bannerbannerbanner
День, когда мы были счастливы

Джорджия Хантер
День, когда мы были счастливы

Полная версия

Он проводит подушечкой большого пальца по вышивке, представляя маму за работой в задней комнате магазина, перед ней лежит рулон ткани, сбоку сантиметр, ножницы и красная шелковая подушечка для булавок. Он видит, как она отмеряет нить, крутит кончик между пальцами и подносит к губам, чтобы намочить, прежде чем вставить в невероятно маленькое игольное ушко.

Адди глубоко дышит, чувствуя, как поднимается и опускается грудная клетка. «Все будет хорошо», – говорит он себе. Гитлера остановят. Франция еще не участвовала в боях; кто знает, может быть, война закончится до того, как это случится. Может быть, его тулузские друзья, которые называют ее «drôle de guerre» – странной войной – правы, и только вопрос времени, когда он сможет вернуться в Польшу, к своей семье, к жизни, которую оставил позади, когда переехал во Францию. Адди думает о том, что, если бы год назад ему предложили работу в Нью-Йорке, он воспользовался бы возможностью. Теперь, конечно, он сделает что угодно – все – чтобы просто вернуться домой, сидеть за маминым обеденным столом в окружении родителей, братьев и сестер. Он убирает платок обратно в карман. Дом. Семья. Нет ничего важнее. Теперь он это знает.

22 сентября 1939 года. Львов сдается советской Красной армии.

27 сентября 1939 года. Польша капитулирует. Гитлер и Сталин сразу же делят страну: Германия оккупирует западную часть (включая Радом, Варшаву, Краков, Люблин), а Советский Союз – восточную (включая Львов, Пинск, Вильно).

Глава 7
Яков и Белла

Львов, оккупированная Советами часть Польши

30 сентября 1939 года

Белла проверяет латунный номер на красной двери.

– Тридцать два, – шепчет она себе под нос, дважды сверившись с адресом, нацарапанным почерком Якова на письме, которое захватила из Радома: «Улица Калинина, 19, квартира 32».

На шее у нее висит фотокамера Якова, через руку переброшено его пальто, сложенное так, чтобы скрыть слои грязи, налипшие по пути. Никогда в жизни Белла не была такой грязной. Она сняла пару драных чулок, ругаясь из-за потери, и изо всех сил потопала ногами, чтобы стряхнуть грязь с подошв. Облизав большой палец, она вытерла щеки, но без зеркала все ее усилия тщетны. Волосы стали похожи на колючий кустарник, а под слоями одежды она до сих пор мокрая. Когда она поднимает руки, запах отвратительный. Ей очень нужно помыться! Должно быть, выглядит она ужасно. «Неважно. Ты здесь. Ты дошла. Просто постучи».

Ее кулак замирает в нескольких сантиметрах от двери. Белла медленно набирает в грудь побольше воздуха, облизывает губы и тихонько стучит в дверь, наклонившись вперед, прислушиваясь. Ничего. Она стучит еще, на этот раз сильнее. Она уже готова постучать в третий раз, когда слышит приглушенные шаги. Сердце стучит в унисон с этими приближающимися шагами, и на какое-то мгновение Белла поддается панике. Что, если, проделав такой путь, она встретит не Якова, а незнакомца?

– Кто там?

С губ срывается резкий выдох – смех, впервые за эти недели, – и Белла понимает, что все это время не дышала. Это он.

– Яков! Яков, это я! – говорит она двери, поднимаясь на цыпочки, вдруг ощущая себя легкой как перышко.

Не успевает она добавить: «Это Белла», как раздается металлический щелчок засова и дверь рывком распахивается, затягивая воздух. И вот он, ее любовь, ее ukochany, смотрит на нее, в нее, и каким-то образом, несмотря на слои грязи, пот и плохой запах, Белла чувствует себя красавицей.

– Ты! – шепчет Яков. – Как ты… Заходи, быстро.

Он втягивает ее внутрь и запирает дверь. Белла опускает его пальто и фотокамеру на пол, а когда выпрямляется, его ладони ложатся на ее плечи. Он нежно держит ее, внимательно оглядывая с головы до ног. В его глазах Белла видит беспокойство, усталость, недоверие. Что бы ни произошло здесь, во Львове, это оставило на нем свой след. Такое впечатление, что он не спал много дней.

– Куба, – начинает она, называя его, как иногда делает, еврейским именем, желая только одного – заверить его, что с ней все в порядке, что сейчас она здесь и ему не нужно беспокоиться.

Но Яков еще не готов разговаривать. Он притягивает ее к себе, обнимая так крепко, что она едва может дышать, и в этот миг Белла понимает: она правильно сделала, что приехала.

Она утыкается лицом в такой знакомый изгиб его шеи, проводя руками вверх по его узкой спине. Он пахнет, как всегда, древесной стружкой, кожей и мылом. Белла чувствует биение его сердца напротив своего, тяжесть его щеки на своей голове. Под рубашкой его лопатки торчат, как бумеранги, еще острее, чем она помнит. Они стоят так целую минуту, пока Яков не отклоняется назад, поднимая Беллу вместе с собой, выше и выше, пока ее ноги не отрываются от пола. Он смеется и кружит ее, и скоро комната становится размытой и Белла тоже смеется. Когда ее носки касаются пола, Яков наклоняется вперед. Она позволяет своему телу расслабиться в его руках и, когда он наклоняет ее назад, откидывает голову, чувствуя, как кровь приливает к ушам. На мгновение Яков замирает, бережно держа ее на весу – заключительное торжественное па бального танца, – прежде чем поставить ее на ноги.

Яков снова вглядывается в нее, сжимая обе ее руки в своих, его лицо вдруг становится серьезным.

– Ты приехала, – говорит он, качая головой. – Я получил твое письмо сразу после начала боев. А потом нас мобилизовали, и когда я вернулся, тебя все еще не было. Белла, если бы я знал, что все будет настолько плохо, клянусь, я бы никогда не попросил тебя приехать. Я так волновался.

– Знаю, любимый. Знаю.

– Поверить не могу, что ты здесь.

– Мы несколько раз чуть не повернули назад.

– Ты должна мне все рассказать.

– Расскажу, но сначала, пожалуйста, ванну, – улыбается Белла.

Яков вздыхает, его глаза смягчаются.

– Что бы я делал, если бы…

– Тише, кохане. Все хорошо, дорогой. Я здесь.

Яков опускает голову, касаясь лба Беллы своим.

– Спасибо, что приехала, – шепчет он, закрыв глаза.

Они сидят за маленьким квадратным столом в кухне, держа в ладонях чашки с горячим черным чаем. Волосы Беллы еще мокрые после ванны, кожа на шее и щеках порозовела. Она отскребала себя и отмокала целых три минуты, прежде чем Яков легонько постучал в дверь ванной, разделся и забрался к ней.

– Я честно не думала, что все получится, – говорит Белла.

Она только что закончила рассказывать про план Томека, про то, как цепенела при мысли о том, что ее обнаружат, завернут обратно или возьмут в плен. Оказалось, что Томек был прав насчет немецкой линии фронта: она сумела обогнуть ее по лугу, где он ее оставил. Но когда она добралась до леса на другой стороне, то потеряла чувство направления и отклонилась к северу. Она шла много часов, пока наконец не наткнулась на рельсы, по которым вышла к маленькой станции в предместьях города. Там, несмотря на свой грязный жалкий вид, ей удалось уговорить военных пропустить ее через последний пропускной пункт, купить на оставшиеся злотые билет в один конец и проехать последние несколько километров до Львова на поезде.

– Я удивилась, когда приехала, – говорит Белла. – Я не видела на улицах солдат вермахта, хотя думала, что их тут полно.

Яков качает головой.

– Немцы ушли, – тихо говорит он. – Теперь Львов оккупировал Советский Союз. Гитлер отозвал своих солдат за несколько дней до капитуляции Польши.

– Подожди… что?

– Львов сдался всего за три дня до Варшавы…

– Польша… сдалась?

Кровь отливает от щек Беллы.

Яков берет ее за руку.

– Ты не слышала?

– Нет, – шепчет Белла.

Яков сглатывает, как будто не зная, с чего же начать. Он прочищает горло и вкратце рассказывает все, что Белла пропустила. Рассказывает, как поляки во Львове много дней ждали помощи от Красной армии, которая стояла на востоке от города; как они думали, что Советы пришли защитить их, и как через некоторое время стало ясно, что это не так. Он описывает, насколько сильно противник превосходил их численностью. Когда город наконец сдался, генерал Сикорский, командующий обороной, заключил договор, по которому польским офицерам разрешалось покинуть город.

– Генерал сказал: «Зарегистрируйтесь у советских властей и отправляйтесь по домам», – Яков замолкает на мгновение, уставившись в свою кружку. – Но как только немцы ушли, десятки польских офицеров без объяснений были арестованы советской полицией. Тогда-то я и выбросил свою форму, – добавляет Яков, – и решил, что лучше буду скрываться здесь и дожидаться тебя.

Белла смотрит, как кадык Якова поднимается и опускается. Она ошеломлена.

– Через несколько дней после сдачи Варшавы, – продолжает Яков, – Гитлер и Сталин разделили Польшу на две части. Прямо посередине. Нацисты забрали запад, Красная армия – восток. Львов на советской стороне… вот почему ты не видела ни одного немца.

Белла едва может говорить. Советский Союз заодно с немцами. Польша сдалась.

– Ты… тебе пришлось…

Но она затихает, слова застревают под небом.

– Были бои, – говорит Яков. – И бомбежки. Немцы сбросили много бомб. Я видел, как умирали люди, я видел ужасные вещи… но нет, – он вздыхает, глядя на руки. – Мне не пришлось… Я не смог никому навредить.

– А твой брат Генек? А Селим? А Адам?

– Генек и Адам здесь, во Львове. А Селим… после ухода немцев мы ничего не слышали о нем.

Сердце Беллы ухает вниз.

– А арестованные офицеры?

– С тех пор их никто не видел.

– Боже мой, – шепчет Белла.

В спальне темно, но по дыханию Якова рядом Белла понимает, что он тоже не спит. Она почти забыла, как приятно спать на матрасе – рай по сравнению с деревянным полом повозки Томека. Перекатившись набок лицом к Якову, она закидывает голую голень на его ногу.

– Что нам делать? – спрашивает она.

Яков зажимает ее ногу между своими. Белла чувствует его взгляд. Он находит ее руку, целует ее и прижимает ладонью к своей груди.

 

– Нам надо пожениться.

Белла смеется.

– Я скучал по этому звуку, – говорит Яков, и Белла слышит, что он улыбается.

Конечно, она имела в виду, что им делать дальше: например, остаться во Львове или вернуться в Радом? Они еще не обсудили, что безопаснее. Она прижимается носом, а потом и губами к его губам, продлевая поцелуй на несколько секунд, прежде чем отстраниться.

– Ты серьезно? – выдыхает она. – Не может быть.

Яков. Она не ожидала, что речь зайдет о браке. По крайней мере не в первую ночь после разлуки. Похоже, война придала ему смелости.

– Конечно серьезно.

Белла закрывает глаза, тело все глубже погружается в перину. Планы можно обсудить и завтра, решает она.

– Это предложение?

Яков целует ее подбородок, щеки, лоб.

– Полагаю, это зависит от твоего ответа, – наконец говорит он.

Белла улыбается.

– Ты знаешь мой ответ, любимый.

Она перекатывается обратно, и он обнимает ее со спины, окутывая своим теплом. Они идеально подходят друг другу.

– Тогда договорились, – говорит Яков.

Белла улыбается:

– Договорились.

– Я так боялся, что ты не доедешь.

– Я так боялась, что не найду тебя.

– Давай больше не будем так делать.

– Как?

– В смысле… давай больше не расставаться, никогда. Это было… – голос Якова опускается до шепота. – Это было ужасно.

– Ужасно, – соглашается Белла.

– Отныне всегда вместе, хорошо? Что бы ни случилось.

– Да. Что бы ни случилось.

Глава 8
Халина

Радом, оккупированная Германией часть Польши

10 октября 1939 года

Зажав нож в свободной руке, Халина сдувает упавшую на глаза белокурую прядь и подается вперед на коленях. Прижав розовые стебли свекольной ботвы к земле, она стискивает зубы, поднимает лезвие и со всей силы опускает его. Чвак. В начале дня она поняла, что если приложить достаточно силы, то можно отрубить ботву за один раз, а не за два. Но это было много часов назад. Сейчас она вымоталась. Руки кажутся вырубленными из дуба и готовы отвалиться в любой момент. Теперь ей требуется две, а то и три попытки. Чвак.

