Дело в том, что наши современники, а также два или три последние поколения утратили практическое понимание первоначальной жизни человечества. Мало-мальски наглядное понятие о том, каким некогда было общество, могут составить себе очень немногие люди, основательно изучавшие историю или хорошо ознакомившиеся лично с теми странами, где живут представители времен, давным-давно канувших в вечность. Большинство же современников не умеет себе представить, каким важным двигателем в жизни была когда-то грубая сила, как открыто и торжественно она проявлялась – я не говорю «с бесстыдной наглостью» или «цинизмом», потому что слова эти вызывают мысль о чем-то, чего надо было стыдиться, тогда как подобные понятия были решительно чужды людям тех веков, исключая разве какого-нибудь философа или святого.
История представляет нам человеческую натуру в очень некрасивом свете, показывая, как все уважение к жизни, имуществу и земному благосостоянию известного класса лиц соразмерялось с грубою силою меча и каким образом люди, сопротивлявшиеся властям, имевшим оружие в своих руках, восстановляли против себя не только право силы, но и все другие законы, все понятия о социальных обязанностях. В глазах тех, кому они сопротивлялись, такие люди были не только тяжко виновны, но и запятнаны самым ужасным преступлением, достойным жесточайшей кары, какую только могла измыслить плотоядная человеческая фантазия. Первый робкий след признания сильным некоторых прав за слабыми начался с того, что сильный, ради собственных удобств, стал давать некоторые обещания своим подручникам. Хотя обещания эти, даже подтверждаемые самыми торжественными клятвами, нередко нарушались и уничтожались с течением времени по самым ничтожным поводам, однако это, по всей вероятности, не обходилось без некоторых угрызений совести, разве уж нарушители обладали слишком извращенным моральным чувством. Так как древние республики с самого начала основывались по большей части на некоторого рода взаимном соглашении или, во всяком случае, составлялись из лиц, не слишком различных по силе, то здесь мы видим первый пример человеческих отношений, точно разграниченных и поставленных под контроль другого закона, чем грубая сила. Правда, первоначальный закон силы оставался в полном действии между ними и их рабами, а также (при известных выговоренных в условии ограничениях) между республикой и ее гражданами или между отдельными независимыми республиками, как бы то ни было изгнанием первобытного закона даже из такой узкой области уже началось возрождение человеческой природы, причем возникли несравненно лучшие чувства, как показал опыт – лучшие даже для материальных интересов, и на будущее время приходилось только расширять их, а не создавать вновь. Хотя рабы и не были частью республики, однако догадка о правах рабов, как человеческих существ, родилась впервые именно в свободных государствах. Если не ошибаюсь, стоики первые (исключая еврейский закон, насколько он может быть здесь исключением) внесли в свою мораль то понятие, что люди имеют нравственные обязанности относительно своих рабов. После победы христианства не было никого, кто бы оставался чужд этому учению по теории; вслед за преобладанием католической церкви также не было недостатка в людях, поддерживавших это учение. И все-таки практическое проведение этого учения составляло одну из наиболее трудных задач христианства. Более тысячи лет церковь выдерживала по этому поводу упорную борьбу, но с едва заметным успехом. Тут уж никак нельзя было обвинять ее слабое господство над умами. Власть церкви была громадная. Она могла заставить королей и сильных мира отказываться от самых заветных своих сокровищ для ее обогащения; она заставляла целые тысячи людей, в цвете жизни и на высоте мирских благ, запираться в монастыри, чтобы там спасаться бедностью, постом и молитвою; она высылала сотни тысяч полчищ чрез моря и сушу, Европу и Азию, для освобождения святого гроба; она принуждала королей расходиться с страстно любимыми женами потому, что, по мнению церкви, они были родственники в седьмом колене (по нашему счету – в четырнадцатом). Все это она могла сделать, но не могла она заставить людей поменьше драться между собой, с меньшей жестокостью мучить рабов и, когда представлялась возможность, даже свободных граждан, не могла она отучить их от употребления силы – силы воинствующей или торжествующей. От этого герои кулачного права ни за что на свете не хотели отказаться, пока, в свою очередь, не попали под плеть преобладающей силы. Только благодаря возрастанию королевской власти был положен конец вооруженной борьбе, которая велась потом только между самими королями или между претендентами на королевский венец. Затем, вследствие организации, в укрепленных городах, богатой и воинственной буржуазии, а также плебейской пехоты, оказавшейся в поле сильнее недисциплинированного рыцарства, дерзкая тирания благородных над буржуазией и сельскою чернью была несколько ограничена. Тирания эта продолжалась даже долго после того, как угнетенные получили возможность к грозному за себя мщению; на Европейском континенте такой порядок продолжался вплоть до французской революции, тогда как в Англии более ранняя и лучшая организация демократических классов справилась с ним скорее введением равных для всех законов и свободных национальных учреждений.
