До того лета я считалась маленькой, и в город по рыночным дням меня не брали. Мать уезжала в Анже одна, и уже к девяти утра устанавливала на площади возле церкви небольшой прилавок. Иной раз с ней ездили Кассис или Рен-Клод. Для меня же было свое поручение – следить за хозяйством, но обычно весь этот свободный день я ловила у реки рыбу или гуляла в лесу вместе с Полем.
Однако в том году мать сочла, что я уже достаточно подросла и от меня «должен быть хоть какой-то толк», как она выразилась в своей обычной, грубоватой манере. «Нельзя же вечно оставаться ребенком», – прибавила она и пытливо на меня посмотрела. Глаза у нее были темно-зеленые, как старые крапивные листья. «И потом, – обронила она словно между прочим, чтобы я не отнеслась к этому как к поблажке с ее стороны, – тебе, может, и в другой день захочется съездить в Анже с братом и сестрой, в кино сходить…»
Тут я догадалась: это явно Ренетт постаралась. Больше никто не сумел бы ее убедить. Только Ренетт. Только она знала, как подольститься к матери. И наша твердокаменная мать, разговаривая с Ренетт, всегда светлела лицом, взгляд у нее теплел, словно ее заледенелое нутро слегка оттаивало.
Я буркнула в ответ что-то невнятное, а мать продолжала:
– И тебе, пожалуй, уже пора понять, что у всех в семье есть определенная ответственность. Может, хоть это удержит тебя от твоих диких выходок. Научит, что почем в этой жизни.
Изображая полное послушание, я кивнула, – примерно как Ренетт.
Только мать было не провести. Взглянув на меня, она насмешливо приподняла бровь и сказала:
– Ладно, хоть за прилавком немного поможешь.
И вот я впервые вместе с ней поехала в город на нашей двуколке, доверху нагруженной ящиками с товаром, которые она заботливо прикрыла брезентом. В одном ящике были пироги и печенье, в другом – сыры и яйца, в остальных – фрукты. Правда, лето еще только началось, так что фрукты толком и созреть не успели, зато урожай клубники был весьма неплох. Мы также пополняли свой бюджет за счет продажи повидла, сваренного из остатков прошлогодних фруктов и сахарной свеклы, и с нетерпением ожидали, когда фрукты в саду нальются соком.
В Анже по рыночным дням царила суматоха. Повозки стояли колесо к колесу, заполняя всю центральную площадь и главную улицу; меж повозками с трудом проталкивались велосипеды с плетеными корзинками на багажниках и маленькие открытые тележки, нагруженные бутылями с молоком; какая-то булочница несла на голове поднос с караваями хлеба; на прилавках громоздились горы парниковых помидоров, баклажанов, кабачков, лука, картошки. Чуть дальше виднелись прилавки, где торговали шерстью и кухонной посудой, вином и молоком, домашними консервами и ножами, а также фруктами, старыми книгами, хлебом, рыбой, цветами… Мы с матерью приехали рано и устроились удачно. В фонтане у церкви разрешалось поить лошадей, возле фонтана росли несколько тенистых деревьев. Мать велела мне заворачивать покупки и вручать их покупателю, пока сама с ним рассчитывалась. Она обладала феноменальной памятью и считала с невероятной быстротой. Ей ничего не стоило сложить в уме целый столбец цифр, подсчитывая общую стоимость покупок, ей даже не нужно было эти цифры записывать. И она всегда очень точно, не колеблясь, выдавала сдачу. Вырученные деньги она совала в карманы фартука, банкноты в один карман, мелочь в другой. Затем выручка аккуратно убиралась в старую коробку из-под печенья, спрятанную под брезентом. Я до сих пор помню эту металлическую коробку, розовую, с розочками по краю. Помню, как мать прятала туда монеты и банкноты; банкам она не доверяла и эту розовую коробку со всеми нашими сбережениями хранила в подполе, рядом с наиболее ценными винными бутылками.
В ту самую первую мою поездку на рынок мы буквально в течение часа успели распродать все привезенные яйца и сыры. Покупатели торопились, подгоняемые присутствием солдат, стоявших на перекрестке с ружьями наперевес; их лица выражали скуку и равнодушие. Мать заметила, что я пялюсь на этих солдат в сером, и больно меня шлепнула:
– Прекрати, дурочка, глаза таращить!
