В Лондоне, когда Шелтон получал на вокзале багаж, мимо него прошла молодая иностранка – его соседка по вагону, – и хотя Шелтону хотелось сказать ей несколько ободряющих слов, он ничего не сумел придумать и лишь виновато улыбнулся. Девушка скоро исчезла из виду, смешавшись с толпой; тут Шелтон обнаружил, что один из его чемоданов еще не доставлен, и это обстоятельство заставило его забыть о ней. Но кэб, отвозивший его домой, обогнал молодого иностранца, который шел враскачку, большими шагами по направлению к Пэл-Мэлу, – во всей его фигуре чувствовались сосредоточенное внимание и разочарованность.
Прошли первые дни суматохи после приезда, и время потянулось для Шелтона мучительно долго. Июль казался таким далеким, словно до него было еще сто лет; перед Шелтоном вставали глаза Антонии, в них был безнадежный, робкий призыв. Ведь она и в Англию-то вернется не раньше чем через месяц!
«В поезде по дороге из Дувра я встретил одного молодого иностранца, писал он Антонии. – Престранный тип! Разговор с ним подействовал на меня, точно яд. Все окружающее представляется мне теперь таким плоским и бессмысленным; только Ваши письма и приносят отраду. – Вчера со мной обедал Джон Нобл; бедняга пытался убедить меня выставить свою кандидатуру в парламент. Но есть ли у меня основания считать, что я могу издавать законы для несчастных, которых мы во множестве встречаем на улицах? Если по выражению лица можно судить, счастлив ли человек, то мне не хотелось бы нести никакой ответственности за то…»
И действительно, улицы Лондона, которые Шелтон теперь вновь увидел после долгого пребывания на Востоке, давали немалую пищу для размышлений: удивительное самодовольство на лицах прохожих; нескончаемая суета; ужасающие контрасты – жалкие измученные женщины и рядом с ними упитанные мужчины с похотливым, тупым взглядом бычьих глаз, – Шелтон видел их повсюду: в окнах клубов, на уличных перекрестках, на козлах, у входов в отели – всюду, где они исполняли свои повседневные обязанности; крикливо одетые женщины с жестким, алчным взглядом и бледные мужчины с глазами затравленного животного; блестящие дамы в роскошных экипажах и оборванные нищие в измятых кепках – все то же самое, и никому ни до кого нет дела!
Как-то в мае Шелтон получил письмо, написанное по-французски:
«3, Блэнк-Роу,
Вестминстер.
Дорогой сэр,
Простите, что я осмеливаюсь напомнить Вам о том, что Вы любезно предложили мне свою помощь в тот день, когда мы ехали в одном вагоне из Дувра в Лондон и мне посчастливилось познакомиться с таким человеком, как Вы. Я обегал весь город, готовый взяться за любую работу; деньги мои подходят к концу, состояние духа самое подавленное, – вот я и решился воспользоваться Вашим разрешением и, зная Ваше доброе сердце, обратиться к Вам. Со времени нашей встречи я пережил бездну всевозможных несчастий, и, кажется, не осталось ни одной двери, в которую бы я не постучал! Я заходил в контору, которую Вы мне указали, но там отказались сообщить Ваш адрес, ибо я, к сожалению, очень оборван. Не правда ли, как это характерно для англичан? Мне предложили написать Вам письмо и обещали его переслать. Вы моя единственная надежда, и, какое бы решение Вы ни приняли, я останусь по-прежнему
преданный Вам Луи Ферран».
Шелтон еще раз взглянул на письмо и увидел, что оно написано неделю тому назад. Перед ним возникло лицо молодого человека – выразительное, живое, насмешливое, в ушах зазвучал его быстрый французский говор, и по какой-то странной ассоциации одновременно, с поразительной ясностью, возник образ Антонии. Ведь он встретил француза в конце своего путешествия из Йера в Лондон, и это как бы давало молодому человеку право рассчитывать на его помощь.
Шелтон надел шляпу я поспешил на Блэнк-Роу. Он отпустил кэб на углу Виктория-стрит и с трудом нашел нужный номер дома. Это была ночлежка, а потому подъезд отсутствовал: прямо от входа начинался коридор, выложенный каменными плитами. Шелтон постучал в опускающееся окошечко, какие бывают в кассах, чтобы привлечь внимание неряшливой женщины с хлопьями мыльной пены на руках; она сообщила ему, что молодой человек, о котором он спрашивает, уехал, не оставив адреса.
– А нельзя ли у кого-нибудь узнать о нем? – спросил Шелтон.
– Как же, тут есть один француз.
Она приоткрыла дверь, ведущую внутрь дома, и, рявкнув: «Эй, француз! Зовут», исчезла.
На ее зов вышел маленький, весь высохший человечек с желтым лицом, таким опустошенным и потрепанным, словно жизнь провела по нему паровым катком; он остановился, как будто обнюхивая Шелтона, и тот подумал, что он странно похож на зверька в клетке.
– Он уехал отсюда дней десять тому назад вместе с одним мулатом. Могу я полюбопытствовать, зачем он вам нужен? – Желтое лицо француза недоверчиво сморщилось.
Шелтон вынул письмо.
– А, так я знаю вас. – Бледная улыбка резче обозначила морщинки у глаз. – Он говорил о вас. «Если только я сумею найти его, – говорил он, – я спасен». Мне нравился этот молодой человек: у него был живой ум.
– Нельзя ли найти его через вашего консула?
Француз покачал головой.
– Это все равно что искать алмазы на дне моря, – сказал он.
– А не может он сюда вернуться, как вы думаете? Впрочем, вы тогда и сами вряд ли будете здесь.
Француз иронически усмехнулся, блеснув зубами.
– Я? Ну нет, сэр! Было время, я тешил себя надеждой, что всплыву когда-нибудь на поверхность, но теперь я больше себя не обманываю. Я брею здешнюю публику, чтобы заработать себе кусок хлеба, и буду этим заниматься до судного дня. Но вы все-таки оставьте у меня письмо: Ферран вернется. У него тут заложено пальто, – он получил за него немного денег, а оно стоит куда больше. Да, конечно, он вернется: это принципиальный юноша. Оставьте у меня письмо, я всегда здесь.
Шелтон колебался, но последние слова француза – «Я всегда здесь» – тронули его своей простотой. Ничего более страшного этот человек не мог бы сказать.
– В таком случае принесите мне, пожалуйста, листок бумаги, – попросил Шелтон. – Сдачу оставьте себе за труды.
– Благодарю вас, – просто ответил француз. – Ферран говорил мне, что у вас доброе сердце. Если вы не возражаете, я провожу вас на кухню, там вы сможете спокойно написать письмо.
На кухне, тоже выложенной каменными плитами, Шелтон присел к столу и стал писать; в комнате, кроме него, сидел высохший старик, который без конца бормотал что-то себе под нос, и Шелтон, подозревая, что он пьян, старался не привлекать его внимания. Однако, когда Шелтон уже собрался уходить, старик вдруг обратился к нему с вопросом.
– Скажите, мистер, бывали вы когда-нибудь у зубного врача? – с легким ирландским акцентом спросил он, стараясь иссохшими пальцами выдернуть шатающийся зуб. – Я вот как-то пошел к врачу, который утверждал, что пломбирует зубы без боли; мошенник и впрямь запломбировал мне зубы без боли, да только разве эти пломбы удержались? Как бы не так, все вылетели, не успел я и глазом моргнуть. Ну, скажите на милость, разве это можно назвать лечением зубов? – И, устремив взгляд на воротничок Шелтона, который, как на грех, был высокий и чистый, он продолжал с пьяной злобой: – И все так в этой фарисейской стране! Одни разговоры о высокой нравственности, об англосаксонской цивилизации! Никогда еще мир не падал так низко! А какая здесь, к черту, нравственность? Высокая нравственность лавочников! В каком состоянии находится искусство в этой стране?! Какие идиоты кривляются на сцене! Какие картины и книги находят тут сбыт! Я-то знаю, что говорю, хоть я и человек-реклама! А в чем секрет? В том, что эта страна – большая лавка, мой милый. Невыгодно добираться до сути вещей! Пощекотать – пожалуйста, но ударить ножом – нет! Мы не выносим вида крови. Верно я говорю?
Шелтон стоял растерянный, не зная, отвечать или нет, а старик помолчал немного, поджав губы, и продолжал:
– Видите ли, сэр, в этой отравленной туманами стране не существует крайностей. Как, по-вашему, такая мразь, как я, должна существовать? Почему же буржуа не уничтожают нас? Всё полумеры да полумеры, а почему? Потому что они против крайностей. Взгляните на женщин: ведь здешние улицы – позор на весь свет! Буржуа не признают, что все это существует; они так задрали носы, что и знать ничего не хотят! Они закрывают глаза на то, что творится в этой торгашеской стране. Это им выгодно, мой милый, – сообщил он Шелтону, понизив голос. – Вы говорите: почему бы им так не поступать? – заметил он, хотя Шелтон за все время не проронил ни слова. – Ну, что ж, пусть себе, на здоровье! Только не уверяйте меня тогда, что это высокая нравственность, что это цивилизация! Чего же можно ждать от страны, где живым страстям никогда и никак не дозволено проявляться! Ну, и что получается? Получается мой милый, сплошное сюсюканье – этакая желтая штука с голубыми разводами, вроде плесени или стилтонского сыра. Пойдите в театр и посмотрите, что они там играют! Разве это пища для взрослых людей? Это сладкая кашица для детей и приказчиков! Я сам был актером, черт подери!
Слова старого актера и забавляли, и страшили Шелтона; он слушал его до тех пор, пока старик не умолк, сгорбившись на своем табурете у стола.
– Вы, наверно, никогда не напиваетесь, – внезапно заметил тот, – как видно, в вас слишком силен английский дух.
– Да, я пью очень редко, – сказал Шелтон.
– Жаль! Вы себе и представить не можете, как много удовольствия в забвении! Я вот напиваюсь каждый вечер.
– Сколько же вы протянете, если будете так пить?
– Вот в вас и заговорил англичанин! Стоит ли отказываться от единственного наслаждения, чтобы продлить столь жалкую жизнь, как моя? Если у человека еще есть, ради чего быть трезвым, – пусть будет трезвым, пожалуйста; а если нет, то чем скорее напьешься, тем лучше, – ясно как день.
В коридоре Шелтон спросил у француза, кто этот старик.
– Какой-то англичанин. Да, да, из Белфаста. Пьяница невероятный. Все вы, англичане, пьяницы. – И он махнул рукой. – Вот этот уж больше и есть не может: все нутро у него сгорело. Очень жаль: он человек с умом… Кстати, мосье, если вы никогда не видели подобных дворцов, я с удовольствием покажу вам наши покои.
Шелтон достал портсигар.
– Да, да, – продолжал француз, – я-то уж привык к здешнему воздуху. – Он поморщился и взял предложенную Шелтоном папиросу. – А вот вы разумно поступаете, что курите: тут у нас далеко не гарем.
И Шелтон устыдился своей брезгливости. Француз провел его наверх и открыл дверь.
– Вот полюбуйтесь на эти апартаменты, – сказал он. – Такие здесь отводятся принцам крови.
В комнате стояли четыре железные кровати; француз с видом заправского гида подошел к одной из них и откинул край грязного ватного одеяла.
– Жильцы уходят утром, – продолжал он, – зарабатывают ровно столько, чтобы напиться, потом заваливаются спать, и на следующее утро все начинается сначала. Так и проходит их жизнь. Есть люди, которые считают, что таких субъектов следует перевоспитать, но, mon cher monsieur, нужно все-таки немножко считаться с действительностью, даже здесь, в Англии. Было бы куда лучше, если бы эти субъекты занялись перевоспитанием высшего общества. Ведь именно высшее общество порождает их – что посеешь, то и пожнешь. Selon moi[4], – продолжал он, опустив край одеяла и пуская дым через нос, – между вашим высшим обществом и вот этими субъектами нет большой разницы: как те, так и другие жаждут удовольствий, как те, так и другие думают только о себе, и это вполне естественно. Одним повезло, ну, а другим – сами видите! – И он пожал плечами. – Компания тут скверная. Меня уже обкрадывали раз пять. Если у вас новые башмаки, хороший пиджак или пальто, вам мало одной пары глаз… А насекомые тут!.. Попробуйте лечь на чужую постель, и вы определенно не будете спать в одиночестве. V’là ma clientèle![5] Половина мне даже не платит! – Он щелкнул желтыми костлявыми пальцами. – Бритье – пенни, стрижка – два. Quelle vie![6] Вот здесь, – продолжал он, останавливаясь у одной из кроватей, – ночует джентльмен, который должен мне пять пенсов. А вот тут спит бывший солдат. Это конченый человек! Все они затравленные, ни у одного не осталось и капли мужества. Но, видите ли, мосье, – проговорил он, открывая другую дверь, – уж если человек опустился до жизни в таких домах, у него непременно должен быть какой-то порок: здесь он так же необходим, как воздух для легких. Неважно, какой у вас порок, но вы должны иметь его, чтоб было хоть маленькое облегчение – un peu de soulagement. Так вот, прежде чем осуждать этих свиней, поразмыслите немного о том, что такое жизнь. Я-то испытал все это; и, знаете, мосье, не очень приятно себя чувствуешь, когда не знаешь, будет ли у тебя сегодня обед. Сытые джентльмены, у которых достаточно денег в карманах и которые знают, что завтра у них опять будут деньги, никогда не думают о подобных вещах, pas de danger![7] Все клетки тут одинаковые. Пойдемте вниз – вы посмотрите нашу буфетную.
Через кухню, которая, видимо, заменяла в этом заведении гостиную, он провел Шелтона в чулан, заваленный грязными ножами, чашками, блюдцами и тарелками. Тут тоже был камин, в котором горел огонь.
– У нас всегда есть горячая вода, – пояснил француз, – а три раза в неделю топят вон ту печь, – и он указал на подвальное помещение, – чтобы наши клиенты пропаривали своих вшей. Ничего не скажешь, полный комфорт!
Шелтон вернулся на кухню и тут же распростился с маленьким французом, а тот, желая подольше удержать Шелтона, чтобы снискать его расположение и, быть может, превратить в своего покровителя, сказал:
– Будьте спокойны, мосье, если только этот молодой человек вернется, он тут же получит ваше письмо. Моя фамилия Каролан, Жюль Каролан, и я всегда к вашим услугам.
Шелтон вышел на улицу с таким ощущением, словно он только что очнулся от тяжелого кошмара. «Этот старик актер просто пьян, – думал он, – и конечно, он ирландец, но все же в его словах есть доля правды. Я фарисей, как и все те, кто не на дне. Моя порядочность – не более как счастливая случайность. Неизвестно, чем бы я стал, родись я в таких условиях, как этот актер». Шелтон всматривался в человеческий поток, выливавшийся из магазинов, стараясь угадать, что скрывается под невозмутимым самодовольством, написанным на лицах. Что, если бы все эти леди и джентльмены очутились там, на дне, куда он только что заглянул? Сумел бы хоть один из них выбраться оттуда? Но Шелтон был не в силах представить себе их на дне: слишком уж это казалось невероятным, нелепым и невероятным.
Среди грязи, грохота и суеты мрачных, уродливых, бесшабашно веселых улиц его внимание привлекла одна пара – красивый крупный мужчина с женой, выступавшие рядышком в чинном молчании; видимо, они купили что-то и были очень довольны покупкой. В их манере держаться не было ничего оскорбительного, они, казалось, просто не замечали проходящей мимо толпы. От фигуры мужчины, широкоплечей и плотной, веяло непоколебимой самоуверенностью, присущей тем, у кого есть лошади, охотничьи ружья и несессеры. Его жена, уютно уткнувшись подбородком в мех, шла рядом, не отрывая серых глаз от земли; когда же она заговорила, ее ровный, невозмутимо спокойный голос долетел до слуха Шелтона, несмотря на грохот улицы. Он звучал размеренно и неторопливо, словно его обладательница никогда и ничего не говорила сгоряча, словно в нем никогда не прорывались ни усталость, ни страсть, ни страх. Разговор их, как и разговор многих десятков других благопристойных пар, прибывших из своих поместий и наводнявших в эту пору Лондон, вертелся вокруг того, где пообедать, в какой театр пойти, кого навестить, что купить. И Шелтон знал, что целый день, с утра и до вечера, и даже в постели, то будут единственные темы их разговора. Это были чрезвычайно благовоспитанные люди, каких он встречал в поместьях своих друзей и чье существование принимал как должное, хотя неясные сомнения и шевелились порою в его душе. Дом Антонии, например, был всегда полон ими. Это были чрезвычайно благовоспитанные люди, которые занимаются благотворительностью, знают всех и каждого, обо всем судят уверенно и спокойно и относятся нетерпимо к поведению, считающемуся, на их взгляд, «невозможным», – ко всякого рода преступлениям против морали, таким, как промахи в соблюдении этикета или же бесчестные поступки, проявления страсти или сочувствия. В строго определенных случаях последнее, конечно, допускалось: например, в связи с законной печалью, когда кто-нибудь умирал в их семье или в их кругу. Каким благополучием веет от них!.. Воспоминание о ночлежке, словно яд, разъедало мозг Шелтона. Он сознавал, что хороший костюм и сдержанная уверенность походки делают его похожим на ту пару, которая привлекла его внимание. «До чего же мы пошлы в своей утонченности», – подумал он. Но он сам едва ли верил в искренность своего негодования. Эти люди такие благопристойные, у них такие хорошие манеры, они так хорошо держатся, что, право, непонятно, чем они, собственно, раздражают его. Что в них такого неладного? Они выполняют свои обязанности, у них хороший аппетит, чистая совесть – все, что необходимо примерному гражданину; они лишены только органов чувств, – Шелтон читал где-то, что они атрофируются у растений и животных, которые потеряли необходимость в них. Некий редкий, присущий всей нации дар видеть лишь то, что бросается в глаза и что представляет конкретную, ощутимую ценность, лишил этих людей способности улавливать краски и запахи, проносящиеся справа или слева от них.
Дама взглянула на мужа. В ее безмятежных серых глазах сквозила спокойная привязанность собственницы, и отблеск этого законного чувства освещал ее лицо, слегка покрасневшее от ветра. Муж тоже посмотрел на нее спокойным, деловитым, покровительственным взглядом. Как они похожи друг на друга! Он выглядит, конечно, так же, когда подходит к ней вечером в белоснежной рубашке и просит поправить ему белый галстук; так же выглядит и она, стоя перед трюмо и застегивая на шее подаренное им колье. Спокойные, благодушные собственники! Шелтон обогнал их и пошел следом за другой, менее изысканной парой, все поведение которой говорило о взаимной неприязни, столь же несомненной и естественной, как и безмятежное согласие и любовь первой пары. Впрочем, неприязнь эта тоже была вполне благопристойным чувством и вызвала в Шелтоне примерно такие же ощущения. Словом, замкнутый круг: пара за парой, и все одинаковые, – казалось, что стучишься в наглухо заколоченную дверь. Толпа была безлика – все гладко и плоско, как картон. Люди погрязли в житейской трясине: ни одна нога не торчит из этой топи, ни одна голая мокрая рука не тянется к небесам; лавочники, аристократы, рабочие, чиновники – все выглядят одинаково респектабельно. Да и у самого Шелтона вид не менее респектабельный, чем у любого из них.
В таком подавленном настроении Шелтон вернулся к себе и, поддавшись минутному порыву, как это бывало с ним всякий раз, когда он собирался совершить что-либо неразумное, схватил перо, чтобы поделиться с Антонией хотя бы частью своих дум.
«…Какие все мы мелочные, дорогая! Да, вот то слово, которое может служить нам характеристикой: все мы убоги – и герцоги и мусорщики, – убоги, как черви! Оградить свою собственность и свой покой от всяких посягательств, проявлять сочувствие умеренно, лишь настолько, чтобы это не повредило нам самим, – вот предел наших стремлений! В людях есть что-то крайне отталкивающее, и чем они высоконравственнее, тем более отталкивающими они мне кажутся…»
Он на минуту задумался, покусывая перо. Пожалуй, любой из его знакомых, увидев эти строки, посоветовал бы ему сходить к врачу. Ну разве земля может вертеться, разве общество может существовать без здравого смысла, практицизма и душевной черствости?
Шелтон взглянул в открытое окно. Внизу, на улице, стояла коляска, и лакей прикрывал пледом колени сидевшей в ней дамы – их лица, которые отчетливо видны были Шелтону, своей чинной неподвижностью напоминали части хорошо смазанной машины.
Он встал и начал ходить взад и вперед по комнате. Он жил на небольшой площади, примыкавшей к Белгрэвии[8], в квартире, где ничто не менялось со смерти его отца, сделавшей Шелтона состоятельным человеком. Шелтон выбрал ее в свое время из-за удачного местоположения. Комнаты были обставлены крайне разностильно; они не казались голыми, но при более внимательном осмотре обнаруживалось, что в каждом предмете обстановки есть какой-нибудь изъян и что ни один из них, по-видимому, не пользуется особой любовью владельца. Все его вещи были подарками или случайными приобретениями – первым, что в минуту крайней необходимости попадалось ему в магазине. В комнате, конечно, не было грязно, но на всем лежал легкий слой пыли, как обычно бывает в квартирах людей, которые никогда не выговаривают прислуге. А самое главное – ничто не указывало на пристрастие их владельца к чему бы то ни было.
Через три дня Шелтон получил ответ от Антонии:
«…Вы пишете: „…чем люди высоконравственнее, тем более отталкивающими они мне кажутся“. Я не вполне понимаю, что Вы хотите этим сказать. Разве не нравственность делает человека совершенным? Я не признаю безнравственных людей. Прочитав Ваше письмо, я почувствовала себя такой несчастной – пришлось для утешения сесть за противный рояль. Последнее время великолепно поиграла в теннис, наконец-то стал получаться удар слева. Урра!»
С той же почтой Шелтон получил записку, написанную твердым почерком:
«Здравствуй, Грач! (Так звали Шелтона в университете.)
Жена на несколько дней уехала к своим, и я остался en garçon[9]. Если тебе нечего делать, заходи часов в семь, пообедаем, а потом пойдем в театр. Я не видел тебя целую вечность.
Искренне твой Б. М. Хэлидом».
Шелтон сразу решил, что ему нечего делать, ибо очень любил обеды, которые с редким умением устраивал его друг Хэлидом. И вот в семь часов он отправился на Честер-сквер. Шелтон застал своего друга в кабинете: при свете электрической лампы Хэлидом читал Мэтью Арнольда. Стены комнаты были увешаны дорогими гравюрами; подбор их говорил об устойчивом и безошибочном вкусе хозяина; во всем – начиная с резьбы на камине и кончая переплетами книг, начиная с изумительно раскрашенных пенковых трубок и кончая филигранными ручками каминных щипцов, – во всем чувствовались роскошь без претензий, порядок и какая-то утонченность, все указывало на продуманный, строго размеренный уклад жизни. Все в этой комнате было тщательно подобрано. Хозяин поднялся навстречу Шелтону. Это был представительный брюнет, гладко выбритый, с орлиным носом и красивыми глазами; держался он внушительно, с сознанием собственного достоинства, проистекавшего из уверенности в своей правоте.
Взяв Шелтона за лацкан фрака, он притянул его поближе к лампе и, слегка улыбаясь, оглядел его.
– Рад тебя видеть, старина! А знаешь, ты мне даже нравишься с бородой, – заявил он с грубоватой прямолинейностью. Эта фраза наглядно доказывала его способность всегда и обо всем иметь собственные суждения – способность, неизменно восхищавшую Шелтона.
Хэлидом не извинился за скромность обеда, который состоял из восьми блюд и вин трех сортов, подавался дворецким совместно с лакеем и был столь же изысканным, как и вся обстановка; впрочем, Хэлидом никогда и ни в чем не извинялся, а если и делал это, то с той же веселой грубоватостью, которая была куда хуже самого проступка. Он высказывал свое одобрение или неодобрение мягко, но неоспоримо и веско, и эта его манера казалась Шелтону смешной и одновременно принижающей собеседника, но то ли потому, что эгоизм его друга был таким человеческим, здоровым и глубоко укоренившимся, то ли просто потому, что они долго не виделись, Шелтона не раздражала смесь противоречивых чувств, которые возбуждал в нем Хэлидом.
– Кстати, поздравляю тебя, старина, – сказал Хэлидом, когда они ехали в театр: он никогда не поздравлял с вульгарной торопливостью, она не была ему свойственна. – Деннанты – очень приятные люди.
Шелтону показалось, что к его выбору приложили печать.
– Где вы намерены поселиться? Вам следовало бы обосноваться в городе и жить где-нибудь поблизости от нас. Тут можно купить великолепнейший особняк. Вообще район тут великолепный. Ты бросил адвокатуру? Но ведь что-то нужно же делать. Безделье погубит тебя. Вот что, Грач: ты должен выставить свою кандидатуру в совет графства.
Шелтон ничего не успел ответить, так как в эту минуту они подъехали к театру и с великим трудом пробрались к своим местам в партере. До начала спектакля еще оставалось время, и Шелтон успел оглядеть своих соседей. Рядом с ним оказалась дама, с отменной щедростью выставлявшая напоказ полные, пышущие здоровьем плечи; дальше сидел ее муж – краснощекий, лысый, с обвисшими бурыми усами, а за ним – двое мужчин, которых Шелтон знал по Итону. Один из них был темноволосый, с гладко выбритым обветренным лицом; маленький рот с выпирающей вперед верхней губой и настороженные глаза, прикрытые тяжелыми веками, придавали его лицу решительное и насмешливое выражение. Все в нем, казалось, говорило: «Эге, дружище, я держу тебя за хвост!» – как если бы он всю жизнь только и делал, что охотился на лисиц. Рачьи глаза другого были устремлены на Шелтона с какой-то раздражающей усмешкой; густые волосы, расчесанные на прямой пробор и приглаженные мокрой щеткой, аккуратно подстриженные усы и восхитительный жилет – все говорило о том, что это денди, презирающий женщин. Со своих школьных товарищей Шелтон перевел взгляд на Хэлидома, который откашлялся и теперь сидел, глядя прямо перед собой, на занавес. И Шелтон вспомнил слова Антонии: «Я не признаю безнравственных людей». Что ж, эти люди были бесспорно высоконравственны: они словно бросали вызов природе, отказываясь принять от нее что-либо, кроме нравственности. В эту минуту занавес взвился.
Постепенно и нехотя Шелтон, человек по природе доверчивый, вынужден был признать, что разыгрываемая на сцене пьеса принадлежит к числу шедевров современной драмы, где автор, создавая свои персонажи, исходит из принципа, что не моральные устои выдуманы людьми, а, наоборот, люди существуют для моральных устоев. И Шелтон стал следить за развитием этой драмы, отмечая, как тщательно соблюдается в ней чередование серьезного с веселым.
Замужняя женщина жаждет избавиться от своего мужа – такова суть пьесы; и вот перед Шелтоном развертывается ряд искусно сделанных сцен, в ходе которых приводится сотня доводов, доказывающих всю неправомерность и безрассудность подобного желания. Большую часть этих доводов изрекает хорошо сохранившийся пожилой джентльмен, призванный, видимо, играть роль некоего поставщика морали.
Шелтон повернулся к Хэлидому и шепнул:
– Этот старый ханжа просто невыносим!..
– Какой старый ханжа? – спросил Хэлидом, удивленно посмотрев на приятеля своими красивыми глазами.
– Да этот старый осел со своими банальностями!
На лице Хэлидома появилось холодное, немного оскорбленное выражение: казалось, ему нанесли личную обиду.
– Ты говоришь о Пэрбрайте? – спросил он. – По-моему, он великолепен.
Получив этот щелчок по носу, Шелтон снова устремил глаза на сцену, ему было не по себе сидеть в кресле, за которое заплатил приятель, и проявить такую невоспитанность! И он принялся следить за развитием действия еще более критически, чем до сих пор. Ему снова пришли на память слова Антонии: «Я не терплю безнравственных людей», – сейчас они словно пролили яркий свет на всю пьесу: да, вот это вещь вполне нравственная!
Наступил кульминационный момент.
Сцена изображала гостиную, освещенную мягким светом электрических ламп; на коврике спала кошка (Шелтон никак не мог понять, настоящая она или нет).
Муж, плотный, высоконравственный мужчина во фраке, пил чистое виски. Наконец он поставил стакан и неторопливо чиркнул спичкой; потом еще более неторопливо зажег сигарету с золотым ободком…
Шелтон был достаточно опытным зрителем. Он уселся поудобнее, чувствуя, что предстоит нечто важное, и, когда спичка полетела в камин, даже наклонился вперед.
Муж налил себе еще виски, залпом осушил стакан и направился было к двери, но внезапно обернулся к зрителям, словно желая открыть им тайну некоего знаменательного решения, и пустил в зал кольца дыма. Он вышел из комнаты, потом вернулся и снова наполнил стакан.
Тут вошла бледнолицая и темноокая дама – его жена. Муж пересек сцену и остановился у камина, широко расставив ноги, – Шелтон почему-то был уверен, что он примет именно такую позу. Муж произнес: «Идите сюда и закройте за собой дверь».
Внезапно Шелтон понял, что перед ним один из тех немых поединков, какие происходят между двумя людьми, испытывающими жгучую ненависть друг к другу, – ненависть, порожденную физической близостью двух не подходящих друг другу существ. И ему вдруг пришла на память сцена, которую он видел однажды в ресторане. Он вспомнил все до малейших подробностей: мужа и жену, сидевших друг против друга, – их разделяла лишь узкая полоска белой скатерти, а на ней свеча под дешевым абажуром и тонкая зеленая ваза с желтыми цветами. Он вспомнил, какое презрение и гнев чувствовались в их разговоре, хотя они и говорили вполголоса, так что до Шелтона долетали лишь отдельные слова. Он вспомнил холодное отвращение, сквозившее в их взглядах. И самое главное – он вспомнил собственные мысли: впечатление у него было такое, что подобные сцены происходят и будут происходить между ними каждый день. Расплатившись по счету и надевая пальто, он тогда спросил себя: «Чего ради эти люди продолжают жить вместе?» И теперь, прислушиваясь к голосам актеров, обменивавшихся на сцене колкостями, он подумал: «К чему весь этот разговор? Тут словами не поможешь». Занавес опустился, и Шелтон взглянул на сидевшую рядом даму. Она пожала плечами в ответ на замечание мужа, чье лицо, отмеченное печатью высокой нравственности, выражало возмущение.
– Терпеть не могу безнравственных женщин, – говорил он, но, заметив взгляд Шелтона, вдруг резко повернулся в кресле и насмешливо фыркнул.
Лицо однокашника Шелтона по-прежнему выражало спокойную иронию; на нем была маска легкого любопытства, смешанного с презрением, словно он присутствовал при чем-то крайне неприятном. Его сосед с рачьими глазами зевал.
– Неужели тебе нравится эта пьеса? – спросил Шелтон Хэлидома.
– Не нравится; в последней сцене, по-моему, уж слишком разгорелись страсти.
Шелтон так и подскочил: он хотел сказать, что в последней сцене не чувствовалось никаких страстей.
– Держу пари, что я правильно отгадаю, как все пойдет дальше, – сказал он. – Этот старый осел – как его там зовут? – подкрепится котлетами и шампанским, перед тем как прочесть лекцию заблудшей жене. Вот увидишь, он докажет ей, как безнравственны ее чувства, затем возьмет ее за руку и изречет: «Скажите, дорогая, что в этом несчастном мире важнее доброго мнения общества?» – при этом он сделает вид, будто смеется над собственными словами, но совершенно ясно, что этот ханжа именно так и думает. Потом он обрисует положение, в которое она попала, – причем будет изображать все совсем не так, как это было в действительности, а как, по его мнению, должно было бы быть, – и докажет, что для нее единственный путь к спасению – поцеловать своего мужа. – И Шелтон усмехнулся. – Во всяком случае, держу пари, что он возьмет ее за руку и изречет: «Скажите, дорогая!..»