Я прожила в ночном режиме так долго, что теперь мне совсем нетрудно ложиться в постель с восходом солнца и просыпаться, когда оно уже снова близится к горизонту. Обычно это означает, что я сплю всего часов шесть, прежде чем возвращаюсь в «Хлеб наш насущный», чтобы начать все сначала, но быть пекарем – значит принимать существование на краю жизни, что мне абсолютно подходит. Люди, с которыми я общаюсь, – это работники круглосуточных магазинов, кассиры из «Данкин донатс», обслуживающие водителей «с колес», работающие посменно медсестры. И Мэри с Рокко, конечно, которые закрывают пекарню вскоре после моего прибытия. Они запирают меня внутри, как королеву в «Румпельштильцхене», но не для того, чтоб я пересчитывала зерна, а чтобы превратила их до наступления утра в хлеб и булки, которыми наполнятся полки и стеклянные витрины.
Я никогда не отличалась особой общительностью, но теперь активно предпочитаю одиночество. Такой режим больше подходит мне: на работу я добираюсь сама; Мэри – лицо фирмы, она отвечает за разговоры с покупателями и делает так, чтобы им захотелось вернуться к нам. А я прячусь.
Выпекание хлеба для меня – форма медитации. Я получаю удовольствие от разрезания пухлых комков теста, скатывания полученных кусков в шары и взвешивания на весах, чтобы получился совершенный по форме и объему крестьянский хлеб. Мне нравится, как извивается змеей багет под моими руками, когда я раскатываю его. Я люблю слушать, как вздыхает поднявшийся хлеб, когда я начинаю его обминать. Мне весело от того, как поджимаются мои пальцы в сабо и вытягивается шея, когда я перегибаю пополам пласт теста. Мне приятно знать, что никто не позвонит и не оторвет меня от дела.
Я уже с головой погружена в изготовление ежевечерней стофунтовой партии продукции, когда Мэри возвращается со своей плантации и начинает закрывать магазин. Сполоснув руки над промышленных размеров раковиной, я стягиваю с головы шапочку, которой прикрываю волосы во время работы, и выхожу в торговый зал. Рокко застегивает молнию на мотоциклетной куртке. Сквозь витринные окна я вижу зарницу, аркой подсветившую сизое, как синяк, небо.
– Увидимся завтра, – говорит Рокко. – Если только мы не умрем во сне. / Что за путь пройти предстоит.
Я слышу лай и понимаю, что в пекарне кто-то есть. Единственный посетитель – это мистер Вебер из моей группы скорбящих со своей крошечной собачкой. Мэри сидит рядом с ним с чашкой чая в руках. Заметив меня, он с трудом привстает со стула и неуклюже кланяется:
– Здравствуйте еще раз.
– Ты знаешь Джозефа? – спрашивает Мэри.
Группа скорбящих – как анонимные алкоголики: нельзя никого выдавать без разрешения.
– Мы… встречались, – отвечаю я, стряхивая волосы вперед, чтоб занавесить лицо.
Такса на поводке подходит ко мне и лижет пятнышко от муки на моих брюках.
– Ева, – с укоризной произносит старик, – веди себя прилично!
– Ничего, – отвечаю я и с облегчением присаживаюсь на корточки, чтобы погладить собаку. Животные никогда не пялятся на меня.
Мистер Вебер продевает запястье в петлю на конце поводка и встает.
– Я задерживаю вас, не даю уйти домой, – извиняющимся тоном говорит он Мэри.
– Вовсе нет. Мне приятно побыть с вами. – Она смотрит на чашку старика, все еще на три четверти полную.
Не знаю, что заставляет меня сказать то, что я говорю. Вообще-то, у меня много работы. Но начинается дождь, да не просто дождь – настоящий ливень. На парковке стоят только «харлей» Мэри и «приус» Рокко, а это означает, что мистер Вебер либо пойдет домой пешком, либо поедет на автобусе.
– Вы можете подождать автобус здесь, – произношу я.
– О нет, – отвечает мистер Вебер. – Это будет навязчиво.
– Я настаиваю, – подключается Мэри.
Старик благодарно кивает и снова садится. Обхватывает руками чашку с кофе, а Ева растягивается у его левой ноги и закрывает глаза.
