bannerbannerbanner
Сдаётся внаём

Джон Голсуорси
Сдаётся внаём

Полная версия

– Я не одобряю этой поездки, – сказал он.

– Мне хочется посмотреть скаковых лошадей, – ответила Флер, – и они обещали поучить меня ездить верхом. Ты знаешь, Вэл не может много ходить; но он превосходный наездник. Он мне покажет своих лошадей на галопе.

– Уж эти мне скачки! – сказал Сомс. – Жаль, что война не пристукнула их окончательно. Вэл, я боюсь, пошел в своего отца.

– Я ничего не знаю о его отце.

– Н-да, – промычал Сомс. – Он увлекался лошадьми и умудрился сломать себе шею в Париже на какой-то глупой лестнице. Для твоей тетки это было счастливым избавлением.

Сомс насупился, вспоминая следствие по поводу этой самой лестницы, на которое он ездил в Париж шесть лет назад, потому что Монтегью Дарти уже не мог сам на нем присутствовать, – обыкновенная лестница в доме, где играют в баккара. Выигрыши ли ударили его зятю в голову? Или тот способ, которым он их отпраздновал? Французские следователи очень невнимательно отнеслись к делу; на долю Сомса выпало немало хлопот.

Голос Флер вывел его из задумчивости:

– Смотри! Те самые люди, которых мы видели в галерее.

– Какие люди? – пробурчал Сомс, хотя отлично понял, о ком она говорит.

– Красивая женщина, правда?

– Зайдем сюда, тут вкусные пирожные, – отрезал Сомс и, крепче прижав к груди ее локоть, завернул в кондитерскую. С его стороны это было очень необычно, и он сказал смущенно: – Что для тебя заказать?

– Ох, я ничего не хочу. Меня угостили коктейлем, а завтрак был семиэтажный.

– Надо заказать что-нибудь, раз мы зашли, – пробормотал Сомс, не выпуская ее руки.

– Два стакана чая, – сказал он, – и две порции нуги, но не успел он сесть, как сердце снова забило тревогу, побуждая его обратиться в бегство. Те трое… те трое тоже вошли в кондитерскую. Сомс услышал, как Ирэн что-то сказала сыну, а тот ответил:

– Ах, нет, мамочка, прекрасная кондитерская. Самая моя любимая.

И они втроем заняли столик.

В это мгновение, самое неловкое за всю его жизнь, осаждаемый призраками и тенями прошлого в присутствии двух женщин, которых только и любил он в жизни: своей разведенной жены и своей дочери от ее преемницы, – Сомс боялся не столько их, сколько своей двоюродной племянницы Джун. Она может устроить сцену, может познакомить этих двух детей – она способна на все. Он слишком поспешно стал кусать нугу, и она завязла на его вставных зубах. Прибегнув к помощи пальцев, он взглянул на Флер. Девушка сонно жевала нугу, но глаза ее были устремлены на юношу. Форсайт в Сомсе говорил: «Только начни чувствовать, думать – и ты погиб!» И он стал отчаянно отковыривать нугу. Вставные зубы! Интересно, у Джолиона тоже вставные зубы? А у этой женщины? Было время, когда он ее видел всю, как есть, без всяких прикрас, даже без платья. Этого у него никто не отнимет. И она тоже это помнит, хоть и сидит здесь спокойная, уверенная, точно никогда не была его женой. Едкая ирония шевелилась в его форсайтской крови – острая боль, граничившая с наслаждением. Только бы Джун не двинула на него весь вражий стан! Мальчик заговорил:

– Конечно, тетя Джун («Так он зовет сестру тетей? Впрочем, ей ведь под пятьдесят!»), ты очень добра, что поддерживаешь их и поощряешь. Но, по-моему, ну их совсем!

Сомс украдкой поглядел на них: встревоженный взгляд Ирэн неотступно следил за мальчиком. Она… она была способна на нежность к Босини, к отцу этого мальчика, к этому мальчику! Он тронул Флер за руку и сказал:

– Ну, ты кончила?

– Еще порцию, папа, пожалуйста.

Ее стошнит! Сомс подошел к кассе заплатить. Когда он снова обернулся, Флер стояла у дверей, держа в руке платок, который мальчик, по-видимому, только что подал ей.