Вообще люди как-то мало догадываются, что в течение значительного периода в истории нашей расы закон силы был положительно признанным, верховодящим принципом жизни, тогда как все другое являлось только в виде оторванного, исключительного последствия некоторых особенных отношений. Не следует также забывать, как еще недавно все интересы общества, даже по виду, стали управляться каким бы то ни было моральным законом. Точно так же современники наши не хотят обратить должного внимания на то, как упорно учреждения и обычая, не имеющие никакого другого основания, кроме права силы, переходят из века в век и уживаются с таким общественным мнением, которое ни за что не допустило бы их первоначального водворения. Еще не прошло и сорока лет с тех пор, как англичане по закону могли владеть человеческими существами наравне с имуществом, которое могло быть предметом купли и продажи; даже в настоящем столетии можно было красть людей, увозить их, замучивать работой до смерти, в буквальном смысле этого слова. Это крайнее проявление кулачного права, порицаемое теми, которые мирятся со всякими другими формами произвола, представляет самые возмутительные черты в глазах всякого, кто глядит на дело с беспристрастной точки зрения. И однако именно точь-в-точь так творилось – и творилось по закону в цивилизованной и христианской Англии на памяти ныне живущих. Три или четыре года тому назад в целой половине англосаксонской Америки не только рабство существовало, но торговля невольниками и их специальная дрессировка для этой цели были самым обыденным занятием в рабовладельческих штатах. При всем том это рабство не только не возбуждало против себя большого негодования, чем какое-либо другое обычное злоупотребление силою, но и пользовалось даже некоторыми симпатиями, по крайней мере в Англии. Единственным рычагом была здесь чистейшая, нисколько не замаскированная любовь к наживе, и люди, участвовавшие в выгодах такой системы, составляли весьма незначительную дробную часть населения, тогда как все, лично не заинтересованные в этом деле, относились к ному с естественным чувством глубокого омерзения. Этот характеристический пример устраняет необходимость дальнейших ссылок. Но обратим еще внимание на живучесть политического гнета. В настоящее время в Англии привилось уже почти всеобщее убеждение, что военный деспотизм есть проявление кулачного права и не имеет никакого другого происхождения или фундамента, однако ж он существует поныне у всех великих наций Европы, за исключением Англии, где он только что перестал существовать и даже теперь имеет сильную партию защитников во всех классах народа, преимущественно между высокопоставленными и знатными лицами. Но какова сила раз укоренившейся системы, даже когда она далека от того, чтобы быть всеобщей, даже когда почти каждый период истории представляет красноречивые и всем известные преимущества противоположной системы, даже когда при этом очевиднейшим примером служат самые счастливые и просвещенные человеческие общества. В указанном нами случае представитель деспотической власти составляет единственное лицо, непосредственно в ней заинтересованное, тогда как все прочие – т. е. все поголовно – образуют подручников и угнетенных. Само собою разумеется, что иго унизительно для всех лиц, за исключением самого представителя. Но как различны эти отношения сравнительно с господством мужчин над женщинами! Я теперь вовсе не отношусь к вопросу со стороны его законной силы. Я хочу показать только, что преобладание мужского пола, при всей его неосновательности, неизбежно должно было продержаться несравненно долее, чем все другие формы господства, которые однако просуществовали до нашего времени. Все обольщение, проистекающее из власти для ее обладателя, и весь личный интерес, заключающийся в пользовании ею, ограничиваются в этом случае не одним каким-нибудь классом, но распространяются на весь мужской пол. Это не что-либо отвлеченное, приятное для некоторой фракции людей; это не маловажные частные преимущества для всякого, кроме вождей, как это бывает при достижении политических целей различными партиями, – нет, власть эта сосредоточивается в лице и у очага всякого мужчины – главы семейства или всякого, кто рассчитывает им сделаться. Деревенский простолюдин вкушает сладость от этой власти наравне с самым родовитым нобльменом. И притом в этом случае желание власти проявляется с наибольшею силою, потому что всякий, добивающийся власти, желает господствовать прежде всего над самыми близкими к нему лицами, с которыми он прожил свою жизнь, делил все сообща и которых независимость от его авторитета чаще всего обусловливается его личным желанием. Если при других указанных случаях власть, основанная на силе, защищаемая прежде слабее, подавалась назад так медленно, с таким трудом, то в господстве мужчин должна была заключаться еще большая стойкость, хотя бы оно вовсе не опиралось на какое-либо более твердое основание. Мы не должны также упускать из виду, что в этом случае для распорядителей власти несравненно легче, чем при других условиях, предупреждать возмущение против нее. Всякая из подданных живет на глазах, так сказать, в руках своего властителя – в несравненно более тесной связи с ним, чем с другими подчиненными одного с ней пола. Она не имеет никаких средств к составлению против него партии и, с другой стороны, имеет самые уважительные причины к приобретению его благосклонности и к избежанию всего, что может ему не понравиться. Всякому известно, как часто в борьбе за политическую свободу ее защитники подкупаются разного рода подачками или страхом. Относительно женщин можно сказать, что каждая из них живет в хроническом состоянии подкупов в устрашения. Подняв знамя бунта, очень многие из предводительниц и еще более из последовавших за ними должны были бы совершенно отказаться от удовольствий или от облегчений их собственного личного жребия. Если какая-нибудь система привилегий и подчинения и заколачивала крепко-накрепко ярмо неволи на шее угнетенных, то это именно было в данном случае. Я еще не доказал, что это – совершению несправедливая система; но всякий, способный мыслить об этом предмете, уже легко увидит, что даже при всей ее несправедливости система эта неизбежно должна была пережить все другие формы деспотической власти. И если некоторые наиболее грубые формы насилия еще существуют во многих цивилизованных странах, тогда как в других были отменены только в недавнее время, то было бы странно, если бы наиболее вкоренившийся в человеке произвол был потрясен сколько-нибудь заметным образом. Скорее надобно удивляться тому, что протесты и доводы против него были так многочисленны и так полновесны, как это мы видим в действительности.
Мне могут возразить, что едва ли основательно проводить параллель между господством мужчин и теми нормами деспотизма, которые были приведены для объяснения нашего предмета, так как они были произвольны и явились как простое следствие узурпации, между тем как преобладание мужчин над женщинами есть явление естественное, вытекающее из природы. Но можно ли указать на какое бы то ни было господство, которое не казалось бы совершенно естественным для тех, в чьих руках оно находилось? Было время, когда разделение человечества на две категории – на незначительный по числу класс господ и на многочисленный класс рабов – представлялось даже наиболее развитым умам естественным и единственно справедливым порядком для человеческой расы. Такой могучий мыслитель, как Аристотель, так много способствовавший прогрессу человеческой мысли, принимал мнение это без всякой тени сомнения и в полнейшем смысле и при этом опирался на те же посылки, которые выставляются в этом случае в защиту господства мужчин над женщинами, а именно что в человечестве бывают различные натуры – свободные натуры и натуры рабские, что греки были люди свободной натуры, тогда как варварские племена фракийцев-азиатов по самой природе своей были рабы. Но зачем нам заходить во времена Аристотеля? Разве рабовладельцы южных штатов в Америке не поддерживали той же доктрины со всем фанатизмом людей, сочувствующих теориям, которые ласкают их страсти и оправдывают их личные корыстные побуждения? Разве они не призывали неба и земли в свидетели того, что господство белого человека над чернокожим составляет естественное явление, что чернокожая раса по самой природе неспособна к свободе и предназначена для удовольствия рабовладельцев? При этом многие заходили так далеко, что видели противоестественный порядок вещей в свободе лиц, живущих ручным трудом. Далее теоретики, ратовавшие за политический абсолютизм, постоянно выставляли его как единственную естественную форму правления, так как он вышел из патриархального быта, этой первобытной, антисоциальной формы общества, и сформировался по образцу отеческой власти, которая предшествовала самому обществу и в которой названные теоретики усматривали самый естественный авторитет на земле. Мало того, в этом отношении самое кулачное право, в глазах живших во времена его закона, казалось самым естественным источником господства. По мнению завоевательных рас, сама природа велела побежденным повиноваться своим победителям, или, как говорилось ради некоторого благозвучия, слабейшие и менее воинственные расы должны подчиняться более мужественным и решительным. Самое поверхностное знакомство со средневековой жизнью человечества показывает, как естественным представлялось господство феодальной знати над людьми низших классов в глазах ее самой и какую неестественную уродливость знатные видели во всяком притязании незнатных на равенство с ними или даже на господство того или другого бедняка. Да и самый порабощенный класс едва ли имел на этот счет какие-нибудь иные представления. Освобожденные сельские рабы и горожане в пылу самой яростной борьбы никогда не представляли каких бы то ни было притязаний на участие в господстве; они хлопотали только об известном ограничении угнетавшей их тирании. Итак, мы видим отсюда, что слово «неестественный» значит только «необычный» и что все, находящееся в обыкновении, представляется естественным. Так как подчинение женщин мужчинам сделалось повсеместным обычаем, то всякое от него уклонение, само собою разумеется, должно казаться противоестественным. Но даже и в этом случае опыт жизни достаточно показывает, как тон известного понятия совершенно зависит от принятого обычая. Когда жителям отдаленных стран впервые сообщаются разные диковинки об Англии, то для них всего удивительнее кажется то, что там народом правит женщина; это представляется им таким неестественным курьезом, что они почти отказываются ему верить. Для англичан же в этом факте нет решительно ничего неестественного, потому что они к нему привыкли, но зато они никак себе не могут вообразить, как это без насилования природы женщины могут быть солдатами или членами парламента. Между тем в феодальную эпоху война и политика вовсе не считались неженским делом по самой природе, потому что обычай не устранял женщин от того и другого; тогда казалось совершенно естественным, что женщины привилегированных классов могут обладать мужественным характером, уступая своим отцам и мужьям разве только в мускульной силе. Независимость женщин вовсе не казалась грекам такой неестественной небывальщиной, как другим древним народам, чему доказательством служат баснословные амазонки (в существование которых они верили положительно) и еще более пример спартанских женщин; хотя подчиненные законам так же, как это было в других греческих государствах, они были в действительности свободнее, участвовали в телесных упражнениях наравне с мужчинами и торжественно доказали, что в этом отношении природа нисколько не сделала их неспособными. Едва ли можно сомневаться, что этот пример Спарты внушил Платону, между многими другими его доктринами, также учение о социальном и политическом равенстве двух полов.
Но могут заметить, что господство мужчин над женщинами представляет, сравнительно со всеми другими видами господства, ту разницу, что оно не есть право силы, что оно принимается добровольно, что женщины не жалуются и отчасти соглашаются с таким порядком вещей. Но, во-первых, господство это одобряется далеко не всеми женщинами. Всегда были женщины, способные заявлять свои настоящие мысли в сочинениях (это единственный род общественной деятельности, еще не отнятый у них обществом). Во-вторых, очень многие энергично протестовали против современного социального порядка, и еще недавно целые тысячи их, предводимые самыми известными в публике женщинами, подали парламенту прошение о допущении их к подаче избирательных голосов.
Требование женщинами такого же солидного образования, какое получают мужчины, и в тех же отраслях знания высказывается с возрастающей энергией и с довольно вероятною перспективой успеха; так точно и хлопоты их о допущения к занятиям и профессиям, которые до сих пор были для них закрыты, делаются настойчивее с каждым годом. Хоть у нас в Англии нет периодических конвенций и организованной партии в защиту женских прав, как это существует в Соединенных Штатах, однако уже завелось управляемое женщинами общество для более скромной цели политической эмансипации. Но не только в Англии и Америке женщины начинают протестовать более или менее коллективно против тормозящих их стеснений – Франция и Италия, Швейцария и Россия представляют в настоящее время образчики того же явления. Мы не знаем, как много есть на свете женщин, втайне лелеющих подобные стремления, но уже по имеющимся у нас под руками фактам можно судить, как значительно число тех, которые стали бы лелеять подобные надежды, если бы в самом начале не глушили в них насильственно всякого чувства независимости как неприличного их полу. Не следует также забывать, что никогда еще не случалось, чтобы какой-нибудь порабощенный класс требовал свободы во всей ее полноте. Когда Симон Монфорт в первый раз созвал депутатов общин для заседания в парламенте, смел ли кто-нибудь из них и подумать, чтобы собрание, из них составленное, могло назначать и низвергать министров или указывать королю, как править государством? Самому честолюбивому из этих депутатов подобная мысль не могла прийти в голову. Знатное сословие уже заявляло этого рода претензии, тогда как общины домогались только освобождения от произвольных налогов и от невыносимых личных притеснений, производимых слугами короля. В политической сфере всегда присутствует тот как бы естественный закон, что повинующиеся какой-либо власти древнего происхождения никогда не начинают своей эмансипации жалобами на самую власть, но ропщут только на ее притеснительное отправление. В женщинах, жалующихся на дурное обращение с ними мужей, никогда не было недостатка. Но их было бы еще больше, если бы всякая жалоба, как самая тяжкая обида, не повела к повторению и еще большему ухудшению дурного обращения. Вот это-то и делает напрасными все попытки к ограждению женщины от злоупотреблений власти мужа. Ни в каком другом случае (за исключением детей) лицо, претерпевшее обиду, по положительному дознанью суда, не выдается головой обидчику под его кулаки. Поэтому-то, даже при самых тяжких и хронических проявлениях кулачной расправы, жены редко прибегают для своей защиты к покровительству закона, и если в минуту неудержимого негодования или по совету соседей они и поступают таким образом, то все их дальнейшие усилия направляются к тому, чтобы замять дело и отвратить от себя неумолимый гнев своего мучителя. Итак, все социальные и политические причины в их совокупности ведут к тому, что для женщин делается невозможным коллективное восстание против мужского господства. Притом же положение женщин несходно с участью всех других порабощенных классов еще и в том отношении, что господа требуют от них кой-чего другого, кроме действительного подданства. Мужчинам нужна не одна покорность женщин, нужны еще и чувства их. Все мужчины, за исключением самых скотских натур, желают иметь в непосредственно связанной с ними женщине не подневольную рабыню, но добровольную, и не только рабыню, но и фаворитку. Поэтому мужчины пустили в ход все, что могли, для порабощения женских умов. Владельцы всех других рабов для поддержания в них покорности опираются на страх – политический или религиозный, – а владельцам женщин было мало простой подчиненности, и потому они направили к своей цели всю силу воспитания. Все женщины с самых ранних лет воспитываются в духе того правила, что для них идеальный характер совершенно не тот, что для мужчин, – не собственная воля, не самоуправление со своим независимым контролем, но покорность и уступчивость контролю других. Жить для других, всецело отречься от своей личности и сосредоточить всю свою жизнь в чувстве любви – вот в чем всевозможные нравоучения видят долг женщин, вот что, по мнению всякой ходячей морали, прилично женской природе. Под любовью здесь подразумевается единственный дозволенный ей род этого чувства – любовь к мужьям, с которыми они связаны, или к детям, которые составляют добавочное и неразрывное звено в цепи, приковывающей жену к ее мужу. Если мы обратим внимание на три условия – во-первых, на естественное влечение одного пола к другому, во-вторых, на совершенную зависимость жены от мужа, причем всякое ее право или удовольствие или является как дар от него, или вполне зависит от его воли, наконец, на то, что уважение – главный предмет человеческих домогательств, а также все цели общественного честолюбия могут быть преследуемы и достигаемы женою чрез посредство мужа, – если примем все это во внимание, то нам бы, право, показалось чудом, если бы все, что может быть привлекательным в глазах мужчин, не было путеводной звездой в воспитании женщины и в образовании ее характера. Раз заручившись таким влиянием на развитие женщины, инстинкт личного эгоизма подсказал мужчине, что самая существенная часть половой привлекательности заключается для женщины в ее безусловном повиновении, нежности, безгласности и в передаче всех индивидуальных ее желаний в руки сильнейшего.