Даже когда они проходили совсем рядом, пробираясь сквозь толпу, мать заставляла меня не обращать на них внимания и не убирала ладонь с моего плеча. И вдруг ее рука задрожала, хоть лицо и осталось по-прежнему бесстрастным. Один из немцев остановился возле нашего прилавка. Он был коренастый, лицо круглое, красное – в другой жизни он вполне мог бы оказаться мясником или виноторговцем. Весело блеснув голубыми глазами, он воскликнул:
– Ach, was für schöne Erdbeeren![30] – Судя по голосу, он уже успел хорошенько угоститься пивом, точно самый обычный горожанин в выходной день. Он аккуратно взял клубничину своими толстыми пальцами и кинул в рот. – Schmeckt gut, ja?[31] – Он засмеялся, но совсем не зло и даже щеки надул от удовольствия. – Wu-n-der-schön![32]
И, изображая полный восторг, он смешно выпучил глаза. Я невольно улыбнулась. Материны пальцы опять нервно стиснули мое плечо. Они были обжигающе горячи, и я быстро посмотрела на немца, пытаясь понять, чего это она так напряглась. Он выглядел ничуть не страшнее тех, что иногда заходили к нам в деревню; наоборот, мне он показался совсем не страшным в островерхой фуражке, вооруженный всего-навсего пистолетом, который висел в кобуре у него на боку. Я снова ему улыбнулась, скорее из чувства неповиновения, чем по какой-то другой причине.
– Gut, ja[33],– согласилась я и кивнула.
Немец снова рассмеялся, взял еще одну клубничину и пошел назад, на перекресток, расталкивая толпу; его черный мундир выглядел на пестром рыночном фоне как-то странно, точно на похоронах.
Потом мать попыталась мне объяснить. Сейчас всякая военная форма опасна, говорила она, но эти, в черном, хуже всех. Они не просто военные, они – армейская полиция. Их и сами немцы побаиваются. Они что угодно могут с человеком сделать. Им плевать, что мне всего девять лет. Один неверный шаг – и этот в черном мундире меня запросто пристрелит. Пристрелит, ясно мне? Мать чеканила слова с совершенно каменным лицом, но ее голос дрожал, и она все время подносила руку к виску тем же нервным, беспомощным движением, как перед началом очередного ужасного приступа. Я вполуха слушала ее предостережения. Ведь я впервые лично встретилась с врагом! Когда я потом, на высоком помосте Наблюдательного поста, размышляла на эту тему, враг показался мне каким-то до странности безобидным. Это меня даже разочаровало. Я ожидала чего-то более впечатляющего.
Рынок обычно закрывался к двенадцати. Но мы все свои товары распродали гораздо раньше и задержались лишь для того, чтобы купить кое-что для себя и собрать всякие подпорченные остатки, которые нам иногда отдавали другие торговцы: перезрелые фрукты, мясные обрезки, подгнившие овощи, которые до завтра уж точно не долежат. Затем мать послала меня в бакалейную лавку, а сама отправилась покупать парашютный шелк – его кусками продавала из-под прилавка мадам Пети, хозяйка швейной мастерской. Мать старательно свернула шелк и засунула в карман фартука. Ткани, любые, достать было почти невозможно, и мы все носили старье. На мне, например, было платье, сшитое из двух старых: лиф у него был серый, а юбка – синяя холщовая. Мать сказала, что этот парашют нашли прямо в поле, неподалеку от Курле, и теперь она сможет сшить Ренетт новую блузку.
– Стоило, правда, черт знает сколько, – проворчала она то ли сердито, то ли с восхищением. – Небось такие, как эта мадам Пети, и войну запросто переживут. Всегда на четыре лапы приземлятся, как кошки.
Я спросила, что значит «такие, как эта».
– Евреи, – отозвалась мать. – У них прямо талант делать деньги. Это ж надо, столько содрать за кусок шелка! А ведь ей самой он ни гроша не стоил!
Говорила она, правда, совершенно беззлобно, словно удивляясь чужому мастерству. Когда я поинтересовалась, что же тогда плохого сделали евреи, она лишь раздраженно пожала плечами. По-моему, мать и сама толком не знала ответа на мой вопрос.
– Да в общем, они делают то же самое, что и мы: стараются выжить. – Она погладила карман, в котором лежал кусок парашютного шелка, и тихо прибавила: – А все-таки неправильно это – когда хитростью да обманом.
Я пожала плечами, удивляясь про себя: господи, сколько шума из-за куска старого шелка! Но то, чего хотела Ренетт, она так или иначе обязательно получала. Например, бархотки, за которыми надо было либо стоять в очереди, либо на что-то выменивать. Для нее мать переделывала лучшие свои платья; только Рен каждый день ходила в школу в белых гольфах и модельных черных туфельках с пряжками, хотя мы, как и почти все остальные, давно перешли на грубые «деревяшки». Ну и ладно. За столько лет я привыкла к подобным несуразностям в мамином характере.
В общем, напоследок я прошлась вдоль рыночных рядов с пустой корзинкой, и люди, зная печальную историю нашей семьи, даром отдавали мне то, что не сумели продать. Вскоре у меня в корзинке уже лежала парочка дынек, несколько баклажанов, цикорий и шпинат для салата, головка брокколи, изрядная горсть помятых абрикосов. А когда я купила у булочника каравай хлеба, он бросил мне в корзинку еще и парочку круассанов и ласково взъерошил мои волосы крупной, испачканной в муке лапой. Затем я остановилась возле торговца рыбой, мы немного с ним поболтали, обменялась всякими рыбачьими историями, и он подарил мне несколько очень неплохих кусков, завернув их в газету. Под конец я подобралась к прилавку, где торговали овощами и фруктами; его хозяин как раз наклонился, передвигая ящик со сладким синим луком, и я, очень стараясь, чтобы глаза меня не выдали, стала высматривать апельсины.
И почти сразу увидела их – поднос с ними стоял на земле, рядом с прилавком, возле ящика с салатным цикорием. Апельсины тогда были редкостью, и каждый плод торговец бережно завернул в темно-красную бумажку, а поднос с ними спрятал в тень, подальше от солнечных лучей. Я даже и не надеялась, что в первый свой визит в Анже увижу хоть один апельсин, однако они были прямо передо мной, пять гладких и таинственных плодов в бумажных скорлупках, словно ждущие, когда их переложат в пакет и отдадут покупателю. И мне вдруг нестерпимо захотелось заполучить один апельсин; он был мне настолько необходим, что я и думать больше ни о чем не могла. Вот прекрасная возможность, решила я, и матери рядом нет.
Один из плодов, скатившийся на самый край подноса, почти касался моих ног. Торговец по-прежнему стоял ко мне спиной, а его помощник, мальчишка тех же лет, что Кассис, был занят – носил ящики и укладывал их в кузов маленького грузовичка. Вообще-то машин в городе, если не считать автобусов, почти не было. Раз у этого торговца есть свой автомобиль, значит, он человек вполне обеспеченный, прикинула я. И это тоже в значительной степени оправдывало мои намерения.
Делая вид, что меня безумно интересуют мешки с картошкой, я осторожно скинула с ноги «деревяшку», воровато вытянула босую ногу и пальцами, которые за столько лет лазанья по деревьям и крутым склонам стали очень ловкими и натренированными, подцепила апельсин и вытолкнула его из подноса. Он, как я и предполагала, откатился в сторону и почти исчез под зеленой скатеркой, накрывавшей соседний прилавок.
Я тут же опустила корзину на землю, наклонилась, якобы вытряхивая камешек из своей «деревяшки», и заметила, глядя меж ног, что торговец уже поднимает в свой грузовичок последние ящики с товаром. На меня он по-прежнему не обращал внимания, от его взора укрылось, как ловко я переправила в корзинку украденный апельсин.
Господи, до чего все оказалось легко! Сердце бешено стучало в груди, щеки пылали, и я испугалась, что кто-нибудь меня разоблачит. Апельсин лежал в корзине, точно граната с выдернутой чекой. Я осторожно выпрямилась как ни в чем не бывало, сделала несколько шагов в сторону материной двуколки…
И замерла на месте: только в эту минуту я обнаружила, что у фонтана по ту сторону рыночной площади стоит немец и внимательно наблюдает за моими преступными действиями. Он небрежно, слегка ссутулившись, привалился к бортику и курил сигарету, прикрывая ее сложенной лодочкой ладонью. Рыночный люд старательно его обтекал, он находился как бы в небольшом кругу затишья и пристально на меня смотрел. У меня не было ни малейших сомнений: он конечно же видел, как я украла апельсин; он просто не мог этого не видеть!
Несколько секунд я тоже, не мигая, смотрела на него; я была просто не в силах двинуться с места. Лицо у меня совершенно задеревенело. Слишком поздно вспомнила я рассказы Кассиса о том, какие жестокости творят немцы. Интересно, а как они поступают с ворами? – думала я. Но этот немец пока что ничего не предпринимал, просто не сводил с меня глаз. А потом вдруг взял да и подмигнул мне.
Еще мгновение я помедлила, по-прежнему пребывая в полном оцепенении, потом резко повернулась и пошла прочь, чувствуя, как горит лицо, и почти позабыв о лежащем на дне корзинки апельсине. Я не смела оглянуться, не смела снова посмотреть на немца, хотя стоял он совсем близко от нашего прилавка. Меня била дрожь, и я была уверена, что мать сразу это заметит, но она не заметила: была слишком занята. Спиной я ощущала взгляд немца и все время вспоминала, как он лукаво и насмешливо мне подмигнул – точно гвоздь засадил в лоб. Теперь я ждала удара, ждала, кажется, целую вечность, но удара так и не последовало.
Мы разобрали прилавок, сложили брезент и козлы в повозку и отправились домой. Я вынула торбу с овсом из-под носа у нашей кобылы, взяла ее под уздцы и повела между рядами, а тот немец все сверлил мне затылок насмешливым взглядом. Апельсин я перепрятала, сунула поглубже в карман фартука, предварительно завернув в кусок влажной газетной бумаги из-под тех рыбных обрезков, что принесла от торговца рыбой. Это было необходимо, иначе мать могла учуять апельсиновый запах. Руки я на всякий случай не вынимала из карманов, чтобы она не обратила внимания на мой оттопыренный карман. И до самого дома я ехала молча.
Я никому не рассказала про украденный апельсин, кроме Поля. Я и ему не собиралась говорить, да он совершенно неожиданно залез на Наблюдательный пост как раз в тот момент, когда я любовалась апельсином, буквально пожирала его глазами, вот и не заметила появления Поля. Он таких фруктов никогда прежде не видел и сперва решил, что это просто золотистый мячик. А потом долго рассматривал апельсин, чуть ли не с благоговением сжимая его в сложенных ладонях, словно боялся, что тот расправит волшебные крылышки и улетит.
Мы разрезали фрукт пополам, подстелив два широких листка, чтобы не пропало ни капельки сока. Апельсин был отличный, тонкокожий, сладкий, с легким кисловато-терпким привкусом. Помню, как старательно мы высасывали из шкурки каждую капельку сока, как потом дочиста выскребли шкурку изнутри зубами и долго еще жевали ее и сосали, пока во рту не стало совсем горько. Измочаленную шкурку Поль хотел бросить вниз, но я вовремя его остановила.
– Давай сюда, – велела я.
– Это еще зачем?
– Нужно.
Когда он наконец ушел, я осуществила последнюю часть плана. Перочинным ножом я разрезала обе половинки апельсиновой шкурки на множество мелких кусочков; ноздри тут же наполнил аромат эфирных масел, горький и возбуждающий. Те два листка, которые мы использовали как салфетки, я тоже порвала на кусочки; запах от них исходил куда более слабый, но они должны были поддержать во влажном состоянии главное оружие – апельсиновую кожуру. Все это я старательно увязала в муслиновый лоскуток, украденный из материной кладовки с вареньем, и сунула узелок вместе с его пахучим содержимым в жестянку из-под табака, а жестянку – в карман.
Теперь все было готово.
Ей-богу, из меня вышел бы отличный убийца – так тщательно я спланировала это преступление! В течение нескольких минут я ликвидировала все наиболее опасные улики: хорошенько выкупалась в Луаре, чтобы уничтожить следы апельсинового запаха на лице и на теле; потом долго терла жестким речным песком ладони, и они теперь прямо-таки сверкали чистотой, приобретя ярко-розовый, несколько воспаленный оттенок; в довершение всего я острой палочкой старательно вычистила грязь из-под ногтей и уже на пути домой сорвала несколько пучков дикой мяты и натерла ею подмышки, руки, колени и шею. Сильный аромат этой полевой травы, разогретой солнцем, способен перебить любой приставший запах. В общем, когда я явилась домой, мать ничего не заметила. Она готовила на кухне рагу из подаренных нам на рынке кусков рыбы, по всему дому уже разносился аппетитный аромат розмарина, чеснока и жарящихся в масле помидоров.
Вот и прекрасно. Я осторожно коснулась лежавшей в кармане жестянки из-под табака. Да, все просто прекрасно!
Я бы, конечно, предпочла действовать в четверг. В этот день Кассиса и Ренетт обычно отпускали в Анже, выдав им деньги на карманные расходы. Меня же мать считала слишком маленькой для того, чтобы иметь собственные карманные деньги. Да и как их было тратить в деревне? Допустим, я бы нашла на что потратиться, однако мать имела иное мнение.
Но пока я отнюдь не была уверена, что мой план сработает, и решила сначала просто попробовать.
Жестянку из-под табака я спрятала – открыв, разумеется, крышку – под трубой отопления, ведущей из гостиной в кухню. В доме, конечно, не топили, но эта труба, соединенная с горячей кухонной плитой, была достаточно теплой для воплощения моего замысла в жизнь. И действительно, уже через несколько минут от муслинового узелка стал исходить довольно сильный запах апельсина.
Мы сели обедать.
Рагу было вкусное: соус с синим луком, помидорами, чесноком, душистыми травами и чашкой белого вина и нежнейшие кусочки рыбы, которые тушились в этом соусе на медленном огне вместе с жареной картошкой и целенькими луковицами шалота. Свежее мясо мы тогда ели очень редко, зато овощей хватало – мы выращивали их сами; кроме того, мать припрятала в подвале под досками пола три дюжины бутылок оливкового масла и самые лучшие бутылки вина. Ела я жадно. И вскоре услышала:
– Буаз, убери локти со стола!
Материн голос звучал резко, но я успела заметить, как ее пальцы знакомым жестом прикоснулись к виску. Я еле сдержала улыбку: кажется, получилось!
Мать, кстати, сидела ближе всех к трубе отопления.
За столом царило молчание. Еще пару раз мать украдкой прикоснулась к вискам, потом провела пальцами по щеке, по векам, словно проверяя упругость кожи. Кассис и Рен уткнулись носами в тарелки. Воздух казался тяжелым от свинцового полуденного жара, и у меня вдруг – видимо, из солидарности с матерью – тоже немного разболелась голова.
И тут она рявкнула:
– Кто принес в дом апельсины? Я же чувствую их запах! Ну кто? – В ее пронзительном голосе отчетливо звучало обвинение в смертном грехе. – Ну же? Говорите!
Мы дружно помотали головами.
И снова этот жест. Теперь уже ее пальцы задержались на виске, нежно его массируя, словно нащупывая болевую точку.
– Здесь совершенно точно пахнет апельсинами! Вы правда не приносили их в дом?
Кассис и Рен сидели довольно далеко от жестянки с апельсиновыми корками; к тому же между ними и матерью стоял горшок с рагу, источая дивные ароматы винного соуса, рыбы и разогретого масла. И потом, мы все слишком привыкли к ее ужасным приступам, а потому мои брат и сестра наверняка решили, что этот апельсиновый запах, о котором она так упорно твердит, ей просто мерещится. На этот раз я не сумела сдержать улыбку и прикрылась рукой.
– Буаз, передай, пожалуйста, хлеб.
Я протянула матери круглую плетенку с хлебом; она взяла кусок, но есть его не стала, лишь задумчиво теребила, вжимая пальцы в мякоть и рассыпая крошки по красной клеенке. Если бы я, например, вздумала так обращаться с хлебом, она бы наверняка резко меня одернула.
– Буаз, принеси, пожалуйста, десерт.
С трудом скрывая облегчение, я вылезла из-за стола. От страха и возбуждения меня слегка подташнивало. На кухне я радостно улыбнулась собственному отражению, глядясь в начищенные до блеска медные сковороды. На десерт было блюдо с фруктами и тарелочка с печеньем; печенюшки были, конечно, ломаные, целые мать продавала, оставляя дома только некрасивые или поврежденные. Я обратила внимание, как подозрительно она изучает привезенные с рынка абрикосы, переворачивает их один за другим и даже нюхает, словно один из них может и впрямь оказаться апельсином в абрикосовом обличье. Теперь она уже почти не убирала руку от виска и глаза прикрывала ладонью, точно от слепящего солнца. Потом взяла половинку печенья, но есть не стала, а раскрошила и крошки рассыпала по тарелке.
– Рен, убери посуду. А я, пожалуй, пойду прилягу. Кажется, снова приступ начинается. – Голос матери звучал как обычно, ее плохое самочувствие выдавал только знакомый жест: быстрые повторяющиеся прикосновения пальцев к виску, щекам, глазам. – Рен, не забудь задернуть шторы. И ставни закрой. А ты, Буаз, вытри посуду и обязательно расставь тарелки как надо.
Даже в таком состоянии она стремилась сохранить раз и навсегда заведенный порядок: блюда и тарелки надлежало тщательно вымыть губкой, вытереть чистым крахмальным полотенцем и расставить непременно по размеру и по цвету. Ничего оставлять на кухонном столе ни в коем случае не разрешалось – это придавало кухне неряшливый вид. Затем посудные полотенца стройными рядами вывешивались на просушку.
– И чтоб хорошие тарелки только горячей водой мыть, слышали? – Голос ее звучал уже болезненно ломко, но она все еще беспокоилась о своих драгоценных тарелках. – И непременно вытрите их с обеих сторон. И не убирайте, пока полностью не высохнут. Буаз, ты слышишь меня?
Я кивнула. Мать поморщилась и отвернулась. Ее глаза блестели, словно от жара.
– Рен, проследи, чтобы она все сделала как полагается. – Мать смотрела на часы, странно покачивая головой. – И двери обязательно заприте. И ставни тоже.
По-моему, ей больше всего хотелось уйти к себе, но она все еще не решалась оставить нас без присмотра, на свободе, со своими тайными делами. Она встала и, повернувшись ко мне, произнесла резким и надменным тоном, скрывая невнятное беспокойство:
– Ты, Буаз, главное, не забудь как следует убрать тарелки. Вот и все.
Наконец она ушла. Было слышно, как в ванной льется вода в раковину. Я опустила в гостиной специальные шторы затемнения и задернула занавески; затем, быстро нагнувшись, вытащила из-под трубы жестянку с апельсиновыми шкурками и, выйдя в коридор, громко, чтобы мать меня услышала, крикнула:
– Я разберу тебе постель, мам!
Оказавшись у нее в комнате, я сначала закрыла ставни, опустила темные шторы, сняла с постели покрывало и аккуратно его сложила. Затем быстро огляделась. В ванной все еще слышался плеск воды – мать, видимо, чистила зубы. Я быстро и бесшумно извлекла из полосатой наволочки подушку, кончиком перочинного ножа чуточку подпорола шов и сунула внутрь муслиновый узелок с корками, стараясь рукояткой ножа протолкнуть его как можно глубже, чтобы мать не почувствовала непонятный твердый комок. Сердце молотом стучало в груди. Затем я снова натянула наволочку и тщательно разгладила самые мелкие морщинки. Мать всегда замечала подобные вещи.
Успела я как раз вовремя. С матерью я встретилась уже в коридоре; она хоть и посмотрела на меня подозрительно, но промолчала. Вид у нее уже был отсутствующий, взгляд безумный, веки словно припухли, темные с проседью волосы распущены по плечам. От нее исходил сильный запах туалетного мыла. В полутьме коридора она напомнила мне леди Макбет – историю о леди Макбет я недавно прочла в одной из книжек Кассиса; и руки у матери постоянно двигались, терли друг друга, касались висков, гладили лицо, снова баюкали и терли друг друга – казалось, она пытается стереть с себя не только ненавистный запах апельсина, а некое несмываемое кровавое пятно.
Меня вдруг охватили сомнения: мать выглядела какой-то ужасно старой и усталой. Боль так и стучала у меня в висках; душу снедало нестерпимое желание подойти к ней, прижаться головой к ее плечу. Интересно, как она отреагирует? На секунду глаза мне ожгло слезами. Господи, зачем я это делаю? И тут я вспомнила о Старой щуке, там, на темном дне поджидающей очередную жертву; я представила себе ее жуткие глаза, исполненные безумной злобы, и тот таинственный «приз», что скрывался у нее внутри…
– Ну? – Голос матери звучал хрипло; слова падали, как холодные камни. – На что ты вылупилась, идиотка?
– Ни на что. – Слезы на глазах моментально высохли, даже голова болеть перестала. И я чуть громче повторила: – Ни на что.
Когда в двери ее спальни щелкнул замок, я, не оборачиваясь, направилась прямиком в гостиную, где меня уже ждали Кассис и Рен. Я спокойно встретила их вопросительные взгляды, торжествующе про себя улыбаясь.