Братья недавно прислали письмо из Львова, в котором сообщили, что советские власти определили их на кабинетную работу. Кабинетную работу! Новость начинает бесить ее. Кто бы мог подумать, что именно она окажется в поле? До войны Халина работала помощницей в медицинской лаборатории своего зятя Селима, где носила белый халат и латексные перчатки, и уж точно ей никогда не приходилось пачкать руки. Она вспоминает свой первый день в лаборатории. Она была уверена, что работа окажется скучной, но спустя неделю поняла, что исследования – повседневная рутина, таящая возможность новых открытий, – приносят удивительное удовлетворение. Она была готова на что угодно, чтобы вернуться к прежней работе. Но лабораторию, как и родительский магазин, конфисковали, а если ты еврей без работы, то немцы быстро назначат тебе новую. Ее родителей направили в немецкую столовую, сестру Милу – в швейную мастерскую чинить форму с немецкого фронта. Халина понятия не имеет, почему ей дали именно это назначение; поначалу она подумала, что это шутка, даже рассмеялась, когда служащий временной городской биржи труда вручил ей бумажку с надписью «Свекольная ферма». У нее нет ни капли опыта в уборке овощей. Но очевидно, это не имеет значения. Немцы хотят есть, а урожай готов к уборке.

Глядя на свои руки, Халина хмурится от отвращения. Она едва узнает их: свекла окрасила их в насыщенный цвет фуксии, а в каждую складочку забилась грязь – под ногти, в маленьких складках вокруг суставов, под кожей прорвавшихся мозолей, усеявших ее ладони. Однако еще хуже дела обстоят с одеждой. Она практически испорчена. Халина не особенно переживала за брюки (слава Богу, что она решила надеть их, а не юбку), но она очень любила свою шифоновую блузку, а ботинки – вообще отдельная тема. Это ее самая новая пара, броги[34] на шнуровке, со слегка тупым носком и маленьким плоским каблуком. Она купила их летом у Фогельмана и надела сегодня, предполагая, что ей поручат работу в конторе фермы, возможно, связанную с бухгалтерией, и что лучше выглядеть собранной, чтобы произвести впечатление на новое начальство. Когда-то красивые начищенные мыски из коричневой кордовской кожи покрылись царапинами и испачкались, а затейливую декоративную перфорацию по бокам почти не видно. Это трагедия. Придется потратить несколько часов, вычищая из дырочек грязь швейной иглой. Завтра, решает Халина, она наденет самую поношенную одежду, может быть, позаимствует что-нибудь у Якова.

Она садится на пятки, вытирает пот со лба тыльной стороной руки и, выпятив нижнюю губу, снова сдувает упрямый локон, щекочущий лицо. Когда теперь она сможет подстричься? Радом оккупирован тридцать три дня. Теперь ее салон закрыт для евреев, а это проблема, потому что она отчаянно нуждается в стрижке. Халина вздыхает. Первый день на ферме, а ее уже тошнит. Чвак.

Кажется, что день начался целую вечность назад. Утром ее забрал офицер вермахта в отутюженной зеленой форме, с повязкой со свастикой на рукаве и такими тонкими усиками, что они казались просто линией, нарисованной угольным карандашом над его губой. Он поприветствовал ее взглядом из-под козырька фуражки и одним-единственным словом: «Papiere!» (очевидно, евреи не заслуживали даже простого «здравствуйте»). Затем ткнул большим пальцем себе за плечо:

– Садитесь.

Халина с опаской забралась в кузов грузовика и села среди восьми других работников. Она узнала всех, кроме одного. Проезжая под каштанами вдоль Варшавской улицы – Халина отказывалась называть ее новым немецким Постштрассе, – она держала голову низко опущенной, боясь, что ее узнают. Будет ужасно неловко, думала она, если кто-нибудь из старых знакомых увидит, что ее так вывозят.

Но когда грузовик остановился на углу Костельной улицы, она подняла голову и к, своему ужасу, встретилась взглядом со школьной подругой, которая стояла у входа в кондитерскую Помяновского. Во время учебы в гимназии Сильвия ужасно хотела подружиться с Халиной: она почти год следовала за ней по пятам, прежде чем они сблизились. Они вместе делали домашние задания и ходили друг к другу в гости по выходным. Однажды Сильвия пригласила Халину к себе домой на Рождество; по настоянию Нехумы Халина принесла с собой жестяную коробку с маминым миндальным печеньем в форме звездочек. После окончания школы они не виделись; Халина знала только, что Сильвия устроилась на работу санитаркой в одну из городских больниц. Все это пронеслось у нее в мыслях, пока грузовик стоял на холостом ходу и старые подруги смотрели друг на друга через мостовую. На секунду Халина подумала помахать рукой, как будто для нее совершенно нормально тесниться в кузове грузовика с восемью другими евреями, пока их везут на работы, но не успела поднять руку, как Сильвия прищурилась и отвернулась. Она сделала вид, что не знает ее! Кровь Халины вскипела от унижения и ярости, и когда грузовик наконец тронулся, следующие полчаса она придумывала все, что выскажет Сильвии при следующей встрече.

Они ехали и ехали, город быстро растворялся вдали, улицы с двухсторонним движением и кирпичными фасадами семнадцатого века сменились лоскутным одеялом садов и пастбищ и узкими проселочными дорогами, окаймленными соснами и ольхой. К тому времени, как они приехали на ферму, Халина остыла, но отбила зад из-за кочек, отчего день стал еще ненавистнее.

Когда они остановились, то не увидели ни одного здания, только землю и бесконечные ряды ботвы. Тогда-то, глядя на гектары поля, Халина и поняла, что это не кабинетная работа. Офицер построил их в ряд около грузовика и бросил к их ногам корзины и мешки.

– Stämme, – сказал он, показывая на мешки. – Rote rüben, – добавил он, пнув корзину.

Хотя Халина достаточно знала немецкий, чтобы объясняться, в ее словаре не было слов «ботва» и «свекла», но расшифровать указания было нетрудно. Ботву в мешок, свеклу в корзину. Затем офицер выдал каждому еврею по ножу с длинным тупым лезвием, сердито глянув на Халину, когда она взяла свой.

– Für die stämme, – сказал он, положив ладонь на потертую деревянную рукоять висевшего у него на ремне пистолета. Его усики изогнулись вместе с верхней губой, став похожими на коготь.

«Смело с его стороны дать нам такие большие ножи», – подумала Халина.

И началось. Чвак, оторвать, отряхнуть, сложить. Чвак, оторвать, отряхнуть, сложить.

Наверное, надо бы спрятать в карман пару корнеплодов и принести домой маме. До того как еду стали выдавать по нормам, Нехума потерла бы запеченную свеклу, приправила хреном и лимоном и подала бы с копченой селедкой и вареной картошкой. У Халины потекли слюнки, она уже несколько недель не ела нормально. Но в глубине души она знает, что лишняя свекла на ужин не стоит последствий, если ее поймают на краже.

Раздается пронзительный свист, и Халина поднимает голову. Примерно в сотне метров от нее стоит грузовик, а рядом с ним немецкий офицер, надо полагать тот, который привез их, и машет фуражкой над головой. Со своего места она видит, как двое других рабочих уже идут к нему. Когда она встает, мышцы болят. Слишком много времени она провела, согнувшись под прямым углом. Халина бросает нож поверх свеклы в корзине и вешает плетеную ручку на согнутую руку. Поморщившись, она наклоняется за набитым ботвой мешком, закидывает веревочную лямку на другое плечо и ковыляет к грузовику.

Солнце опустилось за деревья, окрасив небо в розоватый оттенок, как будто испачкав соком растений, которые Халина собирала целый день. Она понимает, что скоро ей понадобится более теплое пальто. Офицер снова свистит, делая ей знак пошевеливаться, и она вполголоса ругает его. Корзина тяжелая, наверное килограмм пятнадцать. Халина идет так быстро, насколько позволяют суставы, гадая, окажется ли свекла, которую она собрала, в столовой, где работают ее родители. Они там уже неделю.

– Не так уж плохо, – сказала мама после первого дня, – за исключением того, что приходится готовить прекрасную еду, которую мы никогда не попробуем.

У грузовика офицер с тонкими усиками ждет, протянув руку.

– Das messer[35].

Халина отдает ему нож, ставит мешок и корзину в кузов и забирается сама. Остальные уже заняли свои места, и все выглядят такими же грязными, как она. Они забирают последнего рабочего и, сгорбившись, едут домой, слишком уставшие, чтобы разговаривать. В ногах лежит результат их труда.

– Завтра в это же время, – рявкает немецкий офицер, когда грузовик останавливается у четырнадцатого дома по Варшавской улице.

Почти стемнело. Офицер отдает Халине через окно кабины ее документы и маленький стограммовый ломтик черствого хлеба, ее плата за день.

– Danke[36], – говорит Халина, взяв хлеб и стараясь скрыть сарказм за улыбкой, но офицер даже не смотрит на нее и уезжает до того, как слово сорвалось с ее губ.

– Шкоп[37], – шепчет она, поворачиваясь, и хромает к дому, нащупывая ключ в кармане пальто.

В прихожей Халина застает Милу. Та только что вернулась из швейной мастерской и вешает свое пальто. Фелиция сидит на персидском ковре, размахивая серебряной погремушкой и улыбаясь ее звонкому звуку.

– Батюшки, – ошарашенно ахает Мила. – Что тебя заставили делать?

– Я занималась сельским хозяйством, – говорит Халина. – Весь день ползала по полям. Можешь в это поверить?

 

– Ты – на ферме, – язвит Мила, борясь со смехом. – Вот это да.

– Знаю. Это было кошмарно, – говорит Халина, стоя на одной ноге около двери, снимая ботинок и морщась, когда отрывает мозоль. – Я все время думала: если бы только Адам видел, как я ползаю по грязи на четвереньках, словно животное! Вот бы он посмеялся. Посмотри на мои ботинки! – восклицает она. – Боже, какой ужас.

Она рассматривает свои носки, поражаясь, что и туда набилась грязь, и осторожно стягивает их, чтобы не запачкать пол.

– Что это? – спрашивает она, показывая на кусок материи, свисающий с шеи Милы.

– Ой, – Мила опускает глаза на грудь. – Совсем забыла, что ношу это. Это я сделала. Не знаю, как назвать. Наверное, упряжь? – она поворачивается, показывая, как материя перекрещивается между ее лопаток. – Я могу посадить сюда Фелицию, – она снова поворачивается и хлопает по петле, свисающей спереди. – Тут она прячется по дороге в мастерскую и обратно.

Мила берет Фелицию с собой на работу каждый день, хотя официально это запрещено. В производственные помещения не допускаются лица моложе двенадцати лет – это один из многих немецких указов, невыполнение которых карается смертью. Но Мила не может не работать – все должны работать, – и не может оставить Фелицию, которой нет даже года, одну на весь день дома.

Халина восхищается находчивостью сестры, ее смелостью. Будь она на месте Милы, хватило бы ей наглости прийти в мастерскую с незаконно привязанным ребенком у груди? После отъезда Селима Мила изменилась. Халина часто думает, как трудно давалось Миле материнство, когда все было проще, а теперь, когда все трудно, у нее получается более естественно. Как будто у нее открылось какое-то шестое чувство. Больше Халина не беспокоится, что Мила психанет после очередной бессонной ночи.

– И Фелиции нравится ее… упряжь? – спрашивает Халина.

– Похоже, она не против.

Халина на цыпочках проходит в кухню, а Мила начинает накрывать стол к ужину. Несмотря на то что их пища уже не та, к которой они привыкли, Нехума настаивает, чтобы они использовали столовое серебро и фарфоровую посуду.

– Что Фелиция делает целый день, пока ты шьешь? – кричит Халина.

– В основном играет под моим рабочим столом. Спит в корзинке с лоскутами. Она поразительно терпелива, – добавляет Мила уже без всякой радости в голосе.

Склонившись над кухонной раковиной, Халина моет руки до локтей, представляя, как ее одиннадцатимесячная племянница играет под столом часами напролет. Она жалеет, что ничем не может помочь.

– От Селима ничего? – спрашивает она.

– Нет.

Вода стучит по металлической раковине, и Халина замолкает. Генек, Яков и Адам – все написали, указав свои новые адреса во Львове. В своих письмах они сообщали, что не видели Селима с прихода Советов. Сердце Халины болит за сестру. Должно быть, невыносимо не знать, где ее муж, даже если он жив. Она несколько раз пыталась утешить Милу со своей точки зрения: отсутствие новостей лучше, чем плохие новости; но даже она понимает, что исчезновение Селима не сулит ничего хорошего.

В последнем письме Адам подтвердил то, что они читали в «Трибьюн» и «Радомер Лейбен» – газеты были единственным источником новостей, поскольку радио конфисковали, – что польская армия во Львове распущена, и немцы отошли, оставив город в руках Красной армии. «Не ужасно» – так Адам описывал жизнь при Советах. Он сообщал, что работы много. Собственно, он нашел себе работу. Плата мизерная, но это работа. Он мог бы найти работу и Халине. И у него есть новости – кое-что, чем он должен поделиться лично. Он подписал письмо «С любовью» и добавил постскриптум: «Думаю, тебе надо приехать во Львов».

Несмотря на страх жить под властью Советов, мысль о переезде во Львов будоражит Халину. Она сильно скучает по Адаму, по его спокойному, надежному характеру, по его нежным, уверенным прикосновениям – прикосновениям, которые заставили ее понять, что юноши, с которыми она встречалась до него, совершенно никуда не годились по сравнению с этим мужчиной. Она готова на все, чтобы снова быть с ним. Халина гадает, не являются ли его новости предложением. Ей двадцать два, ему тридцать два. Они вместе уже довольно давно, и брак кажется логичным следующим шагом. Она часто думает об этом, сердце переполняется при мысли о том, как он попросит ее руки, а затем опустошается, когда она понимает, что жизнь с Адамом означает переезд из Радома. Как бы она ни прокручивала ситуацию, ей кажется неправильным бросать родителей. Кто будет присматривать за ними, ведь Яков и Генек тоже во Львове? Мила должна заботиться о Фелиции, а Адди до застрял во Франции. В последнем письме он написал, что получил повестку о призыве и в ноябре будет зачислен в армию. Остается только она. И вообще, даже если бы она могла обосновать короткий визит во Львов с намерением вернуться, сама поездка будет практически невозможной, поскольку последний из нацистских указов лишил ее права покидать дом и ездить в поезде без специального пропуска. Пока что у нее нет выбора. Она останется здесь.

Гремит замок, и через мгновение в квартире раздается голос Сола, зовущего внучку.

– Где мой персик?

Фелиция широко улыбается, неуверенно встает и ковыляет из столовой в коридор, выставив ручки вперед, как магниты, которые притягивают ее в объятия дедушки. Халина и Мила идут следом. Фелиция смеется, когда Сол подхватывает ее, шаловливо рыча и прикусывая плечико, пока ее смешки не переходят в визги. Позади мужа появляется Нехума, и Халина с Милой здороваются с родителями, обмениваясь поцелуями.

– Боже мой, – выдыхает Нехума, уставившись на одежду Халины. – Что случилось?

– Я собирала урожай. Ты когда-нибудь видела меня такой грязной?

Нехума рассматривает младшую дочь и качает головой.

– Никогда.

– А вы? Столовая? – спрашивает Халина, вешая мамино пальто.

Нехума показывает большой палец, завязанный окровавленным бинтом.

– За исключением этого, было скучно.

– Мама!

Халина берет Нехуму за руку, чтобы взглянуть поближе.

– Я в порядке. Если бы немцы давали нам нормальные ножи, я не резалась бы так часто. Но знаете что? Немного крови в картофлянке[38] никого не убьет.

Она улыбается, довольная своим секретом.

– Ты должна быть осторожнее, – ворчит Халина.

Нехума убирает руку и игнорирует замечание.

– У меня есть угощение, – говорит она, доставая из-под блузки носовой платок, в который завернута горсть картофельных очисток. – Всего чуть-чуть, – говорит она, заметив поднятые брови Халины. – Я срезала много. Смотрите, у нас почти половина картофелины.

Халина округляет глаза.

– Ты их украла? Из столовой?

– Меня никто не видел.

– А если бы увидели?

Тон Халины резок, возможно даже слишком. Не в ее правилах так разговаривать с матерью, и она знает, что должна извиниться, но не делает этого. Одно дело, когда Мила тайком проносит ребенка на рабочее место – у нее просто нет выбора, и совсем другое, когда ее мама ворует у немцев и не воспринимает это серьезно.

В комнате тихо. Халина, Мила и их родители переглядываются. Наконец Мила говорит:

– Халина, все нормально, нам это нужно. Фелиция похожа на скелет, посмотри на нее. Спасибо, мама. Идемте варить суп.

34Броги – туфли или ботинки с декоративной перфорацией, которая может располагаться вдоль швов, на носках и задниках.
35Нож (нем.)
36Спасибо (нем.)
37Презрительное прозвище немцев, особенно солдат вермахта, в Польше во времена Второй мировой войны.
38Картофлянка – польский картофельный суп.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru