Хьюберт Черрел, за которым шел спаниель, пересекал с ружьем в руке старые серые плиты террасы. Он был худощав и строен, чуть выше среднего роста, с небольшой головой, обветренным лицом, не по возрасту изборожденным морщинами, и темными усиками над тонким нервным ртом; на висках уже пробивалась седина. Над впалыми загорелыми щеками выдавались скулы, широко расставленные карие глаза глядели зорко и беспокойно, над прямым тонким носом срослись брови. Он как бы повторял своего отца в молодости. Человек действия, вынужденный вести созерцательный образ жизни, чувствует себя не в своей тарелке; и с тех пор, как его бывший начальник выступил с нападками на него, Хьюберт не переставал злиться: он считал, что вел себя правильно или что его, во всяком случае, вынудили так действовать обстоятельства. Он раздражался еще и потому, что его воспитание и характер не позволяли ему жаловаться открыто. Солдат по призванию, а не по случайности, он видел, что его военная карьера под угрозой, его имя офицера и дворянина запятнано, а он не может отплатить своим обидчикам. Голова его, казалось Хьюберту, зажата как в тисках, и каждый, кому не лень, может нанести ему удар, – мысль невыносимая для человека с его характером. Оставив на террасе ружье и собаку, он вошел в гостиную и сразу почувствовал, что говорили о нем. Теперь ему то и дело приходилось наталкиваться на такие разговоры, – ведь в этой семье неприятности каждого волновали всех остальных. Взяв из рук матери чашку чаю, он объявил, что птицы дичают все больше – ведь леса так поредели, – после чего воцарилось молчание.
– Ну, пойду просмотрю почту, – сказал генерал и ушел вместе с женой.
Оставшись наедине с братом, Динни решилась поговорить с ним начистоту.
– Хьюберт, надо что-то предпринять.
– Не волнуйся, сестренка; история, конечно, скверная, но что поделаешь?
– Ты бы мог сам написать, как было дело, – ведь ты вел дневник. Я бы напечатала его на машинке, а Майкл найдет тебе издателя, он всех знает. Нельзя же сидеть сложа руки.
– Терпеть не могу выставлять свои чувства напоказ; а тут без этого не обойдешься.
Динни нахмурила брови.
– А я не желаю, чтобы этот янки сваливал на тебя вину за свою неудачу. Тут затронута честь армии.
– Даже так? Я поехал туда как частное лицо.
– Почему бы не опубликовать твой дневник?
– От этого лучше не станет. Ты его не читала.
– Мы могли бы кое-что вычеркнуть, кое-что приукрасить, и все такое. Понимаешь, папа принимает это так близко к сердцу!
– Тебе стоит его прочитать. Но там полно всяких излияний. Наедине с собой не стесняешься.
– Ты можешь выбросить оттуда все что угодно.
– Большое тебе спасибо, Динни.
Динни погладила его рукав.
– Что за человек этот Халлорсен?
– Откровенно говоря, он человек неплохой: дьявольски вынослив, ничего не боится, никогда не выходит из себя, но для него важнее всего в жизни собственная персона. Неудач у него быть не может, а уж если они случаются, отдуваться должен другой. По его словам, экспедицию подвел транспорт, ну, а транспортом ведал я. Но будь на моем месте сам архангел Гавриил, – и он бы ничего не сделал. Халлорсен ошибся в расчетах и не желает в этом сознаться. Обо всем этом написано в дневнике.
– А это ты видел? – Она показала ему газетную вырезку и прочитала вслух – «Как стало известно, капитан Черрел, кавалер ордена „За особые заслуги“, возбуждает дело против профессора Халлорсена, чтобы реабилитировать себя в связи с обвинениями, выдвинутыми Халлорсеном в книге о его боливийской экспедиции; в своей книге Халлорсен приписывает капитану Черрелу, не оправдавшему его доверия в трудную минуту, ответственность за провал экспедиции». Видишь, кто-то хочет натравить вас друг на друга.
– Где это напечатано?
– В «Ивнинг сан».
– «Возбуждает дело!» – с горечью воскликнул Хьюберт. – Какое дело? У меня нет никаких доказательств; уж об этом-то он позаботился, когда оставил меня с этой шайкой туземцев.
– Значит, у нас одна надежда – дневник.
– Сейчас принесу тебе эту чертовщину…
Весь вечер Динни просидела у окна, читая «эту чертовщину». Полная луна плыла за старыми вязами; кругом стояла могильная тишина. Лишь где-то на холме одиноко позвякивал какой-то колокольчик да одинокий цветок магнолии белел у самого окна. Все казалось каким-то призрачным, и Динни то и дело прерывала чтение, чтобы поглядеть на это волшебство. Десять тысяч полных лун проплыло тут с тех пор, как ее предки получили этот клочок земли; вокруг царил нерушимый покой, а со страниц дневника на нее веяло мучительным одиночеством. Жестокими словами говорилось там о жестоких делах: белый, брошенный среди дикарей; он любил животных, а кругом животные подыхали от голода, и люди не знали к ним жалости. Глядя на эту холодную, застывшую красоту за окном, она испытывала стыд и отчаяние.
«Эта подлая скотина Кастро снова пырял мулов ножом. Несчастные твари совсем отощали и еле тянут. Предупредил его в последний раз. Если это повторится, он отведает хлыста… Опять лихорадка».
«Кастро досталось сегодня как следует – дюжина ударов; посмотрим, уймется он теперь или нет. Никак не могу поладить с этими скотами; в них нет ничего человеческого. Эх, хоть бы денек провести в Кондафорде верхом, позабыть здешние болота и несчастных мулов, от которых остались кожа да кости…»
«Отстегал еще одного из этих скотов – чудовищно обращаются с мулами, будь они трижды прокляты!.. Снова приступ…»
«Чистейший ад! Утром они взбунтовались. Устроили мне засаду. К счастью, меня предупредил Мануэль – славный парень. И все-таки Кастро едва не проткнул мне глотку ножом. Здорово поранил мне левую руку. Я его пристрелил. Может, теперь они поостерегутся. От Халлорсена никаких вестей. Долго еще собирается он держать меня в этом чертовом логове? Рука горит, как в огне…»
«Ну теперь уж мне крышка: пока я спал, эти черти угнали в темноте мулов и скрылись. Остались только Мануэль и еще двое. Мы долго за ними гнались; нашли двух павших мулов, и только; мерзавцы разбежались кто куда; ищи ветра в поле. Вернулся в лагерь чуть живой… Бог знает, выберемся ли мы отсюда когда-нибудь. Рука страшно ноет, надеюсь, это не заражение крови…»
«Думал двинуться сегодня пешком. Сложил груду камней и оставил записку для Халлорсена – описал ему все на случай, если он в конце концов пришлет за мной; потом передумал. Останусь здесь, пока он не вернется или пока мы все тут не подохнем, что куда более вероятно…»
Так и шла эта мучительная повесть до самого конца. Динни отложила неразборчивые, пожелтевшие записи и облокотилась на подоконник. Тишина и холодный свет за окном отрезвили ее. Пыл ее охладел. Хьюберт прав. Зачем выставлять напоказ душу? Нет! Только не это. Личные связи – другое дело, к ним придется прибегнуть; и уж тут-то она для него постарается!
Адриан Черрел был одним из тех любителей деревенской жизни, что постоянно живут в городе. Работа удерживала его в Лондоне, где он опекал целую коллекцию останков доисторического человека. Он задумчиво взирал на челюсть из Новой Гвинеи, получившую восторженные отзывы в печати, и говорил себе: «Очередная шумиха! Просто низший тип Homo sapiens[6]», – когда швейцар доложил:
– Вас спрашивает молодая дама, сэр, – кажется, мисс Черрел.
– Пусть войдет, Джеймс, – сказал он и подумал: «Динни? Как ее сюда занесло?»
– А! Динни! Канробер утверждает, что это челюсть яванского питекантропа, Моклей – эоантропа, а Элдон П. Бэрбенк – австралопитека. А я говорю – sapiens: взгляни на коренной зуб.
– Вижу, дядя Адриан.
– Совсем как у человека. У этого типа болели зубы. Зубная боль – признак высокоразвитой культуры. Недаром росписи Альтамиры были найдены в пещерах кроманьонской эпохи. Этот парень, безусловно, Homo sapiens.
– Зубная боль – признак культуры? Забавно! Я приехала в город поговорить с дядей Хилери и дядей Лоренсом, но подумала, – если сначала мы с тобой пообедаем, я буду чувствовать себя увереннее.
– Ну тогда пойдем в кафе «Болгария», – сказал Адриан.
– Почему?
– Потому что там пока еще хорошо кормят. Это новый ресторан, там пропагандируют все болгарское и мы сможем пообедать вкусно и дешево. Хочешь попудрить нос?
– Хочу.
– Тогда иди вон туда.
Дожидаясь племянницы, Адриан стоял, поглаживая козлиную бородку, и прикидывал, что можно заказать на восемнадцать шиллингов шесть пенсов; он был государственным служащим без собственных средств, и у него редко оказывалось в кармане больше одного фунта стерлингов.
– Дядя Адриан, – спросила Динни, когда они сидели за глазуньей по-болгарски, – что ты знаешь о профессоре Халлорсене?
– Это тот, который собирался открыть в Боливии первые очаги цивилизации? Да, и взял с собой Хьюберта.
– А! Но, кажется, бросил его где-то по дороге.
– Ты с ним знаком?
– Да. Я познакомился с ним в тысяча девятьсот двадцатом году, мы вместе поднимались на Малого Грешника в Доломитах.
– Он тебе понравился?
– Нет.
– Почему?
– Видишь ли, он был вызывающе молод, обогнал меня и первым взобрался на вершину… Он чем-то напоминал мне бейсбол. Ты видела когда-нибудь, как играют в бейсбол?
– Нет.
– А я однажды видел, в Вашингтоне. Они поносят противника, чтобы его расстроить. Обзывают сосунком, ловкачом и президентом Вильсоном, – словом, всем, что только в голову придет, – как раз, когда он собирается ударить по мячу. Такой уж у них обычай. Лишь бы выиграть, любой ценой.
– А ты сам разве не думаешь, что главное – выиграть, любой ценой?
– Кто же в этом признается?
– Но ведь все мы ничем не гнушаемся, если нет выхода?
– Да, так бывает даже в политике.
– А ты бы пытался выиграть любой ценой?
– Наверно.
– Нет, ты бы не стал. А вот я – да.
– Ты очень любезна, детка, но откуда вдруг такое самоуничижение?
– Я сейчас кровожадна, как комар: жажду крови недругов Хьюберта. Вчера я читала его дневник.
– Женщина еще не утратила веры в свое божественное всемогущество, – задумчиво произнес Адриан.
– Думаешь, нам это угрожает?
– Нет, как бы вы ни старались, вам никогда не удастся уничтожить веру мужчин в то, что они вами командуют.
– Как лучше всего уничтожить такого человека, как Халлорсен?
– Либо дубинкой, либо выставив его на посмешище.
– Наверно, то, что он придумал насчет боливийской цивилизации, – чепуха?
– Полная чепуха. Там нашли странных каменных истуканов, происхождение которых еще не известно, однако его теория, по-моему, не выдерживает никакой критики. Но позволь, дорогая, ведь Хьюберт тоже принимал во всем этом участие.
– Наука Хьюберта не касалась, он там ведал транспортом. – Динни пустила в ход испытанное оружие: она улыбнулась. – А что если поднять на смех Халлорсена за его выдумку. У тебя это так чудно получится, дядя!
– Ах ты, лиса!
– А разве не долг серьезного ученого – высмеивать всякие бредни?
– Будь Халлорсен англичанином – возможно; но он американец, и с этим надо считаться.
– Почему? Ведь наука не знает границ.
– В теории. На практике многое приходится спускать: американцы так обидчивы. Помнишь, как они недавно взъелись на Дарвина? Если бы мы их тогда высмеяли – дошло бы, чего доброго, и до войны.
– Но ведь большинство американцев сами над этим смеялись.
– Да, но другим они этого не позволяют. Хочешь суфле «София»?
Некоторое время они молча ели, с удовольствием поглядывая друг на друга. Динни думала: «Как я люблю его морщинки, да и бородка у него просто прелесть». Адриан думал: «Хорошо, что нос у нее чуть-чуть вздернутый. Прелестные у меня все-таки племянницы и племянники». Наконец Динни сказала:
– Значит, дядя, ты постараешься придумать, как нам проучить этого человека за все его подлости по отношению к Хьюберту?
– Где он сейчас?
– Хьюберт говорит – в Штатах.
– А тебе не кажется, что кумовство – это порок?
– И несправедливость тоже, а своя кровь – не вода.
– Это вино, – с гримасой сказал Адриан, – куда жиже воды. Зачем тебе нужен Хилери?
– Хочу выпросить у него рекомендательное письмо к лорду Саксендену.
– Зачем?
– Отец говорит, он важная птица.
– Значит, решила пустить в ход протекцию?
Динни кивнула.
– У порядочных и совестливых людей это не получается.
Ее брови дрогнули, она широко улыбнулась, показав очень белые и очень ровные зубы.
– А я себя ни к тем, ни к другим и не причисляю.
– Посмотрим. А пока, возьми болгарскую папиросу, – действительно первоклассная пропаганда.
Динни взяла папиросу и, глубоко затянувшись, спросила:
– Ты видел дядю Франтика?
– Да. Очень достойно ушел из мира. Я бы сказал – парадно. Зря он связался с церковью; дядя Франтик был прирожденный дипломат.
– Я видела его только два раза. Но неужели и он не смог бы добиться того, чего хотел, при помощи протекции, не потеряв при этом достоинства?
– Ну, он-то действовал иначе – умелым подходом и личным обаянием.
– Учтивостью?
– Да, он был учтив, как вельможа, таких сейчас уже не встретишь.
– Ну, дядя, мне пора; пожелай мне поменьше совестливости и побольше нахальства.
– А я вернусь к челюсти из Новой Гвинеи, которой надеюсь повергнуть в прах моих ученых собратьев, – сказал Адриан. – Если я смогу помочь Хьюберту, не вступая в сделку с совестью, я ему помогу. Во всяком случае, я об этом подумаю. Передай ему привет. До свидания, дорогая!
Они расстались, и Адриан вернулся в музей. Взяв снова в руки челюсть из Новой Гвинеи, он стал размышлять о совсем другой челюсти. Он уже достиг того возраста, когда кровь человека сдержанного, привыкшего к размеренной жизни, течет ровно, и его «увлечение» Дианой Ферз, которое захватило его давно, еще до ее рокового замужества, приобрело некий альтруистический оттенок. Ее счастье было для него дороже своего собственного. В его постоянных думах о ней забота о том, «что лучше для нее», всегда занимала первое место. Он так давно только мечтал о ней, что ни о какой навязчивости с его стороны не могло быть и речи, да к тому же навязчивость была совсем не в его характере. Но ее овальное, обычно грустное, лицо с темными глазами, прелестным ртом и носом, то и дело заслоняло очертания челюстей, тазобедренных костей и прочих интересных образчиков его коллекции. Диана Ферз жила со своими двумя детьми в маленьком домике в районе Челси на средства мужа, который вот уже четыре года находился в частной клинике для умалишенных без всякой надежды на выздоровление. Ей было около сорока; она пережила страшные дни прежде чем Ферз окончательно потерял рассудок. В своих воззрениях и привычках Адриан был несколько старомоден; антропология научила его тому, что история человечества развивается по определенным законам; он принимал жизнь с чуть-чуть насмешливым фатализмом. Он не принадлежал к тем людям, которые хотят переделать жизнь, да и трагическое замужество дамы его сердца не позволяло ему и мечтать о брачном венце. Горячо желая ей счастья, он не знал, как ей помочь. Теперь у нее есть хотя бы покой, а заодно и средства того, с кем судьба обошлась так жестоко. К тому же муж Дианы внушал Адриану нечто вроде суеверного страха, какой первобытные люди испытывают перед несчастными, потерявшими разум. Ферз был славным парнем до той поры, пока болезнь не нарушила его душевного равновесия. Но перед этим он уже два года вел себя так, что это можно было объяснить только помрачением рассудка. Он был одним из «богом обиженных», и его беспомощность обязывала других относиться к нему с предельной щепетильностью.
Адриан отложил челюсть и снял с полки гипсовый слепок черепа питекантропа; останки этого удивительного создания нашли в Триниле на Яве, и он вызвал ожесточенные споры о том, считать ли его человеко-обезьяной или обезьяно-человеком. Какой долгий путь от него до современного англичанина, – вот его череп, там над камином! Сколько ни взывай к авторитетам, никто не ответит на вопрос: где же колыбель Homo sapiens, где то гнездо, где он вылупился из питекантропа, эоантропа, неандертальца или другого, еще неизвестного их родича? Единственной страстью Адриана, кроме страсти к Диане Ферз, было жгучее желание найти родовое гнездо человеческой породы. Сейчас ученые тешились теорией о происхождении человека от неандертальца, но Адриан не мог с ней согласиться. Когда развитие вида достигает такой стадии, как та, что была обнаружена у этих звероподобных особей, вид не может изменяться так резко. С равным основанием можно было бы говорить о том, что благородный олень произошел от лося. Он повернулся к огромному глобусу, где каллиграфическим почерком были нанесены все существенные открытия, касающиеся происхождения человека, вместе с данными о геологических изменениях, эпохах и климате. Где же, где искать решения? Это загадка, величайшая загадка на свете, решить ее можно только так, как это делают французы: наметить по наитию какую-нибудь возможную точку, чтобы затем подтвердить гипотезу исследованиями на месте. Где эта точка – в предгорьях Гималаев, в Фаюме, или она навеки погребена в пучине моря? Если она и в самом деле покоится на дне моря, ее никогда не удастся точно установить. Быть может, это чисто академический вопрос? Не совсем, – ведь с ним связана проблема сущности человека, истинной подоплеки его характера, столь важная для социальной философии, проблема, так часто всплывающая последнее время: является ли человек по самой натуре своей добропорядочным и миролюбивым, как позволяют заключить исследования жизни животных и некоторых так называемых «диких» народов, или же он воинственный и беспокойный, как свидетельствует мрачная летопись истории? Найдя родовое гнездо Homo sapiens, обнаружишь, быть может, доказательство того, кто он – дьяволо-ангел или ангело-дьявол. Адриана, по его характеру, очень привлекал тезис о врожденном благородстве человека, но склад ума не позволял ему легко и просто брать на веру что бы то ни было. Даже самые кроткие животные и птицы подчиняются закону самосохранения так же, как и первобытный человек; извращения цивилизованного человека начались с расширением круга его деятельности и обострением борьбы за существование – другими словами, по мере того как осложнялась задача самосохранения в условиях так называемой цивилизованной жизни. Примитивная жизнь первобытных людей дает меньше поводов к извращенному проявлению инстинкта самосохранения, но это еще ничего не доказывает. Лучше всего принимать современного человека таким, как он есть, и стараться ограничить его возможности творить зло. И не стоит так уж полагаться на врожденное благородство первобытных народов. Только вчера Адриан прочел очерк об охоте на слонов в Центральной Африке: по словам автора, мужчины и женщины из первобытного африканского племени, служившие загонщиками у белых охотников, набросились на еще не остывшие туши убитых слонов, разорвали их на куски и тут же съели, а потом скрылись в лесу, пара за парою, чтобы завершить свой пир. В конце концов у цивилизации есть свои хорошие стороны.
Тут размышления Адриана были снова прерваны швейцаром.
– Сэр, к вам какой-то профессор Халлорсен. Хочет взглянуть на черепа из Перу.
– Халлорсен? – с изумлением переспросил Адриан. – Вы не путаете? Я думал, он в Америке.
– Он сказал, что его фамилия Халлорсен, сэр; такой высокий господин, говорит, как американец. Вот его карточка.
– Гм! Зовите его, Джеймс.
И он подумал: «Тень Динни! Что мне ему сказать?»
В комнате появился очень высокий и очень красивый человек лет тридцати восьми. Его гладко выбритое лицо дышало здоровьем, глаза жизнерадостно блестели, в темных волосах кое-где пробивалась ранняя седина. С ним в комнату словно ворвался свежий ветер. Он сразу заговорил:
– Вы хранитель музея?
Адриан поклонился.
– Позвольте! Мы же встречались: помните, на горе, правда?
– Да.
– Ну и ну! Моя фамилия Халлорсен; слышали – экспедиция в Боливии? Говорят, у вас отличные черепа из Перу. У меня с собой несколько боливийских, хочется их сравнить. Люди пишут так много ерунды о черепах, а сами настоящих черепов и в глаза не видели.
– Совершенно верно, профессор. Я с удовольствием взгляну на ваших боливийцев. Между прочим, вы, кажется, не знаете, как меня зовут.
Адриан протянул ему карточку. Халлорсен ее взял.
– Вот как! А вы не родственник капитана Чаруэла, который точит на меня зубы?
– Я его дядя. Но у меня создалось впечатление, что зубы точите на него вы.
– Да, но он меня подвел!
– А он думает, что подвели его вы.
– Ну, знаете что, мистер Чаруэл…
– Между прочим, наша фамилия произносится Черрел.
– Черрел… да, теперь вспомнил. Если вы нанимаете человека на работу, а он с ней не справляется, и вы из-за этого садитесь в лужу, что прикажете – дать ему золотую медаль?
– По-моему, прежде чем точить зубы, нужно выяснить, выполнима ли такая работа.
– Зачем же он нанимался, если она была ему не по силам? Работа не бог весть какая: держать в руках кучку туземцев.
– Я не знаю подробностей, но слышал, что он отвечал и за вьючных животных.
– Правильно; ну и провалил все дело. Конечно, я не думаю, что вы станете на мою сторону против собственного племянника. Могу я посмотреть на ваших перуанцев?
– Разумеется.
– Весьма любезно с вашей стороны.
Во время осмотра Адриан то и дело поглядывал на стоявший рядом с ним великолепный экземпляр Homo sapiens. Ему редко доводилось видеть такого пышущего здоровьем и жизнерадостностью человека. Естественно, что всякая неудача выводит его из себя. Буйная энергия мешает ему быть объективным. Как и прочие американцы, он считает, что все должно идти так, как ему хочется, – и представить себе не может, что бывает иначе.
«В конце концов, – подумал Адриан, – он же не виноват, что принадлежит к излюбленным тварям господним – Homo Transatlanticus Superbus[7]», – и лукаво произнес:
– Стало быть, профессор, в будущем солнце будет вставать на западе?
Халлорсен улыбнулся – улыбка у него была обаятельная.
– Знаете, господин хранитель музея, мы, наверно, оба того мнения, что цивилизация началась с обработки земли. Если можно будет доказать, что мы на американском континенте выращивали маис давным-давно, может быть, за тысячелетия до того, как на древнем Ниле появились культуры ячменя и пшеницы, – почему бы реке истории и не течь с запада на восток?
– А как вы докажете вашу теорию?
– Видите ли, у нас есть сортов двадцать – двадцать пять маиса. Грвдличка утверждает, что понадобилось не менее двадцати тысяч лет, чтобы их вывести. Уже одно это доказывает наш неоспоримый приоритет в сельском хозяйстве.
– Увы! Ни один сорт маиса не рос в Старом Свете до открытия Америки.
– Совершенно верно; а в Америке прежде не росло ни одного из ваших злаков. Ну, а если культура Старого Света проложила себе дорогу к нам через Тихий океан, опять-таки возникает вопрос: почему она не принесла с собой своих злаков?
– Но ведь это еще не доказывает, что Америка – светоч для всего мира.
– Не знаю, может, и нет; но, во всяком случае, ее древняя цивилизация возникла на основе самостоятельного открытия собственных злаков; мы были первыми.
– Вы верите в Атлантиду, профессор?
– Балуюсь иногда этой мыслишкой.
– Ну-ну!.. Позвольте вас спросить; а вы не жалеете о своих нападках на моего племянника?
– Видите ли, когда я писал книгу, я был очень зол. Мы с вашим племянником не сошлись характерами.
– Тем больше оснований у нас сомневаться, что вы были справедливы.
– Если бы я отказался от своих обвинений, я поступил бы против совести.
– А вы уверены, что вы сами ничуть не повинны в своей неудаче?
Гигант нахмурил брови с таким изумлением, что Адриан поневоле подумал: «Во всяком случае, человек он честный».
– Не понимаю, куда вы клоните, – медленно проговорил Халлорсен.
– Вы же сами выбрали моего племянника?
– Да, из двадцати других.
– Вот именно. Значит, вы плохо выбрали?
– Конечно.
– Ошиблись в выборе?
Халлорсен расхохотался.
– Ловко вы меня поймали. Но я не из тех, кто хвастает своими ошибками.
– Вам нужен был человек без капли жалости в душе, – сухо сказал Адриан. – Что ж, вам действительно не повезло.
Халлорсен покраснел.
– Тут мы с вами не сговоримся. Ну что ж, возьму-ка я свои черепа и пойду. Спасибо за любезный прием.
С тем он и ушел.
Адриана обуревали самые противоречивые чувства. Этот тип оказался куда лучше, чем он думал. Великолепный экземпляр в физическом отношении, далеко не дурак, а его духовный склад… что ж, характерен для Нового Света, где человек не заглядывает далеко в будущее и где цель всегда оправдывает средства. «Жаль будет, – подумал он, – если они передерутся. А все-таки этот тип не прав; надо быть человечнее и не нападать на людей в печати. Уж очень он большой эгоист, наш друг Халлорсен». И Адриан положил новогвинейскую челюсть обратно в шкаф.