– Ф. Ф., – услышал он ее голос. – Флер Форсайт, правильно, мой. Благодарю вас.

Боже правый! Как она переняла трюк, о котором он сам только что рассказал ей в галерее, – мартышка!

– Форсайт? Неужели? Моя фамилия тоже Форсайт. Мы, может быть, родственники?

– Да, вероятно. Других Форсайтов нет. Я живу в Мейплдерхеме, а вы?

– В Робин-Хилле.

Вопросы и ответы чередовались так быстро, что Сомс не успел пошевелить пальцем, как все было кончено. Он увидел, что лицо Ирэн загорелось испугом, едва заметно покачал головой и взял Флер под руку.

– Идем, – сказал он.

Она не двигалась.

– Ты слышал, папа? Как странно: у нас одна и та же фамилия. Мы родственники?

– Что такое? – сказал он. – Форсайт? Верно дальние.

– Меня зовут Джолион, сэр. Сокращенно – Джон.

– А! О! – сказал Сомс. – Да. Дальние родственники. Как поживаете? Вы очень любезны. Прощайте!

Он пошел.

– Благодарю вас, – сказала Флер. – Au revoir!

– Au revoir, – услышал Сомс ответ мальчика.

II. Хитрая Флер Форсайт

По выходе из кондитерской первым побуждением Сомса было сорвать свою досаду, сказав дочери: «Что за манера ронять платки!» – на что она с полным правом могла бы ответить: «Эту манеру я переняла от тебя!» А потому вторым его побуждением было, как говорится, «не трогать спящую собаку». Но Флер, несомненно, сама пристанет с вопросами. Он искоса поглядел на дочь и убедился, что она точно так же смотрит на него. Она сказала мягко:

– Почему ты не любишь этих родственников, папа?

Сомс приподнял уголки губ.

– С чего ты это взяла?

– Cela se voit[13].

«Это себя видит» – ну и выражение!

Прожив двадцать лет с женой-француженкой. Сомс все еще недолюбливал ее язык: какой-то театральный. К тому же в сознании Сомса этот язык ассоциировался со всеми тонкостями супружеской иронии.

– Почему? – спросил он.

– Ты их, конечно, знаешь, а между тем и виду не подал. Я заметила, они глядели на тебя.

– Этого мальчика я видел сегодня в первый раз в жизни, – возразил Сомс, и сказал чистую правду.

– Да, но остальных ты знал, дорогой мой.

Он опять искоса поглядел на дочь. Что она выведала? Не проболталась ли Уинифрид, или Имоджин, или Вэл Дарти и его жена? Дома при Флер тщательно избегали всякого намека на тот старый скандал, и Сомс много раз говорил Уинифрид, что в присутствии его дочери о нем и заикаться нельзя. Ей не полагалось знать, что в прошлом у ее отца была другая жена. Но темные глаза Флер, часто почти пугавшие Сомса своим южным блеском, смотрели на него совсем невинно.

– Видишь ли, – сказал он, – между твоим дедом и его братом произошла ссора. С тех пор обе семьи порвали всякое знакомство.

– Как романтично!

«Что она подразумевает под этим словом?» – подумал Сомс. Оно ему казалось экстравагантным и опасным, а прозвучало оно так, как если бы Флер сказала: «Как мило!»

– И разрыв продолжается по сей день, мы не возобновляем знакомства, – добавил он, но тотчас пожалел об этих словах, прозвучавших как вызов.

Флер улыбнулась. По нынешнему времени, когда молодежь кичится своей самостоятельностью и презрением к такому предрассудку, как приличия, этот вызов должен был раздразнить ее своенравие. Потом, вспомнив выражение лица Ирэн, он вздохнул свободнее.

– А какая ссора? Из-за чего? – услышал он вопрос дочери.

– Из-за дома. Для тебя это дело далекого прошлого. Твой дедушка умер в тот самый день, когда ты родилась. Ему было девяносто лет.

– Девяносто? А много есть еще Форсайтов, кроме тех, которые значатся в «Красной книге?»[14]

– Не знаю, – сказал Сомс. – Они теперь все разбрелись. Из старшего поколения все умерли, кроме Тимоти.

– Тимоти! – Флер всплеснула руками. – Как забавно!

– Ничуть! – проворчал Сомс.

Его оскорбило, что Флер нашла имя «Тимоти» забавным, как будто в этом скрывалось пренебрежение к его предкам. Новое поколение готово смеяться над всем прочным и стойким. «Загляни к старичку, пусть попророчествует». Ах! Если б Тимоти мог видеть беспокойную Англию своих внучатых племянников и племянниц, он, конечно, сказал бы о них крепкое словцо. И невольно Сомс поднял глаза на окна «Айсиум-клуба»; да, Джордж все еще сидит у окна с тем же розовым листком в руке.

– Папа, где это Робин-Хилл?

Робин-Хилл! Робин-Хилл, вокруг которого разыгралась та старая трагедия! К чему ей знать?

– В Сэрри, – пробормотал он, – неподалеку от Ричмонда. А что?

– Не там ли этот дом?

– Какой дом?

– Из-за которого вышла ссора.

– Да. Но что тебе до этого? Мы завтра едем домой, ты бы лучше подумала о своих нарядах.

– Благодарю! Они все уже обдуманы. Ссора, кровная вражда! Как в Библии или как у Марка Твена – вот занятно! А какую ты играл роль в вендетте, папа?

– Тебе до этого нет дела.

– Как! Но я ведь должна ее поддерживать?

– Кто тебе это сказал?

– Ты сам, дорогой мой.

– Я? Я, наоборот, сказал, что к тебе это не имеет никакого касательства.

– И я так думаю. Значит, все в порядке.

Она была слишком хитра для него: fine, как выражалась иногда о дочери Аннет. Остается только как-нибудь отвлечь ее внимание.

– Тут выставлено хорошее кружево, – сказал он, останавливаясь перед витриной. – Тебе должно понравиться.

Когда Сомс уплатил и они снова вышли на улицу, Флер сказала:

– По-моему, мать того мальчика для своего возраста очень красивая женщина. Я красивей не видела. Ты не согласен?

 

Сомс задрожал. Что за напасть! Дались ей эти люди!

– Я не обратил на нее внимания.

– Дорогой мой, я видела, как ты поглядывал на нее.

– Ты видишь все и еще много сверх того, что есть на самом деле!

– А что представляет собой ее муж? Ведь он тебе двоюродный брат, раз ваши отцы были братья.

– Не знаю, скорей всего умер, – с неожиданной силой сказал Сомс. – Я не видел его двадцать лет.

– Кем он был?

– Художником.

– Вот как? Чудесно!

Слова: «Если хочешь меня порадовать, брось думать об этих людях» – просились Сомсу на язык, но он проглотил их – ведь он не должен был выказывать перед дочерью свои чувства.

– Он меня однажды оскорбил, – сказал он.

Ее быстрые глаза остановились на его лице.

– Понимаю! Ты не отомстил, и тебя это гложет. Бедный папа! Ну, я им задам!

Сомс чувствовал себя так, точно лежал в темноте и над лицом его кружился комар. Такое упорство со стороны Флер было ему внове, и, так как они уже дошли до своего отеля, он проговорил угрюмо:

– Я сделал все, что мог. А теперь довольно об этих людях. Я пройду к себе до обеда.

– А я посижу здесь.

Бросив прощальный взгляд на дочь, растянувшуюся в кресле, – полудосадливый, полувлюбленный взгляд, – Сомс вошел в лифт и был вознесен к своим апартаментам в четвертом этаже. Он стоял в гостиной у окна, глядевшего на Хайд-парк, и барабанил пальцами по стеклу. Он был смущен, испуган, обижен. Зудела старая рана, зарубцевавшаяся под действием времени и новых интересов, и к этому зуду примешивалась легкая боль в пищеводе, где бунтовала нуга. Вернулась ли Аннет? Впрочем, он не искал у нее помощи в подобных затруднениях. Когда она приступала к нему с расспросами о его первом браке, он всегда ее обрывал; она ничего не знала о его прошлом, кроме одного – что первая жена была большою страстью его жизни, тогда как второй брак был для него только сделкой. Она поэтому затаила обиду и при случае пользовалась ею очень расчетливо. Сомс прислушался. Шорох, смутный звук, выдающий присутствие женщины, доносился через дверь. Аннет дома. Он постучал.

– Кто там?

– Я, – отозвался Сомс.