– Доброй ночи, – говорит мне Мэри. – Пеки от души.
Вместо того чтобы остаться с мистером Вебером, я иду вслед за Мэри в заднюю комнату, где она хранит свое байкерское обмундирование на случай дождя.
– Я не смогу убрать за ним.
– Ладно, – произносит Мэри, делая паузу в надевании кожаных штанов.
– Я не обслуживаю посетителей.
На самом деле, когда в семь утра я вываливаюсь из пекарни и вижу в магазине бизнесменов, покупающих бейгели, и домохозяек, сующих хлеб в хозяйственные сумки из переработанных материалов, то всегда немного удивляюсь тому, что за пределами моей промышленной кухни, оказывается, есть жизнь. Наверное, так ощущает себя пациент, которого после остановки сердца электрошоком вернули к жизни и сразу забросили в самую ее гущу – слишком много информации и сенсорная перегрузка.
– Ты сама предложила ему остаться, – напоминает Мэри.
– Я ничего о нем не знаю. Вдруг он попытается обокрасть нас? Или еще что похуже?
– Сейдж, ему за девяносто. Думаешь, он способен перегрызть тебе горло своими зубными протезами? – Мэри качает головой. – Джозеф Вебер ближе всех к тому, чтобы его канонизировали при жизни. В Вестербруке его все знают: он был детским тренером по бейсболу, организовал уборку Риверхед-парка, преподавал немецкий в старшей школе зиллион лет. Он для всех как милый приемный дедушка. Не думаю, что он тайком проберется на нашу кухню, подкрадется к тебе со спины и вонзит в тебя нож.
– Никогда о нем не слышала, – бурчу я себе под нос.
– Это потому, что ты живешь, как в норе, – говорит Мэри.
– Или на кухне.
Когда спишь весь день, а ночью работаешь, у тебя нет времени на газеты и телевизор. Об убийстве Усамы бен Ладена я узнала через три дня.
– Доброй ночи. – Мэри наскоро обнимает меня. – Джозеф безобиден. Правда. Самое худшее, что он может сделать, – заговорить тебя до смерти.
Я смотрю, как она открывает заднюю дверь пекарни, пригибает голову под натиском ливня и, не оглядываясь, машет мне рукой. Я затворяю дверь и щелкаю замком.
К моменту, когда я возвращаюсь в пекарню, кружка мистера Вебера пуста, а собака сидит у него на коленях.
– Простите, – говорю я. – Рабочие вопросы.
– Вы не обязаны развлекать меня. Я знаю, у вас много дел.
Мне нужно сформовать сотню хлебов, обварить кипятком бейгели, наполнить начинкой биали. Да, можно сказать, что я занята. Но к собственному удивлению, я слышу свой ответ:
– Они могут подождать пару минут.
Мистер Вебер указывает рукой на покинутый Мэри стул:
– Тогда прошу вас. Садитесь.
Я сажусь, поглядывая на часы. Через три минуты сработает таймер, тогда мне придется вернуться на кухню.
– Ну… видимо, нам придется переждать погоду.
– Мы всегда этим занимаемся, – отвечает мистер Вебер. Слова его звучат так, будто он отрывает их от струны: четко, резко. – Но сегодня нам предстоит пережидать плохую погоду. – Он смотрит на меня. – Что привело вас в группу скорби?
Я встречаюсь с ним взглядом. В группе у нас существует правило: мы не обязаны делиться своей проблемой, если не готовы. Очевидно, что мистер Вебер сам к этому не готов, и с его стороны нетактично просить другого человека сделать то, чего сам он делать не желает. Но ведь мы с ним сейчас не в группе.
– Моя мать… – И я повторяю то, что сказала всем скорбящим: – Рак.
Старик сочувственно кивает.
– Сожалею о вашей утрате, – сухо произносит он.
– А вы? – спрашиваю я.
Он качает головой:
– Всего не перечесть. – (Я не знаю, как на это реагировать. Моя бабушка всегда говорит, что она уже в том возрасте, когда ее приятели мрут как мухи. Думаю, для мистера Вебера это тоже верно.) – Вы давно печете хлеб?
– Несколько лет, – отвечаю я.
– Это необычная профессия для молодой женщины. Не предполагает общения.
