Поездка в Ричмонд-парк через Хем-коммон и Кингстон-бридж до Хемптон-корта и назад через Туикенхем и Кью отличалась тем, что приступы разговорчивости перемежались долгими паузами. Динни взяла на себя роль наблюдателя, предоставив Уилфриду вести беседу. Проснувшееся чувство сковывало ее, он же мог раскрыться только если дать ему полную свободу, иначе из него ничего не вытянешь. Они, как водится, заблудились в лабиринте Хемптон-корта, откуда, как сказала Динни, «могут выбраться только пауки, разматывая свою паутину, или хвостатые призраки, оставляя за собой след в пыли».
На обратном пути они остановились возле Кенсингтонского парка, отпустили такси и зашли в кафе. Глотая золотистый напиток, он вдруг спросил, не хочет ли она прочесть его новые стихи в рукописи.
– Конечно, хочу. С радостью.
– Но мне нужно откровенное мнение.
– Хорошо. А когда вы мне их дадите?
– Я занесу их на Маунт-стрит после ужина и опущу в почтовый ящик.
– Может, на этот раз вы к нам зайдете?
Он покачал головой.
Прощаясь возле Стенхоп-гейт, он вдруг сказал:
– Я чудесно провел день. Спасибо!
– Это я должна вас благодарить.
– Вы? У вас, верно, друзей не меньше, чем иголок у дикобраза. А я одинокий пеликан.
– Прощайте, пеликан!
– Прощайте, моя пустыня в цвету!
И слова эти, как музыка, звучали в ее ушах всю дорогу до Маунт-стрит.
Около половины десятого с вечерней почтой подали пухлый конверт без марки. Динни взяла его у Блора и, сунув под «Мост короля Людовика Святого»[5], продолжала слушать тетю Эм.
– Когда я была девушкой, я затягивала талию так, что и дышать не могла. Мы страдали за идею. Говорят, будто скоро эта мода вернется. Я-то уж не стану – жарко и стесняет, а тебе, видно, придется.
– Ни за что.
– Когда талия встанет на место, еще как будут затягиваться.
– Нет, тетя, по-настоящему тонкая талия уже не вернется.
– А шляпы? В тысяча девятисотом мы были похожи на рюмки для яиц с лопнувшим яйцом. Огромные кочаны цветной капусты, гортензии, хищные птицы… Так и торчали. Рядом с нами сады казались совсем голыми. Тебе идет цвет морской волны, непременно сшей себе такое подвенечное платье.
– Я, пожалуй, лягу, тетя. Что-то я сегодня устала.
– Оттого что мало ешь.
– Я ужасно много ем. Спокойной ночи.
У себя в комнате Динни поспешно разорвала конверт, волнуясь, что стихи ей не понравятся, и зная, что он сразу же заметит малейшую неискренность. К счастью, интонация была та же, что и в стихах, которые она читала прежде, но тут было меньше горечи и больше красоты. Когда Динни прочла всю пачку листков, она увидела, что к ним подложена обернутая в чистую бумагу большая поэма под названием «Леопард». Почему она была завернута отдельно – для того, чтобы Динни ее не читала? Но тогда зачем он положил ее в конверт? Динни решила, что Уилфрид сомневался, дать ли ей поэму, но все же хотел услышать ее приговор. Под заголовком было написано:
«МОЖЕТ ЛЕОПАРД СМЫТЬ СВОИ ПЯТНА?»
В стихах говорилось о молодом монахе, втайне потерявшем веру, которого посылают проповедовать слово божье. Попав в плен к неверным, он должен выбрать между смертью и отречением. Монах отрекается и переходит в чужую веру. В поэме были строфы, исполненные такой страсти и глубины, что у Динни защемило сердце. Стихи покорили ее силой и вдохновением: это был гимн, воспевающий презрение к условностям и первозданную радость жизни, сквозь которую слышится стон человека, сознающего, что он предатель. Динни была захвачена этой борьбой противоречивых чувств и дочитала поэму чуть ли не с благоговением перед тем, кто сумел выразить такой глубочайший душевный разлад. К этому примешивалась и жалость: что он должен был испытать, прежде чем написать эти стихи? В ней проснулось материнское желание уберечь его от душевных мук и злых страстей.
Они условились встретиться назавтра в Национальной галерее, и Динни пошла туда пораньше, взяв с собой рукопись. Дезерт нашел ее возле «Математика» Беллини. Они молча постояли у картины.
– Тут есть все: правда жизни, мастерство и живописность. Вы прочли мои стихи?
– Да. Посидим, они у меня с собой.
Они сели, и Динни отдала ему конверт.
– Ну как? – спросил Дезерт, и она заметила, что губы у него подергиваются.
– По-моему, очень хорошо.
– Правда?
– Правда истинная. Одно, конечно, самое лучшее.
– Какое?
Динни улыбнулась, словно говоря: «Вы сами знаете».
– «Леопард»?
– Да. Мне даже больно было читать.
– Тогда, может, лучше его сжечь?
Она чутьем поняла, что он сделает так, как она скажет, и беспомощно спросила:
– Вы ведь все равно меня не послушаетесь?
– Как вы скажете, так и будет.
– Вы не можете его сжечь. Это лучшее, что вы написали.
– Слава аллаху!
– Неужели вы сами этого не понимаете?
– Уж очень все обнажено.
– Да, – сказала Динни. – Но прекрасно. А если что-нибудь обнажено, оно обязано быть прекрасным.
– Ну, сейчас так думать не принято.
– Почему? Цивилизованный человек прав, когда старается прикрыть свои уродства и язвы. На мой взгляд, в дикарстве нет ничего хорошего, даже когда речь идет об искусстве.
– Вам грозит отлучение от церкви. Уродству сейчас поют осанну.
– Реакция на приторную красивость, – тихонько сказала Динни.
– Вот-вот! Те, кто стал ее насаждать, согрешили против духа святого и оскорбили малых сих.
– По-вашему, художники – это дети?
– А разве нет? Не то почему бы они себя так вели?
– Ну да, они любят игрушки. А как родился замысел этой поэмы?
Лицо его сразу стало похоже на взбаламученный темный омут, как тогда, когда Маскем заговорил с ними возле памятника Фошу.
– Может… когда-нибудь расскажу. Давайте пройдемся по залам?
Когда они расставались, Дезерт сказал:
– Завтра воскресенье. Я вас увижу?
– Если хотите.
– Пойдем в зоопарк?
– Нет, только не в зоопарк. Я ненавижу клетки.
– Правильно. А в Голландский сад возле Кенсингтонского дворца?
– Хорошо.
И там они встретились в пятый раз.
Для Динни эти встречи были похожи на череду погожих дней: ночью засыпаешь с надеждой, что и завтра будет ясно, а наутро, протерев глаза, видишь, что светит солнце.
Каждый день в ответ на его вопрос: «А завтра я вас увижу?» – она отвечала: «Если хотите»; каждый день она старательно скрывала от всех, с кем встречается, где и когда, и все это было так на нее непохоже, что она даже подумала: «Кто эта молодая женщина, которая украдкой убегает из дома, встречается с молодым человеком и возвращается, ног под собой не чуя от счастья? Может, мне просто снится длинный-длинный сон? Только во сне не едят холодных цыплят и не пьют чаю».
Когда в прихожую на Маунт-стрит вошли Хьюберт и Джин, – они собирались погостить тут, пока не обвенчается Клер, – Динни особенно остро почувствовала, как она изменилась. Увидев любимого брата впервые после полутора лет разлуки, Динни, казалось, должна была затрепетать от радости. А она невозмутимо поздоровалась с ним и даже осмотрела его без малейшего волнения. Выглядел он превосходно, загорел, поправился, но стал как-то проще, обыкновеннее. Она убеждала себя, что в этом виновато его теперешнее благополучие, женитьба и возвращение в армию, но в глубине души понимала, что просто сравнивает его с Уилфридом. Она вдруг поняла, что Хьюберт не способен на глубокие душевные переживания; он из той породы людей, которую она хорошо знала, – люди эти всю жизнь идут по проторенной дорожке и не задают себе мучительных вопросов. С появлением Джин их отношения с братом разительно переменились. Они уже никогда не будут друг для друга тем, чем были до его женитьбы. Радостно оживленная Джин просто сияла. Они летели от Хартума до самого Кройдона, всего с четырьмя посадками! Динни с тревогой заметила, что слушает их равнодушно, хотя и делает вид, что живо интересуется их делами. Вдруг упоминание о Дарфуре заставило ее насторожиться. Дарфур – это то самое место, где с Уилфридом что-то произошло. Там, рассказывал брат, все еще встречаются последователи Махди[6]. Заговорили о Джерри Корвене. Хьюберт восторгался одной из его эскапад. Джин объяснила, о чем идет речь. Жена заместителя окружного комиссара совсем потеряла из-за него голову. Поговаривали, будто Джерри Корвен вел себя не очень красиво.
– Что поделаешь, что поделаешь! – сказал сэр Лоренс. – Джерри – пират, и дамам опасно терять из-за него голову.
– Да, – согласилась Джин. – Глупо в наши дни во всем винить мужчин.
– В прежние времена, – задумчиво сказала леди Монт, – атаку вели мужчины, а винили в этом женщин, теперь первые наступают женщины, а винят мужчин. – Неожиданная логичность этого заявления заставила всех замолчать, но тетя Эм тут же добавила: – Как-то раз я видела двух верблюдов. Помнишь, Лоренс, они были такие миленькие?
Джин оторопела, Динни только улыбнулась, а Хьюберт вернулся к прежней теме разговора.
– Не знаю, – сказал он, – но ведь Джерри женится на моей сестре!
– Клер в долгу не останется, – сказала леди Монт. – Это когда носы горбатые. Священник говорит, – обратилась она к Джин, – что у Тасборо совсем особенные носы. А у вас нет. Он морщится. И у вашего брата Алана он тоже чуть-чуть морщился. – Она поглядела на Динни. – Подумать только, в Китае! Я же говорила, что он женится на дочке судового казначея!
– Господи! Он и не думал жениться! – закричала Джин.
– Нет. А они очень милые девушки. Не то, что дочки священников.
– Вот спасибо!
– Да я о тех, уличных. Они всегда рассказывают, что папа у них священник, когда хотят с кем-нибудь познакомиться. Неужели вы не слышали?
– Тетя Эм, Джин ведь сама дочка священника! – сказал Хьюберт.
– Но вы уже два года женаты! Кто это сказал: «И будут они плодиться и размножаться»?
– Моисей? – спросила Динни.
– А почему бы и нет?
Взгляд тети Эм остановился на Джин, та густо покраснела. Сэр Лоренс поспешил вмешаться:
– Надеюсь, Хилери так же быстро обвенчает Клер, как вас с Джин, Хьюберт. Тогда он поставил рекорд.
– У Хилери такие дивные проповеди, – сказала леди Монт. – Когда умер Эдуард[7], он говорил о царе Соломоне во всем его блеске и славе. Очень трогательно! А когда мы повесили Кейзмента[8], – помните, какая это была глупость? – о бревне и сучке. Он тогда был у нас в глазу.
– Если бы я могла любить проповеди, – сказала Динни, – я любила бы только проповеди дяди Хилери.
– Да, – сказала леди Монт, – он умудрялся стащить больше леденцов, чем любой другой мальчишка, а вид у него был ангельский. Тетя Уилмет и я, бывало, держали его за ноги вниз головой, – знаете, как щенка, – думали, он хоть что-нибудь отдаст, но нет, он так никогда ничего и не отдавал.
– Ну и семейка же у вас была, тетя Эм!
– Ужасная! Отец наш – не тот, что на небесах, – старался видеть нас пореже. Мама, бедняжка, ничего не могла поделать. У нас совсем не было чувства долга.
– Зато теперь у вас его хоть отбавляй; странно, правда?
– А у меня есть чувство долга, Лоренс?
– Безусловно, нет.
– Я так и думала.
– Но, дядя Лоренс, разве, по-твоему, у Черрелов не слишком сильно развито чувство долга?
– Разве оно может быть слишком сильным? – спросила Джин.
Сэр Лоренс поправил монокль.
– Ты ударилась в ересь, Динни.
– Но ведь в чувстве долга и в самом деле есть какая-то узость. И отец, и дядя Лайонел, и дядя Хилери, и даже дядя Адриан прежде всего думают о том, что они должны делать. Они пренебрегают своими желаниями. Это, конечно, красиво, но довольно скучно.
Сэр Лоренс выронил монокль.
– Твоя родня, Динни, – сказал он, – типичные мандарины. На них зиждется империя. Все наши знаменитые школы – Осборн, Сандхерст, – да что там, разве только это? От поколения к поколению, с младенческих лет. Впитано с молоком матери: служение церкви и государству – очень любопытно! Теперь это редкость. Весьма похвально!
– Особенно если благодаря этому они могут держаться на верхней ступеньке лестницы! – пробормотала Динни.
– Чушь! – воскликнул Хьюберт. – Как будто в армии об этом думают!
– Ты не думаешь потому, что тебе незачем, а если понадобится, еще как будешь думать!
– Туманно, – возразил сэр Лоренс. – Ты хочешь сказать, что если что-нибудь будет грозить их благополучию, они взбунтуются, говоря, что без них нельзя обойтись, ибо они – «соль земли»?
– А разве они – соль земли, дядя?
– У кого ты набралась этих идей, деточка?
– Ни у кого, просто иногда хочется подумать самой.
– Как это грустно, – сказала леди Монт. – Русская революция и все прочее…
Динни чувствовала на себе взгляд Хьюберта, который не понимал, что на нее нашло.
– Из обода всегда можно вынуть втулку, – сказал он. – Но тогда колесо свалится.
– Правильно! – воскликнул сэр Лоренс. – Зря думают, что так легко подменить одну породу людей другой или наспех вывести новую. Барство – вещь врожденная, а не благоприобретенная, конечно, если добавить сюда и ту атмосферу, в которой ребенок живет с самого рождения. И, на мой взгляд, порода эта вымирает удивительно быстро. Жаль, что ее нельзя как-нибудь сохранить, – ведь можно было бы устроить для бар особые заповедники, как это делают с бизонами!
– Нет, – заявила леди Монт. – Не буду.
– Что, тетя Эм?
– Пить в среду шампанское. Гадость, и еще пузырится!
– А разве непременно нужно пить шампанское?
– Я боюсь Блора. Он так к нему привык. Если я скажу, что не надо, он все равно его подаст.
– Динни, ты что-нибудь слышала о Халлорсене? – вдруг спросил Хьюберт.
– С тех пор как вернулся дядя Адриан – ничего. По-моему, он где-то в Центральной Америке.
– Он был такой большой, – сказала леди Монт. – Две девочки Хилери, Шейла, Селия и маленькая Энн, – это пять; я рада, Динни, что дело обойдется без тебя. Конечно, это чистое суеверие…
Динни откинулась назад, и на ее шею упал луч света от лампы.
– Хватит, я уже была подружкой на чужой свадьбе, тетя Эм…
Наутро, когда Динни встретилась с Уилфридом в галерее Уоллеса, она спросила его:
– Может, вы завтра придете в церковь на венчание Клер?
– У меня нет ни фрака, ни цилиндра: я подарил их Стаку.
– Я так хорошо помню, какой вы были в тот раз. На вас был серый галстук и гардения в петлице.
– А на вас – платье цвета морской волны.
– «Eau-de-Nil». Мне хочется, чтобы вы поглядели на моих родных, – они все будут там; потом мы сможем о них посудачить.
– Я проберусь туда, где стоят «и другие». Надеюсь, никто меня не заметит.
«Кроме меня», – подумала Динни. Ну вот, теперь ей не придется жить без него целый день!
С каждой встречей он как будто становился спокойнее; иногда он смотрел на нее так пристально, что у Динни колотилось сердце. Когда она смотрела на него, а это бывало редко, и так, чтоб он не заметил, взгляд у Динни казался таким безмятежным! «Какое счастье, что у нас есть хотя бы это преимущество перед мужчинами: мы всегда знаем, когда они на нас смотрят, и умеем смотреть на них так, что они об этом и не подозревают!»
Прощаясь, Дезерт спросил:
– Поедем в четверг снова в Ричмонд? Я приду за вами к Фошу в два часа, как в прошлый раз.
И она ответила:
– Да.
Венчание Клер Черрел на Ганновер-сквер было «великосветским», и отчет о нем вместе со списком гостей должен был занять целую четверть колонки петитом. А газетам, как заметила Динни, только этого и надо.
Клер и ее родители с вечера прибыли из Кондафорда на Маунт-стрит. Провозившись с младшей сестрой все утро и пытаясь скрыть волнение шуткой, Динни приехала с матерью в церковь незадолго до невесты. Она задержалась у дверей бокового придела, здороваясь со старым слугой, и сразу же заметила Уилфрида. Он стоял у входа, откуда должна была появиться невеста, и смотрел на Динни. Она мельком улыбнулась ему и прошла вперед к матери, на переднюю скамью слева. Майкл прошептал, когда она шла мимо:
– А народу-то сколько набралось!
И правда: Клер знали многие и она людям нравилась, Джерри Корвена знало еще больше народу, хотя нравился он меньше. Динни рассматривала «зрителей» – трудно было назвать присутствующих на венчании «паствой». Какие разные лица, у каждого свой характер, – не подстрижешь под одну гребенку. Видно, у всех этих людей свои убеждения, свой взгляд на жизнь. Мужчин не отнесешь к какому-нибудь определенному типу, в них нет того унылого однообразия, какое отличает, например, кастовое немецкое офицерство. Рядом с ней и ее матерью на передней скамье сидели Хьюберт и Джин, дядя Лоренс и тетя Эм; за ними – Адриан с Дианой, миссис Хилери и леди Элисон. На два или три ряда дальше Динни заметила Джека Маскема – высокого, элегантного и немножко скучающего. Он кивнул ей, и Динни подумала: «Странно, как это он меня запомнил?»
Через проход сидели гости Корвена – такое же разнообразие характеров и лиц. За исключением Джека Маскема, жениха и его шафера, никто из мужчин не выглядел хорошо одетым или специально принарядившимся. Но по их лицам сразу скажешь, что все они твердо знают, во что верят и чего хотят. Ни одно из них не похоже на лицо Уилфрида, – полное душевного разлада и внутренней борьбы, лицо мечтателя, страдальца, творца. «Я, кажется, брежу», – подумала Динни. Она взглянула на Адриана, сидевшего сразу за ней. Он тихонько улыбался в свою козлиную бородку, еще больше удлинявшую его худую, загорелую физиономию. «Какое у него милое лицо, – думала она, – и ни капли тщеславия, – а ведь оно всегда бывает у мужчин, которые отпускают такие бородки. Нет, он самый лучший человек на свете!» Она шепнула ему:
– Сегодня здесь собралась завидная коллекция ископаемых!
– Отдай мне свой скелетик, Динни!
– Нет уж! Меня сожгут и развеют прах по ветру. Т-с-с!
Появился хор, а за ним священники. Джерри Корвен обернулся. Ох уж эти губы, и улыбается из-под тонких усиков, как кот, черты лица словно вырезаны из дуба, и какой дерзкий, пронзительный взгляд! Динни вдруг подумала с испугом: «Как Клер могла? Но мне, наверно, сейчас противно всякое лицо, кроме того, единственного. Я, видно, совсем свихнулась». Но вот по проходу покачиваясь и опираясь на руку отца, проплыла Клер. «Вот красотка! Дай бог ей счастья!» У Динни от волнения сдавило горло, и она схватила за руку мать. Бедная мама! Как она побледнела! Ей-богу же, вся эта комедия – ужасная ерунда! Зачем разводить такую длинную церемонию? Сколько волнений! Слава богу, папин старый фрак выглядит совсем прилично, – она вывела пятна нашатырем; он стоит вытянувшись, совсем как на параде. Если у дяди Хилери не в порядке пуговицы, папа непременно это заметит. Но, кажется, на облачении не бывает пуговиц. Динни ужасно захотелось очутиться рядом с Уилфридом. Он, наверно, думает о чем-то своем, хорошем, и они улыбнутся друг другу тайком.
А вот и подружки! Ее двоюродные сестры, дочки Хилери – Моника и Джоан, тоненькие и очень деловитые, светленькая как серафим Селия Мористон (если серафимы бывают девочками), темноволосая, яркая Шейла Ферз, а сзади уточкой переваливается малютка Энн.
Опустившись на колени, Динни немножко успокоилась. Она вспомнила, как в детстве, когда Клер была трехлетней крошкой, а она «уже совсем большая» лет шести, они стояли на коленях в ночных рубашонках возле своих кроватей. Динни старалась опереться подбородком о край матраца, чтобы коленям было не так больно, а Клер стояла, сложив ручонки, ну просто прелесть, как с картины Рейнольдса. «Этот человек будет ее мучить, – думала Динни. – Я знаю, будет!» Она снова вспомнила свадьбу Майкла десять лет назад. Вон там она стояла тогда, недалеко отсюда, рядом с какой-то незнакомой девушкой – родственницей Флер. И взгляд ее, с жадным любопытством молодости, перебегавший с одного лица на другое, вдруг остановился на Уилфриде, который стоял сбоку, наблюдая за Майклом. Бедный Майкл! В тот день у него был совсем одуревший вид, видно, счастье вскружило ему голову! Она ясно помнила, что подумала тогда: «Майкл и его падший ангел!» По лицу Уилфрида казалось, будто он навсегда отрешен от счастья, – взгляд у него был какой-то язвительный и в то же время тоскливый. Это было всего через два года после окончания войны, и теперь Динни понимала, какое беспросветное отчаяние владело им тогда, какое крушение всех надежд он переживал. Последние два дня он разговаривал с ней откровенно; он даже с иронией признался ей в своем увлечении Флер; он влюбился в нее через полтора года после ее свадьбы и бежал на Восток. Для Динни, которой к началу войны было всего десять лет, эти годы запомнились только тем, что мама все время волновалась из-за папы, беспрерывно что-то вязала, и весь дом превратился в склад мужских носков; все ненавидели немцев; ей запрещали есть конфеты, потому что их делали на сахарине, а потом все очень волновались, когда на фронт ушел Хьюберт, и письма от него приходили реже, чем хотелось. Но за последние несколько дней Динни отчетливее и острее поняла, что принесла война таким людям, как Майкл и Уилфрид, – они ведь провели в самом ее пекле несколько лет. Уилфрид образно рассказывал, как люди были оторваны от всего, к чему привыкли, как разительно переоценивались все ценности, как разъедало душу сомнение во всем, что было освящено веками и традицией. Только теперь, по его словам, он наконец выздоровел от войны. Ему казалось, что выздоровел, но и до сих пор какие-то нервы еще обнажены. И всякий раз, когда Динни его видела, ей хотелось положить прохладную руку на его разгоряченный лоб.
Кольцо было надето, роковые слова сказаны, заклинания произнесены; новобрачные прошли в ризницу. За ними отправились ее мать и Хьюберт. Динни сидела неподвижно, глядя в окно, выходящее на восток. Брак! Немыслимо! Если только… если не с одним-единственным из всех людей.
Над ее ухом раздался голос:
– Дай носовой платок. Мой совсем мокрый, а у дяди он синий.
Динни сунула тете Эм кусочек батиста и украдкой напудрила нос.
– А тебя пусть в Кондафорде, Динни, – продолжала тетя. – Столько народу, устаешь соображать, что они совсем не те, за кого ты их принимала. А ведь это была его мать, правда? Значит, она не умерла?
«Увижу я еще Уилфрида, хотя бы мельком?» – думала в это время Динни.
– Когда я выходила замуж, все меня целовали, – шептала леди Монт, – так неприлично! У меня была одна знакомая девушка, которая вышла замуж только для того, чтобы ее поцеловал шафер, Агги Тельюсон. Интересно: вот они возвращаются.
Ну да! Динни хорошо знала эту улыбку на лице невесты. Но неужели Клер счастлива, она же замужем не за Уилфридом! Динни пошла за родителями, рядом с Хьюбертом; брат шепнул ей:
– Не горюй, могло быть и хуже!
Поглощенная своей тайной, которая отгораживала ее от близких, Динни только сжала его пальцы. В это мгновение она увидела Уилфрида, – он стоял, скрестив руки, и смотрел на нее. Динни снова еле приметно ему улыбнулась, а потом началась уже полная неразбериха, от которой она пришла в себя только на Маунт-стрит. В дверях гостиной ее встретила тетя Эм:
– Стань рядом, Динни, и в случае чего ущипни меня.
Стали съезжаться гости; Динни прислушивалась к щебетанию тети:
– Это и есть его мать, – та копченая селедка. А вот и Ген Бентуорт… Ген, тут Уилмет, она хочет о чем-то с тобой поспорить… Как вы поживаете? Да, вы правы… ужасно утомительно… Здравствуйте! Он очень красиво надел кольца, правда? Прямо фокусник!.. Динни, кто это такой?.. Здравствуйте! Очень мило! Нет. Черрел. Два «р», ужасно неудобно!.. Подарки в той комнате, около них вон тот в сапогах, – делает вид, будто он тоже гость… Глупо, правда? Но ничего не поделаешь… Как ваше здоровье? Я помню, вы Джек Маскем, Лоренсу снилось на днях, что вы взрываетесь… Динни, позови Флер, она всех знает.
Динни отправилась на поиски Флер – та разговаривала с новобрачным.
Когда они подходили к двери гостиной, Флер сказала:
– Я видела в церкви Уилфрида Дезерта. Как он туда попал?
Да, от ее глаз не скроешься!
– А, вот и ты! – воскликнула леди Монт. – Которая из этих трех – герцогиня? Тощая? А-а…. Здравствуйте! Да, прелестно. Ужасная скука эти свадьбы! Флер, проводи герцогиню к подаркам… Здравствуйте! Нет, мой брат Хилери. У него это ловко получается, правда? Лоренс тоже говорит, что ему палец в рот не клади. Съешьте мороженого, там внизу… Динни, как ты думаешь, этот пришел воровать подарки? Ах! Как вы поживаете, лорд Бивенхем? Конечно, стоять тут полагалось бы моей золовке. Но она струсила. Джерри там… Динни, кто это сказал: «Питье! Питье!» Гамлет? Он так много всего говорил… Ах, не Гамлет?.. А-а! Здравствуйте!.. Здравствуйте!.. Как, нет? Ужасная давка!.. Динни, дай носовой платок!
– Я насыпала в него немножко пудры, тетечка.
– Так! Я очень потная?.. Здравствуйте! Ужасная все это чепуха, правда? Как будто им кто-нибудь нужен, кроме друг друга!.. Ах, вот и Адриан! Дорогой, у тебя же галстук совсем набоку! Динни, поправь ему галстук. Как вы поживаете? Да, да. Терпеть не могу цветов на похоронах – бедняжечки, тоже лежат как мертвые… А как ваша собака? Чудное животное! У вас нет собаки? Ах да!.. Динни, почему ты меня не ущипнула? Здравствуйте! Здравствуйте! Я говорю племяннице, что она должна была меня ущипнуть. У вас есть память на лица? Нет. Вот хорошо! Здравствуйте! Здравствуйте. Здравствуйте… Целых три. Динни, кто эта личность, – пришел позже всех? Ах!.. Здравствуйте! Ах, вы сюда все-таки попали? Я думала, вы в Китае… Динни, напомни мне спросить у дяди, был этот человек в Китае или где-нибудь в другом месте. Он так злобно на меня поглядел. А может, остальные и без меня обойдутся? Кто это так всегда говорил? Скажи Блору одно слово: «питье»! Вот идет еще целый выводок!.. Здравствуйте! Здрасте… Здра… Здра… а-а… Как это мило! Динни, мне хочется им всем сказать: идите вы…
Разыскивая Блора, Динни наткнулась на Джин, болтавшую с Майклом, и удивилась, как у этой живой, загорелой женщины хватает терпения стоять в такой давке. Передав поручение дворецкому, она вернулась в гостиную. Подвижное лицо Майкла, которое с годами казалось ей все милее, словно на нем еще отчетливее проступало душевное благородство, сейчас выглядело усталым и расстроенным.
– Я этому не верю, Джин, – услышала Динни.
– Ну что ж, – на базарах и правда бог знает что болтают. А все-таки нет дыма без огня!
– Все бывает! Но ведь он вернулся в Англию. Флер видела его сегодня в церкви. Я его спрошу.
– На вашем месте я бы этого не делала, – сказала Джин. – Если это правда, он сам вам расскажет, если нет – зачем его зря огорчать?
Ах вот что! Они говорят об Уилфриде. Но как узнать, что они говорят, не показывая при этом своего интереса? И она сразу же подумала: «Даже если бы я могла что-нибудь узнать, я бы не стала спрашивать. Все, что его касается, должен мне сказать он сам. Я ничего не желаю слушать от других». Однако она встревожилась, ибо чутье и раньше подсказывало ей, что на душе у него какая-то тяжесть.
Этой светской пытке, казалось, не будет конца; но вот невеста уехала, и Динни опустилась в кресло в дядином кабинете – единственной комнате, где не было следов нашествия гостей. Отец и мать отправились домой в Кондафорд, недоумевая, почему она не едет с ними. Оставаться в Лондоне, когда дома расцвели тюльпаны, распускается сирень и с каждым днем наливаются почки яблонь, – это было так непохоже на Динни. Но мысль, что она не будет видеть Уилфрида, причиняла ей почти физическую боль.
«Да, кажется, я заболела всерьез, – подумала Динни. – Вот уж не подозревала, что я на это способна. Что же теперь со мной будет?»
Она откинула голову на спинку кресла и закрыла глаза, но голос дяди заставил ее очнуться.
– А, это ты, Динни! До чего же приятно тебя видеть после этих полчищ мидийцев. Парад мандаринов во всем их блеске. Ты знаешь из них хотя бы четверть? Зачем только люди ходят на свадьбы? Сочетаться браком надо либо в мэрии, либо на травке, при свете звезд, все остальное – непристойность! Бедная тетя легла спать. Да, магометанство имеет свои преимущества, вот только и у них завелась мода ограничивать себя одной женой, да и та больше не ходит в чадре. Кстати, поговаривают, будто молодой Дезерт стал мусульманином. Он тебе ничего не говорил?
Динни с изумлением подняла голову.
– Я знал на Востоке только двоих, кто на это пошел, но оба были французы и мечтали завести гарем.
– Ну, для гарема достаточно иметь деньги.
– Динни, откуда такой цинизм? Мужчины любят, чтобы их прихоти были освящены церковью. Но вряд ли у Дезерта были такие побуждения, – он, если мне не изменяет память, человек разборчивый.
– А разве так уж важно, какая у человека вера? Важно, чтобы люди не мешали друг другу жить.
– Да, но взгляды мусульман на права женщины довольно первобытны. Если жена неверна, мужу ничего не стоит заживо ее замуровать. Когда я был в Маракете, там был один шейх… зверь, а не человек.
Динни зябко повела плечами.
– С незапамятных времен самые чудовищные злодеяния на земле творила религия. Интересно, для чего Дезерт принял мусульманство – неужели для того, чтобы попасть в Мекку? Не думаю, чтобы он верил во что бы то ни было. Однако почем знать, – семейка у них диковатая.
А Динни в это время думала:
«Не могу и не буду о нем судачить!»
– А много ли людей в наши дни на самом деле религиозны?
– В северных странах? Трудно сказать. У нас – не больше десяти – пятнадцати процентов взрослых. Во Франции, и вообще на юге, где есть крестьянство, – гораздо больше, по крайней мере там они делают вид, что верят в бога.
– Ну, а из тех, кто сегодня был здесь?
– Большинство из них возмутилось бы, если бы им сказали, что они плохие христиане, и большинство из них возмутилось бы еще больше, предложи им раздать половину имущества бедным, а это доказывает, что они всего-навсего благодушные фарисеи или саддукеи, не помню толком, кто именно.
– А ты сам христианин?
– Нет, дорогая, на худой конец – конфуцианец, то бишь последователь философа-моралиста. В Англии большинство людей моего круга скорее конфуцианцы, чем христиане, хоть они этого и не знают. Во что они верят? В предков, в традиции, почитание родителей, в честность, воздержанность и хорошее обращение с животными и людьми, которые от тебя зависят. Верят, что неприлично быть выскочкой и что нужно стоически относиться к боли и смерти…
– Чего же больше желать, – прошептала Динни, морща нос, – не хватает только любви к прекрасному…
– Поклонение красоте? Ну, это зависит от темперамента.
– А разве не это сеет рознь между людьми?
– Да, но тут уж ничего не поделаешь, – нельзя заставить человека любить заход солнца.
– Ты мудрый, дядя, – сказала молодая племянница, – пойду-ка я пройдусь, чтобы протрясти свадебный пирог.
– Пойду-ка я вздремну, чтобы прогнать хмель от шампанского.
Динни очень долго гуляла. Ей теперь было странно гулять одной. Но цветы в парке ласкали глаз, вода в пруду блестела, как зеркало, стволы каштанов горели в лучах заката. И она покорилась своему чувству, и чувство это было – любовь.