Она переодевалась и была не совсем еще одета. Эта женщина имела право любоваться на себя в зеркале. Были великолепны ее руки, плечи, волосы, потемневшие с того времени, когда Сомс впервые познакомился с нею, и поворот шеи, и шелковое белье, и серо-голубые глаза под темными ресницами – право, в сорок лет она была так же красива, как в дни первой молодости. Прекрасное приобретение: превосходная хозяйка, разумная и достаточно нежная мать. Если б только она не обнажала так цинично сложившиеся между ними отношения! Питая к ней не больше нежности, чем она к нему, Сомс, как истый англичанин, возмущался, что жена не набрасывает на их союз хотя бы тончайшего покрова чувств. Как и большинство его соотечественников, он придерживался взгляда, что брак должен основываться на взаимной любви, а когда любовь иссякнет или когда станет очевидным, что ее никогда не было – так что брак уже явно зиждется не на любви, – тогда нужно гнать это сознание. Брак есть, а любви нет, но брак означает любовь, и надо как-то тянуться. Тогда все удовлетворены, и вы не погрязаете в цинизме, реализме и безнравственности, как французы. Мало того, это необходимо в интересах собственности. Сомс знал, что Аннет знает, что оба они знают, что любви между ними нет. И все-таки он требовал, чтобы она не признавала этого на словах, не подчеркивала бы своим поведением, и он никогда не мог понять, что она имеет в виду, обвиняя англичан в лицемерии. Он спросил:

– Кто приглашен к нам в Шелтер на эту неделю?

Аннет слегка провела по губам помадой – Сомс всегда предпочитал, чтобы она не красила губ.

– Твоя сестра Уинифрид, Кардиганы, – она взяла тонкий черный карандашик, – и Проспер Профон.

– Бельгиец? Зачем он тебе?

Аннет лениво повернула шею, подчернила ресницы на одном глазу и сказала:

– Он будет развлекать Уинифрид.

– Хотелось бы мне, чтобы кто-нибудь развлек Флер; она стала капризной.

– Капризной? – повторила Аннет. – Ты это в первый раз заметил, друг мой? Флер, как ты это называешь, капризна с самого рождения.

Неужели она никогда не избавится от своего картавого «р»? Он потрогал платье, которое она только что сняла, и спросил:

– Что ты делала это время?

Аннет посмотрела на его отражение в зеркале. Ее подкрашенные губы улыбались полурадостно, полунасмешливо.

– Жила в свое удовольствие, – сказала она.

– Угу! – угрюмо произнес Сомс. – Бантики?

Этим словом Сомс обозначал непостижимую для мужчины женскую беготню по магазинам.

– У Флер достаточно летних платьев?

– О моих ты не спрашиваешь.

– Тебе безразлично, спрашиваю я или нет.

– Совершенно верно. Так если тебе угодно знать, у Флер все готово, и у меня тоже, и стоило это неимоверно дорого!

– Гм! – сказал Сомс. – Что делает этот Профон в Англии?

Аннет подняла только что наведенные брови.

– Катается на яхте.

– Ах так! Он какой-то сонный.

– Да, иногда, – ответила Аннет, и на ее лице застыло спокойное удовлетворение. – Но иногда с ним очень весело.

– В нем чувствуется примесь черной крови.

Аннет томно потянулась.

– Черной? – переспросила она. – Почему? Его мать была arménienne.

– Может, поэтому, – проворчал Сомс, – он понимает что-нибудь в живописи?

– Он понимает во всем – светский человек.

– Ну, хорошо. Пригласи кого-нибудь для Флер. Надо ее развлечь. В субботу она едет к Вэлу Дарти и его жене; мне это не нравится.

– Почему?

Так как действительную причину нельзя было объяснить, не вдаваясь в семейную хронику, Сомс ответил просто:

– Пустая трата времени. Она и так отбилась от рук.

– Мне нравится маленькая миссис Вэл: она спокойная и умная.

– Я о ней ничего не знаю, кроме того, что она… Ага, это что-то новое!

Сомс поднял с кровати сложнейшее произведение портновского искусства.

Аннет взяла платье из его рук.

– Застегни мне, пожалуйста, на спине.

Сомс стал застегивать. Заглянув через ее плечо в зеркало, он уловил выражение ее лица – чуть насмешливое, чуть презрительное, говорившее как будто: «Благодарю вас! Вы этому никогда не научитесь!» Да, не научится – он, слава богу, не француз! Кое-как справившись с трудной задачей, он буркнул, пожав плечами: «Слишком большое декольте!» – и пошел к двери, желая поскорее избавиться от жены и спуститься к Флер.

Пуховка застыла в руке Аннет, и неожиданно резко сорвались слова:

– Que tu es grossier![15]

Это выражение Сомс помнил – и недаром. Услышав его в первый раз от жены, он подумал, что слова эти значат: «Ты – бакалейщик!»[16] – и не знал, радоваться ему или печалиться, когда выведал их подлинное значение. Сейчас они его обидели – он не считал себя грубым. Если он груб, то как же назвать человека в соседнем номере, который сегодня утром производил отвратительные звуки, прополаскивая горло; или тех людей в салоне, которые считают признаком благовоспитанности говорить не иначе, как во все горло, чтобы слышал весь дом, – пустоголовые крикуны! Груб? Только потому, что сказал ей насчет декольте? Но оно в самом деле велико! Не возразив ни слова, он вышел из комнаты.

Войдя в салон, он сразу увидел Флер на том же месте, где оставил ее. Она сидела, закинув ногу на ногу, и тихо покачивала серой туфелькой – верный признак, что девушка замечталась. Это доказывали также ее глаза – они у нее иногда вот так уплывают вдаль. А потом – мгновенно – она очнется и станет быстрой и непоседливой, как мартышка. И как много она знает, как она самоуверенна, а ведь ей нет еще девятнадцати лет. Как говорится – девчонка. Девчонка? Неприятное слово! Оно означает этих отчаянных вертихвосток, которые только и знают, что пищать, щебетать да выставлять напоказ свои ноги! Худшие из них – злой кошмар, лучшие – напудренные ангелочки! Нет, Флер не вертихвостка, не какая-нибудь разбитная, невоспитанная девчонка. Но все же она отчаянно своенравна, жизнерадостна и, кажется, твердо решила наслаждаться жизнью. Наслаждаться! Это слово не вызывало у Сомса пуританского ужаса; оно вызывало ужас, отвечавший его темпераменту. Сомс всегда боялся наслаждаться сегодняшним днем из страха, что меньше останется наслаждений на завтра. И его пугало сознание, что дочь его лишена этой бережливости. Это явствовало даже из того, как она сидит в кресле – сидит, отдавшись мечтам, – сам он никогда не отдавался мечтам: из этого ничего не извлечешь, – и откуда это у Флер? Во всяком случае, не от Аннет. А ведь в молодости, когда он за ней ухаживал, Аннет была похожа на цветок. Теперь-то не похожа.

Флер встала с кресла – быстро, порывисто – и бросилась к письменному столу. Схватив перо и бумагу, она начала писать с таким рвением, словно не имела времени перевести дыхание, пока не допишет письмо. И вдруг она увидела отца. Выражение отчаянной сосредоточенности исчезло, она улыбнулась, послала воздушный поцелуй и состроила милую гримаску легкого смущения и легкой скуки.

Ах! И хитрая она – действительно fine!

III. В Робин-Хилле

Девятнадцатую годовщину рождения сына Джолион Форсайт провел в Робин-Хилле, спокойно предаваясь своим занятиям. Он теперь все делал спокойно, так как сердце его было в печальном состоянии, а он, как и все Форсайты, не дружил с мыслью о смерти. Он и сам не понимал, до какой степени мысль о ней была ему противна, пока в один прекрасный день, два года назад, не обратился к своему врачу по поводу некоторых тревожных симптомов, и тот ему объявил:

«В любую минуту, от любого напряжения».

Он принял это с улыбкой – естественная реакция Форсайта на неприятную истину. Но с усилением симптомов в поезде на обратном пути он постиг во всей полноте смысл висевшего над ним приговора. Оставить Ирэн, своего мальчика, свой дом, свою работу, как ни мало он теперь работает! Оставить их для неведомого мрака, для состояния невообразимого, для такого небытия, что он даже не будет ощущать ни ветра, колышущего листву над его могилой, ни запахов земли и травы. Такого небытия, что он никогда, сколько бы ни старался, не мог его постичь – все оставалась надежда на новое свидание с теми, кого он любил! Представить себе это – значило пережить сильнейшее душевное волнение. В тот день, еще не добравшись до дому, он решил ничего не сообщать Ирэн. Придется ему стать осторожнейшим в мире человеком, ибо любая мелочь может выдать его и сделать ее почти столь же несчастной, как и он сам. По остальным статьям врач нашел его здоровом; семьдесят лет – это ведь не старость: он долго еще проживет, если сумеет!