Он что, не заметил, как я выгляжу?
– Она мне подходит.
– Вы отлично справляетесь.
– Хлеб может печь любой, – говорю я.
– Но не каждый сделает это хорошо.
С кухни раздается звонок таймера; он будит Еву, собака гавкает. Почти одновременно с этим витрины пекарни прорезает свет фар, к остановке подъезжает автобус.
– Спасибо, что позволили мне обождать здесь, – благодарит старик.
– Не за что, мистер Вебер.
Лицо его смягчается.
– Прошу вас, зовите меня Джозеф.
Он сует Еву под полу плаща и открывает зонтик.
– Возвращайтесь к нам поскорее, – говорю я, потому что знаю: так сказала бы Мэри.
– Завтра, – объявляет старик, будто мы договариваемся о свидании.
Выходя из пекарни, он прищуривается от яркого света автобусных фар.
Несмотря на сказанное Мэри, я убираю его грязную чашку с тарелкой и при этом замечаю, что мистер Вебер – Джозеф – забыл свой маленький черный блокнот, в котором всегда что-то пишет, когда сидит здесь. Блокнот перехвачен резинкой.
Я хватаю его и выбегаю под ливень. Сразу плюхаюсь ногой в гигантскую лужу, вода наполняет мои сабо.
– Джозеф! – кричу я, волосы мигом облепляют голову. Он оборачивается, круглые глазки Евы выглядывают из-под полы его плаща. – Вы оставили это.
Я тяну вперед черную книжицу и иду к нему.
– Спасибо. – Старик быстро сует блокнот в карман. – Не знаю, что бы я без него делал. – Мистер Вебер наклоняет зонт, чтобы он прикрывал и меня тоже.
– Ваш великий американский роман? – высказываю я догадку.
С тех пор как Мэри установила бесплатный Wi-Fi в «Хлебе нашем насущном», заведение наполнилось людьми, которые мечтают о том, чтобы их писанину опубликовали.
У старика испуганный вид.
– О нет, что вы! Я просто записываю туда все свои мысли. Иначе они от меня ускользают. Если я не запишу, к примеру, что мне понравились ваши кайзеровские рулеты, то в следующий раз, когда приду, обязательно забуду их заказать.
– Думаю, многим людям было бы полезно использовать такие же книжечки.
Водитель автобуса дважды давит на гудок. Мы оба поворачиваемся на звук. Я морщусь, когда по моему лицу пробегают лучи света фар.
Джозеф хлопает себя по карману:
– Важно помнить.
Адам почти сразу сказал мне, что я хорошенькая, и это должно было натолкнуть меня на мысль, что он врун.
Я познакомилась с ним в один из худших дней своей жизни – в день смерти матери. Он был организатором похорон, моя сестра Пеппер нашла его. Смутно помню, как он объяснял нам, что и как будет происходить, и показывал разные гробы. Но впервые я по-настоящему заметила его, когда устроила сцену на церемонии прощания.
Мы с сестрами знали, что любимая песня мамы «Somewhere over the Rainbow». Пеппер и Саффрон хотели нанять профессионального певца, но у меня был другой план. Мама любила не просто эту песню, а конкретное ее исполнение. И я обещала ей, что на ее похоронах споет Джуди Гарленд.
– В новостях сообщали, Сейдж, – сказала Пеппер, – что Джуди Гарленд больше не принимает заказы, если ты не агент.
В конце концов сестры пошли у меня на поводу – в основном из-за того, что я преподнесла им эту идею как последнее желание мамы. Я должна была передать диск с записью организатору похорон – Адаму. Переписала песню с саундтрека к «Волшебнику из страны Оз» на iTunes. Когда церемония началась, Адам запустил ее через громкоговорители.
К несчастью, это оказалась не «Somewhere over the Rainbow», а песня манчкинов: «Дин-дон! Ведьма мертва».
Пеппер разрыдалась. Саффрон пришлось уйти, так она была расстроена. А я – я расхохоталась.
Не знаю почему. Смех просто выплеснулся из меня каскадом искр. И все, кто был в зале, вдруг уставились на меня – злые красные линии разделили пополам мое лицо, а изо рта вырывался неуместный хохот.
– Боже мой, Сейдж! – прошипела Пеппер. – Как ты можешь?
В панике, загнанная в угол, я встала с передней скамьи, сделала пару шагов и упала в обморок.
Очухалась я в кабинете Адама. Он стоял на коленях рядом с диваном и держал в руке влажное полотенце, которое прижимал прямо к моему шраму. Я немедленно отвернулась от него, прикрыв рукой левую часть лица.
– Знаешь, – сказал он, будто мы с ним вернулись к прерванной беседе, – в моей работе нет никаких секретов. Я знаю, кто делал пластическую операцию и кто пережил мастэктомию. У кого вырезали аппендикс, а кому оперировали двойную грыжу. У человека может быть шрам, но это означает, что у него есть история. И, кроме того, – добавил он, – я не это заметил, когда впервые тебя увидел.
– Да, верно.
Он положил руку мне на плечо и продолжил:
– Я заметил, что ты хорошенькая.
У Адама песочного цвета волосы и медово-карие глаза. Его ладонь согревала мое плечо. Я никогда не была красавицей, даже до того, как все случилось, и разумеется, после этого тоже. Встряхнув головой, чтобы в мозгах прояснилось, я сказала:
– Я утром ничего не ела… Мне нужно вернуться туда.
– Успокойся. Я предложил сделать перерыв на пятнадцать минут. – Адам замялся. – Может, ты лучше возьмешь что-нибудь из плейлиста с моего айпода.
– Клянусь, я скачала ту песню, что надо. Сестры возненавидят меня.
– В моей практике случались вещи и похуже, – заметил Адам.
– Сомневаюсь.
– Однажды я видел, как пьяная любовница залезла в гроб к покойнику, а его жена вытащила ее и нокаутировала.
Глаза у меня полезли на лоб.
– В самом деле?
– Ага. Так что это… – Он пожал плечами. – Мелочи.
– Но я засмеялась.
– Многие люди хохочут на похоронах, – сказал Адам. – Это оттого, что нам неуютно рядом со смертью, рефлекс срабатывает. Могу поспорить, твоя мама скорее обрадовалась бы тому, что вы провожаете ее со смехом, чем если бы застала тебя в слезах.
– Мама подумала бы, что это забавно, – прошептала я.
– Вот, возьми. – Адам протянул мне диск в конверте.
Я покачала головой:
– Оставь себе. Вдруг твоей клиенткой когда-нибудь станет Наоми Кэмпбелл.
Адам усмехнулся:
– Наверняка твоя мама и это тоже нашла бы забавным.
Через неделю после похорон он позвонил мне, чтобы узнать, как мои дела. Я решила, что это странно по двум причинам: во-первых, я никогда не слышала, чтобы похоронные бюро оказывали такого вида услуги, и во-вторых, нанимала его Пеппер, а не я. Я была так тронута вниманием Адама, что испекла ему по-быстрому рулет и по пути домой с работы отнесла в похоронное бюро. Я надеялась оставить свое приношение там, не встречаясь с Адамом, но он, как назло, оказался на месте.
Он спросил: есть ли у меня время выпить с ним кофе?
Вам следует знать, что даже в тот день у него на пальце было обручальное кольцо. Другими словами, я понимала, во что собираюсь вляпаться. В свою защиту могу сказать одно: после случившегося со мной я не надеялась, что вызову восхищение у какого-нибудь мужчины, и тем не менее появился Адам – привлекательный и успешный – и восхитился. Голос совести твердил мне, что Адам принадлежит другой, но ему противостоял тихий предательский шепоток: «Нищим выбирать не приходится; бери что дают; кто еще полюбит такую, как ты?»
Я знала, что заводить отношения с женатым мужчиной нехорошо, но это не помешало мне влюбиться в Адама и желать, чтобы он влюбился в меня. Я решила, что буду жить одна, работать одна до конца дней. Даже если бы я нашла кого-то, кто заявил бы, что его не пугает жуткая рябь на левой стороне моего лица, как я узнала бы, любит он меня или просто жалеет? Люди так похожи друг на друга, а я никогда не отличалась особым умением читать мысли. Отношения между мной и Адамом были тайными, хранились за закрытыми дверями. Другими словами, прямо в моей зоне комфорта.
Прежде чем вы отвернетесь с мыслью: какой ужас – позволять человеку, который готовит к похоронам трупы, прикасаться к тебе, – позвольте сказать, как вы ошибаетесь. Любой умерший, включая мою мать, хотел бы, чтобы последнее прикосновение к его телу было таким же нежным, как касание рук Адама. Иногда я думаю, может, это оттого, что он так много времени проводит с мертвецами, Адам – единственный из всех моих знакомых по-настоящему ценит чудо живого тела. Когда мы занимаемся любовью, его пальцы задерживаются на местах, где бьется мой пульс, – на сонной артерии, на запястьях, под коленками.
В те дни, когда Адам приходит ко мне, я жертвую часом или двумя сна, чтобы побыть с ним. Он может ускользнуть в любое время, такая уж у него работа – нужно быть на связи двадцать четыре часа семь дней в неделю. По той же причине у его жены не вызывали подозрений отлучки супруга.
– Думаю, Шэннон знает, – говорит мне сегодня Адам, когда я лежу в его объятиях.
– Правда? – Я пытаюсь не замечать, какие чувства вызвало во мне это откровение, будто я на гребне американской горки и больше не вижу рельсов впереди.
– Утром у меня на бампере появился новый стикер с надписью: «Я… СВОЮ ЖЕНУ».
– Откуда ты знаешь, что это она его прилепила?
– Потому что я этого не делал, – отвечает Адам.
Я обдумываю его слова.
– Может, в этом стикере нет никакого сарказма. Может, это благословенное неведение?
Адам женился на своей подружке из старшей школы, с которой продолжал встречаться в колледже. Похоронное бюро, где он работает, – семейный бизнес, который принадлежит его тестю и существует уже пятьдесят лет. По крайней мере два раза в неделю Адам говорит мне, что собирается уйти от Шэннон, но я знаю: это неправда. Во-первых, в таком случае он бросит свою карьеру. Во-вторых, ему придется бросить не только Шэннон, но и Грейс и Брайана, близнецов. Когда Адам упоминает о них, у него меняется голос. Я надеюсь, что такие же нотки слышатся в нем, когда Адам говорит обо мне.
Хотя, вероятно, он вообще обо мне не говорит. Кому он может поведать о своей любовной интрижке? Я рассказала одной только Мэри, и хотя мы с Адамом оба виноваты в случившемся, она ведет себя так, будто это он меня соблазнил.
– Давай съездим куда-нибудь в выходные, – предлагаю я.
По воскресеньям я не работаю; пекарня по понедельникам закрыта. Мы могли бы исчезнуть на двадцать четыре благословенных часа, вместо того чтобы прятаться в моей спальне, закрывать жалюзи «от солнца» и парковать машину – с новым стикером – за углом у китайского ресторана.
Однажды Шэннон пришла в пекарню. Я увидела ее сквозь окно между кухней и магазином. Это точно была она, я видела ее фотографию на страничке Адама в Facebook. Я была уверена, что Шэннон явилась задать мне жару, но она лишь купила несколько ржаных хлебцев и ушла. После этого Мэри застала меня на полу в кухне, я сидела, размякнув от облегчения. Когда я рассказала ей об Адаме, она задала мне всего один вопрос:
– Ты его любишь?
– Да, – сказала ей я.
– Нет, – возразила Мэри. – Тебе нравится, что он вынужден прятаться так же, как прячешься ты.
Пальцы Адама гладят мой шрам. Прошло много времени, и с точки зрения медицины такое невозможно, но мне щекотно.
– Ты хочешь уехать, – повторяет он. – Хочешь идти со мной по улице при свете дня, чтобы все видели нас вместе.
Когда он так говорит, я понимаю, что хочу вовсе не этого. Я хочу спрятаться с ним за закрытыми дверями дорогого отеля где-нибудь в Белых горах или коттеджа в Монтане. Но пусть лучше правда не всплывает наружу, а потому я отвечаю:
– Может, и так.
– Ладно. – Адам накручивает на палец завиток моих волос. – Мальдивы.
Приподнявшись на локте, я говорю:
– Я серьезно.
Адам глядит на меня:
– Сейдж, ты не хочешь даже в зеркало смотреть.
– Я поискала в Google перелеты на юго-запад. За сорок девять долларов мы можем добраться до Канзас-Сити.
Адам проводит пальцем по ксилофону из моих ребер:
– Зачем нам ехать в Канзас-Сити?
Я отталкиваю его руку:
– Перестань отвлекать меня! Потому что это не здесь.
Он закатывается на меня:
– Закажи билеты.
– Правда?
– Правда.
– А если тебя вызовут?
– Мертвецы не станут мертвее оттого, что немного подождут, – резонно замечает Адам.
Сердце у меня начинает биться неровно. Как дразняще-мучительна мысль, что мы появимся на людях вместе. Если я пройдусь по улице за руку с красивым мужчиной, который явно хочет быть со мной, сделает ли это меня нормальной по ассоциации?
– Что ты скажешь Шэннон?
– Что я без ума от тебя.
Иногда я задумываюсь, что было бы, если бы мы с Адамом встретились раньше. Мы ходили в одну старшую школу с разницей в десять лет. Оба в конце концов вернулись в родной город. Мы работаем в одиночку, в странное время, занимаемся делами, которые обычные люди не стали бы рассматривать как карьеру.
– Что меня преследуют мысли о тебе, – добавляет Адам и покусывает мочку моего уха. – Что я безнадежно влюблен.
Должна сказать, больше всего в Адаме меня восхищает то, что не дает ему проводить со мной все время: когда он любит, то делает это безупречно, совершенно, умопомрачительно. Так же он относится к своим близнецам, а потому каждый вечер возвращается домой, чтобы услышать, как справилась Грейс с контрольной по биологии, или узнать, что Брайан сделал первый хоум-ран в бейсбольном сезоне.
– Ты знаешь Джозефа Вебера? – спрашиваю я, вдруг вспомнив слова Мэри.
Адам перекатывается на спину и повторяет:
– Я безнадежно влюблен. Ты знаешь Джозефа Вебера? Да, это нормальная реакция…
– Кажется, он работал в старшей школе. Преподавал немецкий.
– Близнецы учат французский… – Вдруг Адам щелкает пальцами. – Он судил матчи Младшей лиги. Думаю, Брайану тогда было лет шесть или семь. Помню, я думал, что этому парню, наверное, уже лет девяносто и ребята из спортивного отдела спятили, но оказалось, он чертовски быстро шевелит ногами.
– Что ты знаешь о нем? – спрашиваю я и переворачиваюсь на бок.
– Вебер? – Адам обнимает меня. – Он был отличный парень. Знал правила вдоль и поперек, никогда не свистел понапрасну. Больше я ничего не помню. А что?
На моем лице играет улыбка.
– Я ухожу от тебя к нему.
Адам целует меня медленно и нежно.
– Как я могу заставить тебя изменить свое решение?
– Уверена, ты что-нибудь придумаешь, – говорю я и обвиваю руками его шею.
В городишке размером с Вестербрук, который возник из того, что янки привезли на «Мейфлауэре», то, что мы с сестрами – еврейки, было аномалией, мы отличались от одноклассников так, будто у нас голубая кожа. «Скругляем изгиб колокола», – говорил, бывало, мой отец, когда я спрашивала его, почему мы на неделю перестаем есть хлеб в то самое время, когда все приносят в школу сваренные вкрутую пасхальные яйца в своих коробках для ланча. Меня выбирали как пример, когда наша учительница в начальной школе рассказывала про альтернативные Рождеству праздники, и тогда я превращалась в знаменитость, вместе с Джулиусом, единственным афроамериканским ребенком в моей школе, бабушка которого отмечала кванзу[10]. Я ходила в еврейскую школу вместе с сестрами, но, когда пришло время проходить обряд бат-мицва, я стала умолять родителей, чтобы они позволили мне бросить учебу. Мне этого не разрешили, и тогда я объявила голодовку. Достаточно того, что моя семья не такая, как другие; мне не хотелось привлекать к себе внимание еще больше.
Мои родители были иудеями, но они не соблюдали кашрут и не ходили в синагогу, за исключением лет, предшествовавших посвящению Пеппер и Саффрон в иудаизм, когда это было обязательным. Вечерами по пятницам я сидела в синагоге, слушала, как кантор поет на иврите, и удивлялась, почему еврейская музыка такая грустная. Сочинители песен из Богоизбранного народа явно были не слишком счастливы. Однако мои родители постились на Йом-Кипур и отказывались ставить елку в Рождество.
Я бы сказала, они следовали урезанной версии иудаизма, тогда кто они такие, чтобы указывать мне, как и во что верить? Я так и заявила родителям, добиваясь, чтобы меня не заставляли проходить обряд бат-мицва. Отец помолчал, а потом сказал: «Верить во что-то важно просто потому, что ты это можешь». После чего отправил меня в мою комнату без ужина, что было настоящим шоком, потому как дома нас поощряли отстаивать свое мнение, каким бы спорным оно ни было. Мать прокралась наверх по лестнице, принесла мне сэндвичи с арахисовым маслом и джемом и сказала:
– Твой отец, может, и не раввин, но верит в традицию. Это то, что родители передают своим детям.
– Ладно, – буркнула я. – Обещаю, в июле я куплю все, что нужно для школы, и всегда буду готовить батат с маршмэллоу на День благодарения. У меня нет проблем с традициями, мама. У меня проблемы с хождением в еврейскую школу. Религия не заложена в генах. Никто не верит только потому, что его родители верят.
– Бабушка Минка носит свитеры, – сказала мама. – Все время.
Казалось бы, это замечание не имело отношения к делу. Мать моего отца жила в доме, где жильцам оказывают помощь социальные работники. Она родилась в Польше, и у нее до сих пор сохранился акцент, из-за которого кажется, будто она все время поет. И да, бабушка Минка носит свитеры, даже когда на улице тридцатиградусная жара, но, кроме того, она любит розовый цвет и леопардовый принт.
Многие выжившие удалили свои татуировки хирургическим путем, но бабушка Минка говорит: «Глядя на нее каждое утро, я вспоминаю, что победила».
Мне потребовалось мгновение, чтобы сообразить, о чем говорит мать. Бабушка Минка была в концлагере? Как я дожила до двенадцати лет, не зная этого? Почему родители ничего мне не рассказали?
– Она не любит говорить об этом, – просто ответила мать. – И не любит показывать свою руку людям.
На уроках обществоведения мы изучали Холокост. Трудно было сопоставить фотографии живых скелетов из учебника с пухленькой женщиной, которая пахла сиренью, не пропускала еженедельные визиты к парикмахеру и держала в каждой комнате квартиры яркие трости, чтобы всегда иметь одну под рукой. Она не часть истории. Она просто моя бабушка.
– Минка не ходит в храм, – продолжила мать. – Полагаю, после таких испытаний у человека могут возникнуть очень сложные отношения с Богом. Но твой отец, он начал ходить. Думаю, это его способ осмыслить произошедшее с ней.
И вот я отчаянно пытаюсь сбросить с себя религию, чтобы вписаться в жизнь, а оказывается, что иудейство у меня в крови, что я потомок человека, пережившего Холокост. Раздосадованная, злая, не думая ни о ком, кроме себя, я уткнулась лицом в подушку.
– Это проблемы отца. Меня это не касается.
Мать заколебалась:
– Если бы она не выжила, Сейдж, тебя бы не было.
Больше мы прошлое бабушки Минки ни разу не обсуждали, хотя, когда в том году привезли ее к нам домой на Хануку, я вдруг заметила, что невольно приглядываюсь к ней, надеясь увидеть хоть какую-нибудь тень правды на знакомом лице. Но бабушка была такой же, как всегда: тайком от мамы снимала кожу с жареного цыпленка и съедала ее; высыпала из косметички коллекцию пробников духов и косметики, которую собрала для моих сестер; обсуждала героев сериала «Все мои дети», словно это ее приятели и она зашла к ним на чашку кофе. Если бабушка Минка во время Второй мировой войны сидела в концлагере, наверное, в то время она была совершенно другим человеком.
Ночью, после маминого рассказа про бабушку, мне приснился момент, которого я не помнила, из раннего детства. Я сидела на коленях у бабушки Минки, а она читала мне книгу, переворачивая страницу за страницей. Теперь я понимаю, что история была какая-то странная. На картинках в книге я видела Золушку, но бабушка, вероятно, думала о чем-то своем, потому что в ее сказке говорилось о лесной чаще, о чудищах, о дорожке из зерен.
Помню, я не обращала внимания на слова бабушки, потому что была зачарована золотым браслетом на ее запястье. Я все время тянулась к нему и дергала рукав свитера. В какой-то момент рукав задрался достаточно высоко, и я увидела блеклые голубые цифры на внутренней стороне бабушкиного предплечья.
– Что это?
– Мой номер телефона.
В прошлом году, учась в начальной школе, я запомнила свой, чтобы, если потеряюсь, полицейские могли позвонить мне домой.
– А если ты переедешь? – спросила я.
– О, Сейдж, – засмеялась она. – Я всегда буду здесь.
Назавтра Мэри заходит на кухню, пока я пеку.
– Ночью мне приснился сон, – говорит она. – Ты готовила багеты с Адамом. Попросила его поставить их в духовку, но он вместо этого засунул туда твою руку. Я вскрикнула и попыталась вытащить ее из огня, но не успела. Когда ты отошла от печи, у тебя не было правой руки. Она превратилась в батон. «Все в порядке», – сказал Адам, взял нож и отрезал твою кисть, потом от нее – большой палец, мизинец и все остальные пальцы, и каждый сочился кровью.
– Ну что ж, тебе тоже добрый вечер. – Я открываю холодильник и вынимаю из него поднос с булочками.
– И все? Ты даже не хочешь порассуждать, что это значит?
– Что ты выпила кофе перед сном, – предполагаю я. – Помнишь, тебе как-то приснилось, что Рокко отказывается снимать обувь, потому что у него куриные лапы? – Я поворачиваюсь к ней. – Ты хоть раз видела Адама? Знаешь, как он выглядит?
– Даже самые красивые вещи могут быть ядовитыми. Аконит и ландыш растут в саду Моне, который тебе так нравится, наверху Святой лестницы, но я не прикасаюсь к ним без перчаток.
– Это не из-за порядка, заведенного в святилище?
Мэри качает головой:
– Большинство посетителей воздерживаются от поедания пейзажа. Но не в том дело, Сейдж. Главное, что этот сон – знак.
– Ну вот, приехали, – бормочу я.
– Ты не должна прелюбодействовать, – вещает Мэри. – Более ясного указания и представить нельзя. А если продолжишь, случится недоброе. Соседи забросают тебя камнями. Ты станешь парией.
– Руки превращаются в еду. Слушай, Мэри, не веди себя со мной как монахиня. То, чем я занимаюсь в свободное время, – мое личное дело. И тебе известно, я не верю в Бога.
Мэри встает у меня на пути и изрекает:
– Это не значит, что Он не верит в тебя.
Шрам у меня зудит. Из левого глаза катятся слезы, как катились много месяцев после операции. Тогда я как будто оплакивала все грядущие потери, хотя сама еще этого не знала. Может, это архаично и, как ни смешно, по-библейски – верить, что урод и поступает уродливо, что шрам или родимое пятно могут быть знаком внутренней неполноценности, но в моем случае правило подтверждается. Я совершила ужасное; каждый мимолетный взгляд в зеркало – напоминание об этом. Спать с женатым мужчиной – это плохо, с точки зрения большинства женщин? Разумеется, но я не принадлежу к большинству. Вероятно, поэтому, хотя прежняя Я никогда бы не польстилась на Адама, новая Я сделала именно это. Не то что бы я чувствую себя вправе заводить роман с чужим мужем или считаю себя достойной его любви. Просто я не верю, что заслуживаю чего-то лучшего.
Я не социопат. И не горжусь своей связью с женатым мужчиной. Но бо́льшую часть времени я нахожу этому оправдания. А сегодня Мэри выбесила меня своими проповедями, и это сигнализирует о моей усталости, или о какой-то особой уязвимости, или о том и другом вместе.
– А как насчет той бедной женщины, Сейдж?
Бедная женщина – это жена Адама. У этой бедняжки есть мужчина, которого я люблю, двое прекрасных детей и лицо без шрамов. Этой несчастной всё преподнесли на блюдечке с голубой каемочкой.
Я беру острый нож и принимаюсь надрезать им горячие булочки в форме крестов.
– Если хочешь жалеть себя, – продолжает Мэри, – делай это так, чтобы не разрушать жизни других людей.