то мгновение я мог видеть его сквозь туман. Очень высокий, худощавый, с непокрытой головой, он стоял возле толстяка, на которого я наткнулся. Третьей была женщина, закутанная в черное. Лишившись дыханья, я не в силах был двигаться, однако как-то сумел отползти за постамент статуи и, едва оказавшись в безопасном месте, снова принялся наблюдать за ними.
Мало-помалу глаза привыкали к темноте. Разглядев правильное, продолговатое лицо женщины, я отметил, что она почти одного роста с худощавым человеком по имени Водал.
– Трави помалу, – скомандовал толстяк, скрытый теперь от моих глаз.
На слух, он находился всего лишь в паре шагов от того места, где я прятался, но из виду пропал надежно, точно вода, вылитая в колодец. Затем я увидел, как к ногам худощавого придвинулось что-то черное (должно быть, тулья шляпы толстяка), и понял, в чем дело: толстяк спустился в могильную яму!
– Как она? – спросила женщина.
– Свежа, как роза, госпожа! Запаха почти не чувствуется, тревожиться не о чем. – С невероятным для его сложения проворством он выпрыгнул из ямы. – Берите другой конец, сеньор; вытащим легче, чем морковь из грядки!
Что сказала после этого женщина, я не расслышал. Худощавый ответил:
– Это тебе не стоило ходить с нами, Тея. Как я буду выглядеть перед остальными, если вовсе ничем не рискую?
Они с толстяком закряхтели от напряжения, и я увидел, как возле их ног появилось что-то белое. Оба наклонились, чтобы поднять его. И вдруг – точно амшаспанд коснулся их сияющим жезлом – туман всклубился, уступив дорогу зеленому лунному лучу. В руках их был труп, тело женщины. Темные волосы ее спутались, лиловато-серое лицо отчетливо контрастировало с длинным платьем из какой-то светлой ткани.
– Видишь, сеньор? – сказал толстяк. – Как я и говорил. Ну вот, госпожа, осталось всего ничего. Только за стену переправить.
Стоило этим словам слететь с его губ, неподалеку вскрикнули, и на дорожке, ведущей в низинку, появились трое добровольцев.
– Придержи их, сеньор, – буркнул толстяк, взваливая тело на плечо. – Я пригляжу за дамами.
– Возьми это, – сказал Водал.
Поданный им пистолет сверкнул в лунном луче, словно зеркальце.
– Сеньор, – ахнул толстяк, – я и в руках-то никогда не держал…
– Возьми, может пригодиться!
Нагнувшись, Водал поднял с земли что-то наподобие темной палки. Шорох металла о дерево – и в руке его оказался узкий блестящий клинок.
– Защищайтесь! – крикнул он.
Женщина, точно голубка, заслышавшая клич арктотера, выхватила блестящий пистолет из руки толстяка, и оба они отступили в туман.
Трое добровольцев приостановились, затем один двинулся вправо, другой – влево, чтобы напасть разом с трех сторон. Оставшийся на белой дорожке из обломков костей был вооружен пикой, а один из его товарищей – топором.
Третьим оказался вожак добровольцев – тот самый, что разговаривал с Дроттом у ворот.
– Кто ты такой?! – закричал он. – Какого Эреба явился сюда и чинишь непотребства?!
Водал молчал, но острие его клинка пристально следило за добровольцами.
– Вместе, разом! – зарычал вожак. – Вперед!
Однако добровольцы замешкались, и прежде чем они смогли приблизиться, Водал ринулся в атаку. Клинок его, сверкнув в тусклом лунном луче, заскрежетал о навершие пики – точно стальная змея скользнула по бревну из железа. Пикинер с воплем отскочил назад; Водал (наверное, опасаясь, как бы двое оставшихся не зашли с тыла) отпрыгнул тоже, потерял равновесие и упал.
Все происходило в темноте, да и туман отнюдь не улучшал видимости. Конечно, я видел все, однако и мужчины, и женщина с правильным, округлым лицом казались мне лишь темными силуэтами. И все же что-то в происходящем тронуло мое сердце. Очевидно, готовность Водала умереть, защищая эту женщину, заставила меня проникнуться к ней особой симпатией, а уж восхищение самим Водалом внушала наверняка. Сколько раз с тех пор я, стоя на шатком помосте посреди рыночной площади какого-нибудь заштатного городишки и занося мой верный «Терминус Эст» над головою какого-нибудь жалкого бродяги, окутанный ненавистью толпы и – что еще омерзительнее – грязным сладострастием тех, кому доставляет наслаждение чужая боль и смерть, вспоминал Водала на краю могильной ямы и поднимал клинок так, словно бью за него!
Водал, как я уже говорил, споткнулся. В тот миг я поверил, будто вся жизнь моя брошена на чашу весов вместе с его жизнью.
Добровольцы, зашедшие с флангов, кинулись на него, но оружия из рук он не выпустил. Клинок сверкнул в воздухе, хотя хозяин его еще не успел подняться. Помнится, я подумал, что мне очень пригодился бы такой же в тот день, когда Дротт сделался капитаном учеников, а затем живо представил себя на месте Водала.
Человек с топором, в чью сторону был сделан выпад, отступил, а другой ринулся в атаку, выставив перед собою нож. Я к этому моменту уже поднялся на ноги и наблюдал за схваткой через плечо халцедонового ангела. Водал едва увернулся от удара, и нож вожака добровольцев ушел в землю по самую гарду. Водал отмахнулся от противника шпагой, но клинок ее был слишком длинен для ближнего боя. Вместо того чтобы отступить, вожак добровольцев бросил оружие и взял Водала в борцовский захват. Дрались они на самом краю могильной ямы – наверное, Водал увяз в вынутой из нее земле.
Второй доброволец поднял топор, но в последний миг замешкался – ближним к нему был вожак. Тогда он обошел сцепившихся на краю могилы, чтобы ударить наверняка, и оказался меньше чем в шаге от моего укрытия. Пока он менял позицию, Водал вытащил из земли нож и вонзил его в глотку вожака. Топор взметнулся вверх; я почти рефлекторно поймал топорище под самым лезвием и тут же оказался в самой гуще событий. Ударил ногой, взмахнул топором – и внезапно обнаружил, что все кончено.
Хозяин окровавленного топора, оставшегося в моих руках, был мертв. Вожак добровольцев корчился у наших ног. Пикинер успел удрать, оставив пику мирно покоиться поперек дорожки. Подняв из травы черную трость, Водал упрятал в нее клинок шпаги.
– Кто ты?
– Севериан. Палач. То есть ученик палача, сеньор. Воспитанник Ордена Взыскующих Истины и Покаяния. – Тут я набрал полную грудь воздуха. – А еще я – водаларий. Один из тысяч водалариев, о которых тебе ничего не известно.
Слово «водаларий» мне довелось слышать где-то однажды.
– Держи!
С этим он вложил мне в ладонь предмет, оказавшийся небольшой монеткой, отполированной до такой степени, что металл казался жирным на ощупь. Сжимая монетку в кулаке, я стоял возле оскверненной могилы и смотрел ему вслед. Туман поглотил Водала еще до того, как тот выбрался из низинки. Через несколько мгновений над моей головой со свистом пронесся серебристый флайер, остроносый, точно стрела.
Нагнувшись за ножом, выпавшим из горла вожака добровольцев, – видимо, тот выдернул его, корчась в судорогах, – я обнаружил, что все еще сжимаю монетку в кулаке, и сунул ее в карман.
Вот мы полагаем, будто символы созданы нами, людьми. На самом же деле это символы создают нас: что, как не их жесткие рамки, определяет наши черты? Солдату, принимающему присягу, вручают монету – серебряный азими с чеканным профилем Автарха. Принять монету – значит принять на себя все обязанности, связанные с бременем военной службы; с этого момента ты – солдат, хоть, может быть, ни аза не смыслишь в обращении с оружием. Тогда я еще не знал, сколь глубоко заблуждение, будто подобные вещи оказывают влияние, лишь будучи осмысленными. Фактически такая точка зрения есть суеверие – самое темное и безосновательное. Считающий так верует в действенность чистого знания; люди же рациональные отлично понимают, что символы действуют сами по себе либо не действуют вовсе.
Итак, в тот миг, когда монетка упала на дно моего кармана, я ничего не знал о догмах, исповедуемых движением, возглавляемым Водалом, но совсем скоро изучил их все назубок – ведь ими был насыщен сам воздух. Вместе с Водалом я ненавидел автократию, хоть и не представлял себе, чем ее можно заменить. Вместе с ним я презирал экзультантов, неспособных восстать против Автарха и отсылавших ему прекраснейших из собственных дочерей для церемониального конкубината. Вместе с ним я питал отвращение к народу, которому прискорбно недоставало дисциплины и здравого смысла. Из тех же ценностей, которые мастер Мальрубий пытался привить мне в детстве, а мастер Палемон прививал и по ту пору, я принял лишь одну – верность гильдии, и был абсолютно прав: теперь для меня было вполне приемлемо служить Водалу и в то же время оставаться палачом. Вот как сложилось все к тому времени, когда я пустился в долгий путь, завершением коему стал трон.
Память подавляет меня. Будучи взращен среди палачей, я никогда не знал ни отца своего, ни матери, да и прочие собратья мои во ученичестве знали о своих родителях не больше. Время от времени – особенно с наступлением зимы – у Дверей Мертвых Тел гомонят обиженные жизнью, надеющиеся быть принятыми в нашу древнюю гильдию. Нередко они потчуют Брата Привратника повествованиями о пытках, которым охотно подвергли бы любого ради тепла и пищи, а порой даже приносят с собою ни в чем не повинных животных для наглядной их демонстрации.
Все эти бедолаги уходят ни с чем. Традиции дней нашей славы, предвосхищавших нынешний век упадка и ту эпоху, что предшествовала ему, и ту, что была перед нею, обычаи тех времен, название коим помнит сейчас не всякий ученый книжник, запрещают вербовку людей подобного сорта. Традиции эти чтились даже во времена, о которых я пишу, во времена, когда гильдия сократилась до двух мастеров при менее чем двух десятках подмастерьев.
В памяти моей живы все ранние воспоминания. Первое из них – я складываю в кучу булыжники на Старом Подворье, что лежит к юго-западу от Башни Ведьм и отгорожено от Большого Двора. Стена, в обороне которой надлежало участвовать нашей гильдии, уже тогда была разрушена; между Красной и Медвежьей Башнями зияла широченная дыра, и сквозь нее я частенько, вскарабкавшись на груду обвалившихся плит тугоплавкого серого металла, любовался некрополем, тянувшимся вниз по склону Крепостного Холма.
Когда я подрос, некрополь стал мне любимым местом для игр. Днем его извилистые аллеи патрулировались стражей, однако главной заботой патрульных были свежие могилы у подножия холма. Кроме того, они знали, что мы принадлежим к палачам, и выгонять нас из укромных кипарисовых рощ отваживались лишь изредка.
Говорят, наш некрополь во всем Нессе древнейший. Вранье, конечно же, но само существование подобного мнения подтверждает его древность, хотя автархов здесь не хоронили даже в те времена, когда Цитадель была главной их резиденцией, а знатнейшие семейства, как и сейчас, предпочитали предавать своих длинноруких и длинноногих покойников земле сокровищниц собственных поместий. Армигеры и оптиматы хоронили своих наверху, под самой стеной Цитадели, еще ниже покоились простолюдины, а могилы нищих и бродяг без роду и племени достигали жилых кварталов на берегу Гьёлля. Мальчишкой я редко забирался так далеко от Цитадели – даже вполовину.
Мы всегда держались втроем – Дротт, Рох и я. Потом к нам присоединился еще Эата, старший из прочих учеников. Ни один из нас не был рожден среди палачей – таких не бывает вовсе.
Говорят, в древности женщины состояли в гильдии наряду с мужчинами и их сыновья и дочери посвящались в гильдейские таинства, как принято сейчас среди золотых дел мастеров и во многих других гильдиях. Но Имар Без Малого Праведный, заметив, сколь были жестоки те женщины и сколь часто превышали они пределы назначенных испытуемым наказаний, повелел, чтобы «отныне и впредь женскаго полу среди гильдейских отнюдь не держать».
С тех пор ряды наши пополняются лишь детьми тех, кто попадает к нам в руки. В Башне Матачинов у нас имеется железный прут, вбитый в стену на уровне паха взрослого мужчины, и дети мужского пола ростом не выше этого прута воспитываются нами как собственные. Когда же к нам присылают женщину в тягостях, мы вскрываем ее и, если дитя является мальчиком и начинает дышать, нанимаем для него кормилицу, а девочки отсылаются к ведьмам. Так ведется у нас со дней Имара, забытых много сотен лет назад.
Таким образом, своих предков никто из нас не знал. Любой мог происходить даже из семьи экзультантов – персон высокопоставленных к нам присылают нередко. С детства у каждого из нас складываются собственные догадки на этот счет, каждый в свое время пристает с расспросами к старшим из братьев-подмастерьев, но те, замкнувшиеся в собственной горечи, обычно скупы на слова. В тот год, о котором я пишу, Эата вычертил на потолке над своей койкой герб одного из северных кланов, возомнив, будто ведет происхождение от этой семьи.
Что до меня, сам я давно считал собственным герб, отчеканенный на бронзовой пластине над дверью одного мавзолея: фонтан над гладью вод, корабль с распростертыми крыльями, а в нижней части – роза. Дверь мавзолея давно разбухла, покоробилась от дождей, на полу лежали два пустых гроба, а еще три, слишком тяжелые для меня и до сих пор нетронутые, мирно покоились на полках вдоль стены. Но не гробы – закрытые ли, открытые – привлекали меня сюда, хотя на извлеченных из них остатках мягких поблекших подушек я иногда отдыхал. Привлекал скорее уют небольшого помещения – толща каменных стен с единственным крохотным оконцем, забранным единственным железным прутом, и массивность бесполезной, никогда не затворяющейся двери.
Сквозь окно и дверной проем я, надежно укрытый от чужих глаз, мог наблюдать за яркой жизнью деревьев, кустов и травы снаружи. Кролики и коноплянки, убегавшие и разлетавшиеся при приближении, не слышали и не чуяли меня здесь. Я видел, как водяная ворона строит себе гнездо и взращивает птенцов в каких-то двух кубитах от моего носа. Я видел, как лис, из тех, кого называют гривастыми волками, – огромный, крупнее любой собаки, кроме самых больших, – рысцой бежит сквозь кустарник. Однажды этот лис по каким-то своим лисьим делам забрался даже в разрушенные кварталы на юге – я видел, как он возвращался оттуда в сумерках. Каракара выслеживала для меня гадюк, сокол на вершине сосны расправлял крылья, готовясь взлететь…
Не думайте, для описания всего того, за чем я наблюдал так долго, момент сейчас вполне подходящий. Для рассказа о том, что все это значило для оборванного мальчишки, ученика палачей, не хватило бы и целого десятка саросов. В те времена мною постоянно владели две мысли, почти мечты – они-то и делали все эти вещи бесконечно дорогими. Первая состояла в том, что уже в обозримом будущем само время остановится; дни, сверкающие яркими красками и столь долго тянущиеся один за другим, словно ленты из шляпы фокусника, подойдут к концу; тусклое солнце мигнет и погаснет. Вторая предполагала, будто где-то существует источник чудесного света (иногда я представлял его себе в виде свечи, а порой – факела), дарующего жизнь всему, что попадет в его лучи: у опавшего листа отрастут тоненькие ножки и щупальца, сухая колючая ветка откроет глазки и снова вскарабкается на дерево…
Но иногда, особенно в жаркие, сонные полуденные часы, смотреть вокруг было почти не на что. Тогда я отворачивался к бронзовой табличке над дверью и гадал, какое отношение ко мне имеют корабль, фонтан и роза, или глазел на бронзовый саркофаг, мною же найденный, отчищенный до блеска и установленный в углу. Покойный лежал, вытянувшись во весь рост и сомкнув тяжелые веки. При свете, проникавшем в мавзолей сквозь оконце, я изучал лицо покойного, сравнивая его со своим, отражавшимся в полированном металле. Мой нос, прямой и острый, впалые щеки и глубоко посаженные глаза были такими же, как у него. Ужасно хотелось выяснить, был ли он, как и я, темноволос.
Зимой я навещал некрополь лишь изредка, но с приходом весны этот мавзолей и его окрестности неизменно служили мне местом для наблюдений и отдыха в тишине. Дротт, Рох и Эата тоже приходили в некрополь, но своего излюбленного убежища я не показывал им никогда, а у них, как и у меня, также имелись свои потайные убежища. Собираясь вместе, мы вообще редко лазали по склепам. Мы сражались на мечах из веток, швырялись шишками в солдат, играли в «веревочку», в «мясо» или – при помощи разноцветных камешков – в шашки, вычертив доску на холмике свежей могилы.
Так развлекались мы в лабиринте некрополя, также принадлежавшем Цитадели, а иногда еще плавали в огромном резервуаре у Колокольной Башни. Конечно, там, под толстым каменным сводом, нависавшим над темной, бесконечно глубокой водой, было сыро и холодно даже летом. Однако в резервуаре можно было купаться даже зимой, да вдобавок купанье это обладало одним преимуществом – главным, неоспоримым, решающим: оно было запрещено. Как упоительно было прокрадываться к резервуару и не зажигать факелов, пока за нами не захлопнется тяжелая крышка люка! Как плясали наши тени на отсыревших камнях, когда пламя охватывало просмоленную паклю!
Как я уже говорил, другим местом для купанья был Гьёлль, огромной, усталой змеей проползавший сквозь Несс. С наступлением теплых дней ученики компаниями шли купаться через некрополь мимо высоких старых гробниц под стеной Цитадели, мимо исполненных тщеславия последних прибежищ оптиматов, сквозь каменные заросли обычных памятников (минуя дородных стражей, опиравшихся на древки копий, мы старались изображать высшую степень почтения) и, наконец, через россыпи простых, смываемых первым же ливнем земляных холмиков, под коими покоятся нищие.
У нижнего края некрополя находились те самые железные ворота – их я уже описывал. Именно сквозь них прибывали тела, подлежащие захоронению в могилах для бедных. Минуя ржавые решетчатые створы ворот, мы начинали чувствовать, что в самом деле вышли за пределы Цитадели и, безусловно, нарушили правила, ограничивавшие нашу свободу перемещений. Мы были уверены (или, по крайней мере, делали вид, будто уверены), что старшие братья подвергнут нас пыткам, если проступок откроется. На самом же деле нас ожидала в худшем случае порка – такова доброта палачей, которых я впоследствии предал.
Гораздо опаснее были для нас обитатели многоэтажных жилых домов, тянувшихся вдоль грязной улицы, которой мы шли на реку. Порой мне думается, что гильдия просуществовала столь долго лишь потому, что служила средоточием людской ненависти, отвлекая ее от Автарха, от экзультантов, от армии и даже – в известной, разумеется, мере – от бледнокожих какогенов, порой прибывавших на Урд с дальних звезд.
Обитатели жилых кварталов обладали тем же чутьем, что и стражи, и тоже частенько догадывались, кто мы такие. Порой из окон на нас выплескивали помои, а уж гневный ропот сопровождал нас на каждом шагу… однако страх, породивший эту ненависть, служил нам защитой. Никто никогда всерьез не нападал на нас, а раз или два, когда на милость гильдии отдавали тирана-вильдграфа или продажного парламентария, на нас лавиной рушились пожелания (большей частью непристойные либо невыполнимые) по поводу того, как с ним надлежит обойтись.
В том месте, где мы купались, естественных берегов не было уже много сотен лет – два чейна воды, заросшей голубыми ненюфарами, были надежно заперты меж каменных стен набережной. С набережной в воду спускались около десятка лестниц, к которым должны были причаливать лодки, и в солнечные дни каждый пролет был занят компанией из десяти-пятнадцати шумных, драчливых юнцов. Нам четверым не хватало сил, чтобы отбить себе пролет у такой компании, но и избавиться от нашего присутствия они не могли (по крайней мере, ни разу не попробовали), хотя, завидев нас, начинали грозить расправой, а стоило нам устроиться возле, принимались дразниться.
Вскоре, однако ж, все они уходили прочь, и набережная оставалась в нашем распоряжении до следующего купального дня.
Я предпочел описать все это сейчас, так как после спасения Водала купаться ни разу больше не ходил. Дротт с Рохом думали, что я просто боюсь снова оказаться перед запертыми воротами. А вот Эата, пожалуй, понимал истинную причину: в мальчишках, готовых вот-вот стать мужчинами, порой просыпается прямо-таки женское чутье. Все дело было в них, в ненюфарах.
Некрополь никогда не казался мне обителью смерти; я знал, что кусты пурпурных роз, к которым люди питают такое отвращение, служат убежищем для многих сотен птиц и мелких зверьков. Экзекуции, которые я наблюдал и в которых столько раз принимал участие, были для меня не более чем ремеслом, обычной мясницкой работой (вот только люди зачастую куда менее невинны и ценны, чем скот). Когда я думаю о смерти – своей ли, кого-либо из тех, кто был добр ко мне, или даже о смерти нашего солнца, – перед мысленным взором моим появляется образ ненюфар с бледными, лоснящимися листьями, лазоревыми лепестками и черными, тонкими, прочными, словно волос, корнями, уходящими вниз, в темные, холодные глубины вод.
По молодости лет мы об этих цветах никогда не задумывались. Плескались среди них, плавали, раздвигая их в стороны и не обращая на них ни малейшего внимания. Вдобавок аромат их хоть как-то перебивал мерзкие, гнилостные испарения реки…
В тот день, перед тем как спасти Водала, я нырнул в самую гущу цветов, как делал до того тысячи раз.
Нырнул… и не смог вынырнуть. Меня угораздило попасть в такое место, где гуща корней была гораздо плотнее, чем где-либо еще. Я словно оказался пойман сразу в сотню сетей! Я открыл глаза, но ничего не увидел перед собою, кроме густой, черной паутины корней. Я хотел было всплыть – но тело оставалось на месте, среди миллионов тонких черных нитей, как лихорадочно руки и ноги ни загребали воду. Сжав пучок корней в горсти, я рванул их – и разорвал, но и это не помогло обрести подвижность. Казалось, легкие распухли так, что закупорили горло и вот-вот задушат меня, а после – разорвутся на части. Мной овладело непреодолимое желание вдохнуть, втянуть в себя темную, холодную воду.