Подобное решение, выполняемое в течение почти двух лет, способствует полному развитию всех тончайших свойств характера. Мягкий по природе, способный на резкость только когда разнервничается, Джолион превратился в воплощенное самообладание. Грустное терпение стариков, вынужденных щадить свои силы, прикрывалось улыбкой, которую он сохранял даже наедине с собою. Он постоянно изобретал всяческие покровы для этой вынужденной бережности к самому себе.

Сам над собою смеясь, он играл в опрощение: отказался от вина и сигар, пил особый кофе, не содержащий ни признака кофе. Словом, под маской мягкой иронии обезопасил себя настолько, насколько это возможно для Форсайта в его положении. Уверенный, что его не накроют, так как жена и сын уехали в город, он провел тот чудесный майский день, спокойно разбирая свои бумаги, чтобы можно было хоть завтра умереть, никому не причинив хлопот, – подвел последний баланс своим материальным делам. Разметив бумаги и заперев их в старый китайский ларец своего отца, Джолион заклеил ключ в конверт, на конверте написал: «Ключ от китайского ларца, где найдете отчет о всех моих материальных делах. Дж. Ф.» – и положил его в карман на груди, чтобы он, на всякий случай, был всегда при нем. Потом, позвонив, чтобы подали чай, пошел и сел за стол под старым дубом.

Смертный приговор висит над каждым; Джолион, для которого только срок был несколько более точным и близким, так сжился с мыслью о приговоре, что обычно он, как и другие, думал о других вещах. Сейчас он думал о сыне.

 

Джону в этот день исполнилось девятнадцать лет, и Джон недавно пришел к решению. Пройдя курс не в Итоне, как его отец, и не в Хэрроу, как его покойный брат, но в одном из тех заведений, которые ставят себе целью устранить недостатки и сохранить преимущества системы старых закрытых школ, а на деле в большей или меньшей мере сохраняют ее недостатки и устраняют преимущества, Джон в апреле месяце кончил школу, абсолютно не ведая, кем он хочет быть. Война, обещавшая длиться вечно, кончилась как раз к тому времени, когда он собрался (за шесть месяцев до срока) вступить в армию. До сих пор война мешала ему освоиться с мыслью, что он может свободно выбирать себе дорогу. Несколько раз он заводил с отцом разговор, в котором выказывал веселую готовность ко всему, кроме, конечно, церкви, армии, юриспруденции, сцены, биржи, медицины, торговли и техники. Джолион сделал отсюда вполне логичный вывод, что Джон не питает склонности ни к чему. В этом возрасте он и сам переживал в точности то же. Но для него эта приятная неопределенность вскоре окончилась из-за ранней женитьбы и ее несчастных последствий. Он был вынужден сделаться агентом страхового общества, но снова стал богатым человеком, прежде чем его талант художника достиг расцвета. Однако, обучив своего мальчика рисовать свинок, собак и прочих животных, Джолион понял, что Джон никогда не будет живописцем, и склонился к выводу, что за его отвращением ко всему скрывается намерение стать писателем. Однако, придерживаясь взгляда, что и для этой профессии необходим опыт, Джолион пока ничего не мог придумать для сына, кроме университета, путешествий да, пожалуй, подготовки к карьере адвоката. А там… там видно будет, а вернее, ничего не будет видно. Однако и перед этими предложенными ему соблазнами Джон оставался в нерешительности.

Совещания с сыном укрепили сомнения Джолиона в том, действительно ли мир изменился. Люди говорят, будто наступило новое время. С прозорливостью человека, которому недолго осталось жить, Джолион видел, что эпоха только внешне слегка изменилась, по существу же осталась в точности такой, как была. Род человеческий по-прежнему делится на два вида: склонное к «созерцанию» меньшинство и чуждая ему масса, да посредине некая прослойка из гибридов, таких, как он сам. Джон, по-видимому, принадлежал к породе созерцателей, и отец считал это печальным фактом.

А потому с чем-то более глубоким, чем его обычная ирония, выслушал он две недели назад слова своего мальчика:

– Я хотел бы заняться сельским хозяйством, папа, если это только не обойдется тебе слишком дорого. Это, кажется, единственный образ жизни, при котором можно никого не обижать; еще, пожалуй, искусство, но эта возможность для меня, конечно, исключена.

Джолион воздержался от улыбки и ответил:

– Отлично. Ты вернешься к тому, с чего мы начали при Джолионе Первом в тысяча семьсот шестидесятом году. Это послужит подтверждением теории циклов, и ты, несомненно, имеешь шансы выращивать лучшую репу, чем твой прапрадед.

Слегка смущенный, Джон спросил:

– Но разве тебе не нравится мой план, папа?

– Можно попробовать, дорогой. Если ты в самом деле пристрастишься к этому делу, ты принесешь больше пользы в жизни, чем приносит большинство людей, хоть это еще не значит, что много.

Однако про себя он подумал: «Джон никогда не пристрастится к сельскому хозяйству. Дам ему четыре года сроку. Занятие здоровое и безобидное».

Обдумав вопрос и посоветовавшись с Ирэн, он написал своей дочери, миссис Вэл Дарти, спрашивая, не знает ли она по соседству, на Меловых холмах, какого-нибудь фермера, который взял бы к себе Джона в обучение. Холли ответила восторженным письмом. Есть очень подходящий человек, и совсем близко; они с Вэлом будут счастливы взять Джона к себе.

Мальчик должен был уехать на следующий день.

Попивая слабый чай с лимоном, Джолион глядел сквозь ветви старого дуба на вид, который он в течение тридцати двух лег находил неизменно прекрасным. Дерево не постарело, казалось, ни на день. Так молоды были маленькие буро-золотые листики, так стара белесая прозелень его толстого корявого ствола. Дерево воспоминаний, которое будет жить еще сотни лет, если не срубит его варварская рука, которое увидит конец старой Англии при теперешних-то темпах. Джолион вспомнил вечер три года назад, когда, обняв Ирэн, он стоял у окна и следил за немецким аэропланом, кружившим, казалось, прямо над старым дубом. На другой день посреди поля при ферме Гэйджа они нашли вырытую бомбой воронку. Это случилось до того, как Джолион узнал свой смертный приговор. Теперь он почти жалел, что бомба тогда его не прикончила. Это избавило бы его от множества тревог, от долгих часов холодного страха, сосущего под ложечкой. Он раньше рассчитывал прожить нормальный форсайтский век – восемьдесят пять или больше. Ирэн к тому времени было бы семьдесят. А теперь ей будет тяжело его лишиться. Впрочем, у нее останется Джон, занимающий в ее жизни больше места, чем он сам; Джон, который боготворит свою мать.

Под этим деревом, где старый Джолион, ожидая, когда покажется на лужайке идущая к нему Ирэн, испустил последнее дыхание, Джолион-младший с усмешкой подумывал, не лучше ли теперь, когда у него все приведено в такой безупречный порядок, закрыть глаза и отойти. Недостойным казалось цепляться паразитом за бездеятельный остаток жизни, в которой он жалел только о двух вещах: о том, что в молодые годы долго был в разлуке с отцом, и о том, что поздно наступил его союз с Ирэн.

С того места, где он сидел, ему была видна купа яблонь в цвету. Ничто в природе так не волновало его, как плодовые деревья в цвету; и сердце его вдруг болезненно сжалось при мысли, что, может быть, он больше никогда не увидит их цветения. Весна! Нет, решительно не должен человек умирать, когда его сердце еще достаточно молодо, чтобы любить красоту! Дрозды безудержно заливались в кустах, летали высоко ласточки, листья над головой сверкали; и поля всеми вообразимыми оттенками ранних всходов, залитых косым светом, уходили вдаль, туда, где синей дымкой курился на горизонте далекий лес. Цветы Ирэн на грядках приобрели в этот вечер почти пугающую индивидуальность: каждый цветок по-своему утверждал радость жизни. Только китайские и японские художники да, пожалуй, Леонардо умели передавать это удивительное маленькое ego в каждом написанном ими цветке, и птице, и зверьке – индивидуальность и вместе с ней ощущение рода, ощущение единства жизни. Вот были мастера!

«Я не сотворил ничего, что будет жить! – думал Джолион. – Я был дилетантом, я только любил, но не создавал. Все же, когда я уйду, останется Джон. Какое счастье, что Джона не захватила война. Он легко мог бы погибнуть, как бедный Джолли в Трансваале, двадцать лет назад. Джон когда-нибудь что-нибудь будет делать, если век не испортит его: мальчик одарен воображением! Его новая прихоть заняться сельским хозяйством идет от чувства и вряд ли окажется долговечной». И в эту самую минуту он увидел их в поле: Ирэн с сыном рука об руку шли со станции. Джолион медленно встал и через новый розарий направился им навстречу…

В тот вечер Ирэн зашла к нему в комнату и села у окна. Она сидела молча, пока он первый не заговорил:

– Что с тобою, любовь моя?

– Сегодня у нас была встреча.

– С кем?

– С Сомсом.

Сомс! Последние два года Джолион гнал это имя из своих мыслей, сознавая, что оно ему вредно. И теперь его сердце сделало опасный маневр: оно как будто скатилось набок в груди.

Ирэн спокойно продолжала:

– Он был с дочерью в галерее, а потом в той же кондитерской, где мы пили чай.

Джолион подошел и положил руку ей на плечо.

– Каков он с виду?

– Поседел, но в остальном такой же.

– А дочка?

– Хорошенькая. Так, во всяком случае, думает Джон.

Опять сердце Джолиона покатилось набок. Лицо у его жены было напряженное и озабоченное.

– Ты с ним не… – начал Джолион.

– Нет. Но Джон узнал ее имя. Девочка уронила платок, а он поднял и подал ей.

Джолион присел на кровать. Вот незадача!

– С вами была Джун. Она, не вмешалась?

– Нет; но все вышло очень странно, натянуто. Джон это заметил.

Джолион перевел дыхание и сказал:

– Я часто раздумывал, правы ли мы, что скрываем от него. Когда-нибудь все равно узнает.

– Чем позже, тем лучше, Джолион. В молодости суждения так дешевы и жестки. В девятнадцать лет что думал бы ты о своей матери, если б она поступила, как я?

Да? В этом вся трудность! Джон боготворит свою мать; и ничего не знает о трагедиях жизни, о ее непреложных требованиях, не знает ничего о горькой тюрьме несчастного брака, о ревности или о страсти – вообще ничего еще не знает!

– Что ты ему сказала? – спросил он наконец.

– Что они наши родственники, но что мы с ними незнакомы; что ты чуждался своих родных или, скорей, они тебя; я боюсь, он приступит с расспросами к тебе.

Джолион улыбнулся.

– Кажется, это займет место воздушных налетов, – сказал он. – Без них, в конце концов, скучновато.

Ирэн подняла на него глаза.

– Мы знали, что это придет.

Он ответил с неожиданной силой:

– Я не допущу, чтобы Джин тебя порицал. Он этого не должен делать даже в мыслях. Он одарен воображением; и он поймет, если изложить ему все должным образом. Я думаю, лучше мне рассказать ему все, прежде чем он узнает другим путем.

– Подождем, Джолион.

Это похоже на нее – ей чуждо предвидение, она никогда не поспешит навстречу опасности. Однако – кто знает! – может быть, она права. Нехорошо идти наперекор материнскому инстинкту. Может быть, правильней оставить мальчика в неведении, пока некоторый жизненный опыт не даст ему в руки пробный камень, который позволит ему произвести оценку той старой трагедии; пока любовь, ревность, желание не сделают его милосердней. Как бы там ни было, надо принять меры предосторожности – все возможные меры. И долго после того, как Ирэн ушла от него, он лежал без сна, обдумывая эти меры. Надо написать Холли, рассказать ей, что Джону пока ничего не известно о семейной истории. Холли тактична, ни она, ни ее муж ничего не выдадут – она позаботится о том. Джон завтра поедет и возьмет с собою письмо.

13Сразу видно (фр.).
14«Красная книга» – справочник, содержащий основные сведения о наиболее известных представителях семей, относящихся к высшим слоям общества.
15Как ты груб! (фр.)
16По созвучию с английским «grocer».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru