Joseph Conrad, «The Shadow-Line»
© перевод с английского А. Полоцкой
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Только у тех, кто молод, бывают такие мгновения.
Я не говорю о тех, кто очень молод. Нет. У тех, кто очень молод, собственно говоря, мгновений не бывает. Привилегия ранней молодости – жить не оглядываясь, всегда упиваясь прекрасной надеждой, не знающей усталости и самоуглубления.
Закрываешь за собою калитку отрочества – и входишь в зачарованный сад. Самые его тени светятся обетованием.
За каждым поворотом тропинки свои соблазны. И не потому, что это неоткрытая страна. Отлично знаешь, что весь человеческий род прошел по той же дороге. От этого-то очарования всемирного опыта и ждешь необычного или личного ощущения – чего-то своего, собственного.
Идешь вперед, узнавая следы своих предшественников, возбужденный, увлеченный, готовый одинаково к удаче и к неудаче – к живописной общей доле, скрывающей столько возможностей для достойного или, пожалуй, для удачливого. Да.
Идешь вперед. И время тоже идет – пока не замаячит впереди теневая черта, предостерегающая тебя, что страну ранней юности придется тоже оставить позади.
Это-то и есть та пора жизни, когда могут наступить мгновения, о которых я говорил. Какие мгновения? Да мгновения скуки, усталости, неудовлетворенности. Безрассудные мгновения. Я хочу сказать – мгновения, когда молодежь склонна к безрассудным поступкам, как, например, внезапная женитьба или беспричинный отказ от работы.
Здесь была не женитьба. Так далеко со мной дело не зашло. Мой поступок, как ни был он безрассуден, походил скорее на развод – почти что на бегство. Без всякой сколько-нибудь разумной причины я бросил место списался с корабля, – покинул судно, о котором нельзя было сказать ничего дурного, кроме разве того, что это был пароход и поэтому, может быть, не имел права на ту слепую верность, которая… Словом, нечего стараться приукрасить то, в чем я сам даже и тогда был отчасти склонен видеть просто каприз.
Случилось это в одном восточном порту. Судно было восточным судном, так как было приписано к этому порту.
Оно плавало среди темных островов на синем, изборожденное рифами море, с английским флагом на кормовом флагштоке и вымпелом судовладельца на топе мачты, тоже красным, но с зеленой каймой и белым полумесяцем.
Ибо хозяином судна был араб и к тому же потомок пророка. Оттого и зеленая кайма на флаге. Он был главой большого племени местных арабов, но в то же время самым лояльным подданным многоплеменной Британской империи, какого только можно найти к востоку от Суэцкого канала.
Мировая политика не интересовала его нисколько, но он пользовался большой незримой властью среди своего народа.
Нам-то было совершенно безразлично, кто хозяин. По мореходной части ему приходилось пользоваться трудом белых людей, и многие из тех, кто у него служил, в глаза его не видели, с первого и до последнего дня. Я сам видел его только раз, совершенно случайно, на пристани – старого смуглого человечка, слепого на один глаз, в белоснежном одеянии и желтых туфлях.
Руку его немилосердно целовала толпа малайских паломников, которым он помог деньгами и съестными припасами. Я слышал, что милостыню он раздавал очень щедро, чуть ли не по всему Архипелагу. Ибо разве не сказано, что «милосердный человек друг аллаху»?
Превосходный (и живописный) хозяин-араб, из-за которого не приходилось ломать себе голову, превосходнейшее шотландское судно – ибо таким оно было сверху донизу, – превосходный корабль, легко содержимый в чистоте, необыкновенно удобный во всех отношениях и, если бы не движущая сила в недрах его, достойный любви каждого; я по сей день питаю глубокое уважение к его памяти.
Что касается рода торговли, которым он занимался, и характера моих товарищей, то они не могли бы нравиться мне больше, если бы жизнь и люди были созданы по моему заказу каким-нибудь добрым волшебником.
И вдруг я все это бросил. Бросил так же беспричинно, как беспричинно для нас – птица улетает с удобной ветки. Я словно, сам того не сознавая, услышал какой-то шепот или увидел что-то. Да… может быть! Вчера еще все обстояло совершенно благополучно, и вдруг на следующий день все исчезло: прелесть, аромат, интерес, удовлетворение – все. Понимаете, это было как раз одно из тех мгновений. Хандра поздней юности напала на меня и увлекла.
Увлекла с этого судна, хочу я сказать.
Нас на борту было всего четверо белых, команда из калашей и два младших офицера – малайцы. Капитан вытаращил на меня глаза, точно недоумевая, что на меня нашло. Но он был моряк, и он тоже был когда-то молод.
Под его густыми седыми усами мелькнула улыбка, и он заметил, что, конечно, если я испытываю желание уйти, он не может удерживать меня насильно. И мы условились, что я получу расчет на следующее утро. Когда я выходил из штурманской рубки, он вдруг странно серьезным тоном добавил, что желает мне найти то, на поиски чего мне так не терпится отправиться. Мягкие, загадочные слова, которые проникли глубже, чем самое твердое оружие. Я думаю, что он понимал мое состояние.
Но второй механик принял мое заявление иначе. Это был дюжий молодой шотландец с безбородым лицом и ясными глазами. Его честная красная физиономия вынырнула из машинного отделения, а за ней и весь этот крепкий человек с засученными рукавами, медленно вытиравший комком ветоши мощные руки. И его ясные глаза выражали досаду и горечь, как будто наша дружба превратилась в пепел. Он внушительно произнес:
– Ну да! Я так и думал, что вам пора удрать домой и жениться на какой-нибудь глупой девчонке.
В порту было молчаливо признано, что Джон Нивен свирепый женоненавистник; и нелепость этой выходки убеждала, что он хотел меня уязвить – глубоко уязвить, – хотел сказать самую уничтожающую вещь, какую только мог придумать. Мой смех прозвучал укоризненно. Только друг мог так рассердиться! Я немного упал духом. Наш старший механик тоже проявил характерное отношение к моему поступку, но более мягко.
Он тоже был молод, но очень худ, и его изможденное лицо было обрамлено пушистой каштановой бородкой.
Весь день, на море или в гавани, он торопливо шагал взад и вперед по юту, с напряженным сосредоточенным выражением лица, которое вызывалось постоянным сознанием неприятных физических ощущений в его внутреннем механизме. Ибо он страдал хроническим несварением желудка. Его взгляд на мой поступок был очень прост. Он сказал, что это не что иное, как расстройство печени. Разумеется!
Он предложил мне остаться еще на один рейс и тем временем принимать некое патентованное средство, в которое сам он верил безусловно.
– Я вам скажу, что я сделаю. Я куплю две бутылки на собственный счет. Вот. Я говорю ясно, не правда ли?
Думаю, он и поступил бы так жестоко (или великодушно) при малейшем признаке слабости с моей стороны. Но в то время я был так неудовлетворен, недоволен и упрям, как никогда. Последние полтора года, полные таких новых и разнообразных впечатлений, казались скучной, прозаической тратой времени. Я чувствовал – как бы выразиться? – что из них нельзя извлечь истины.
Какой истины? Мне было бы очень трудно это объяснить. Вероятно, если бы на меня насели, я просто-напросто разразился бы слезами. Я был достаточно молод для этого.
На следующий день капитан и я отправились оформить дело в портовое управление. Это была высокая, большая, прохладная белая комната, куда мирно просачивался сквозь жалюзи дневной свет. Все здесь – как чиновники, так и публика – были в белом. Только тяжелые полированные конторки в среднем проходе отливали темным блеском да лежавшие на них бумаги были синие. Огромные пунки посылали сверху мягкий ветерок на эту безупречную обстановку и на наши потные головы.
Чиновник за конторкой, к которой мы подошли, любезно улыбнулся и продолжал улыбаться до тех пор, пока в ответ на его небрежный вопрос: «Списываетесь и опять записываетесь?» – мой капитан не ответил: «Нет! Списывается совсем». Тогда его улыбка исчезла, сменившись внезапной торжественностью. Он не взглянул на меня ни разу, пока не вручил мне моих бумаг со скорбным выражением, как будто это был мой паспорт в Аид.
Пока я прятал их, он шепотом спросил о чем-то капитана, и я услышал, как тот добродушно ответил:
– Нет. Он покидает нас, чтобы отправиться домой.
– О! – воскликнул чиновник, мрачно покачивая головой над моим прискорбным случаем.
Я никогда не встречал его за пределами официального здания, но он перегнулся через конторку, чтобы сочувственно пожать мне руку, как пожал бы ее бедняге, идущему на виселицу; и я боюсь, что исполнил свою роль довольно неприветливо, на манер закоренелого, нераскаявшегося преступника.
Почтового парохода, идущего на родину, ждали не раньше, чем через три-четыре дня. Так как я был теперь человеком без корабля и на время порвал всякую связь с морем, – ведь я теперь превратился в простого потенциального пассажира, – то, может быть, самым подходящим для меня было бы остановиться в гостинице. Таковая имелась в двух шагах от портового управления – низкое, но тем не менее похожее на дворец здание с белоколонными павильонами среди аккуратных лужаек. Да, там-то я, наверно, почувствовал бы себя пассажиром! Я бросил на гостиницу враждебный взгляд и направил свои шаги к Дому моряков.
Я шел по солнцу, не обращая на него внимания, и в тени больших деревьев эспланады, не наслаждаясь ею. Жара тропического востока проникала сквозь густую листву, обволакивая мое легко одетое тело, прилипая к моему мятежному недовольству, словно желая лишить его свободы.
Дом моряков был просторным бунгало с широкой верандой; от улицы его отделял садик, имевший курьезно пригородный вид, с кустами и несколькими деревьями.
Это учреждение имело отчасти характер местного клуба, но с легким правительственным привкусом, так как находилось в ведении портового управления. Его заведующий официально именовался старшим стюардом. Это был жалкий, сморщенный человечек, которому превосходно пошел бы жокейский костюм. Но было очевидно, что в тот или иной период жизни, в том или ином звании, он имел какое-то отношение к морю. Может быть, просто во всеобъемлющем звании неудачника.
Мне казалось, что служба у него очень легкая, но он почему-то уверял, что его должность когда-нибудь сведет его в могилу. Это было несколько загадочно. Может быть, такова уже была его натура, что все ему казалось трудным. Во всяком случае, он, очевидно, терпеть не мог, чтобы в доме жили люди.
Войдя в, дом, я подумал, что стюард должен быть доволен. Здесь было тихо, как в могиле. В жилых комнатах я не видел ни души; и веранда тоже была пуста, если не считать какого-то человека, дремавшего, развалившись в шезлонге, в дальнем конце ее. При звуке моих шагов он открыл один отвратительно-рыбий глаз. Я не знал, кто это.
Я ушел с веранды и, пройдя через столовую – неуютную комнату с голыми стенами и неподвижной пункой, висящей над средним столом, – постучал в дверь, на которой была надпись черными буквами «Старший стюард».
В ответ на мой стук послышалась раздраженная и скорбная жалоба: «О, господи! О, господи! Что еще?» – и я вошел.
Странно было видеть под тропиками такую комнату.
В ней царили полумрак и духота. Окна были закрыты, и этот субъект навесил на них пропыленные дешевые кружевные занавеси. Углы были заставлены грудами картонок, какие в Европе употребляют портнихи и модистки; и каким-то образом он раздобыл себе мебель, которая, казалось, вышла прямо из почтенной гостиной лондонского Ист-Энда – набитый волосом диван и такие же кресла.
Я заметил грязные салфеточки, наброшенные на эту ужасную мебель, которая внушала страх, потому что нельзя было угадать, какая таинственная случайность, нужда или фантазия занесли ее сюда. Ее владелец снял свой китель и в белых брюках и тонкой фуфайке с короткими рукавами расхаживал за спинками кресел, потирая худые локти.
Когда он услышал, что я хочу остановиться в доме, с его уст сорвался испуганный возглас; но он не мог отрицать, что свободных комнат сколько угодно.
– Отлично. Вы можете дать мне ту, которую я занимал раньше?
Он издал слабый стон из-за наваленных на стол картонок, в которых могли быть перчатки, носовые платки или же галстуки. Хотел бы я знать, что он в них хранил? В этом его логове стоял запах разрушающихся кораллов, восточной пыли, зоологических образцов. Я видел только его макушку и грустные глаза, смотревшие на меня из-за барьера.
– Всего на несколько дней, – сказал я, чтобы ободрить его.
– Может быть, вы хотели бы заплатить вперед? – с энтузиазмом предложил он.
– Конечно, нет! – выпалил я, как только был в состоянии заговорить. Никогда не слышал ничего подобного!
Это такая наглость…
Он схватился обеими руками за голову – жест отчаяния, укротивший мое негодование.
– О, господи! О, господи! Не сердитесь так. Я спрашиваю всех.
– Я этому не верю, – заявил я напрямик.
– Ну, так собираюсь спрашивать. И если бы вы все согласились платить вперед, я мог бы получить плату и с Гамильтона. Он всегда высаживается на берег без гроша и, даже когда у него есть деньги, не хочет платить по счетам. Я не знаю, что с ним делать. Он ругает меня и говорит, что не могу же я выбросить на улицу белого человека. Так вот, если бы вы согласились…
Я был поражен. И не поверил. Я заподозрил этого субъекта в беспричинной наглости. Я очень выразительно сказал ему, что раньше увижу на виселице и его и Гамильтона, и предложил ему не надоедать мне больше своим вздором, а проводить меня в мою комнату. Тогда он достал откуда-то ключ и вышел из своей берлоги, бросив на меня искоса злобный взгляд.
– Есть здесь кто-нибудь, кого я знаю? – спросил я его, прежде чем он вышел из моей комнаты.
Он впал в свой обычный жалобно-нетерпеливый тон и сказал, что здесь находится капитан Джайлс, только что вернувшийся из рейса в море Соло. Кроме него есть еще два человека. Он сделал паузу.
– И, конечно, Гамильтон.
– О да, Гамильтон! – сказал я, и жалкое создание убралось, застонав напоследок.
Его наглые слова еще звенели у меня в ушах, когда я вошел в столовую во время второго завтрака. Он был там – присматривал за слугами китайцами. К завтраку был накрыт только один конец длинного стола, и пунка лениво шевелила горячий воздух – главным образом над пустым пространством полированного дерева:
Нас было четверо за столом, в том числе незнакомец, который дремал в шезлонге. Оба его глаза были теперь полуоткрыты, но едва ли что-нибудь видели. Он полулежал. Осанистая особа рядом с ним, с короткими бакенбардами и тщательно выскобленным подбородком, был, конечно, Гамильтон. Я никогда не видел никого, кто с таким достоинством занимал бы тот пост, который провидению угодно было ему дать. Мне говорили, что он смотрит на меня, как на выскочку. Когда я зашумел, отодвигая свой стул, он поднял не только глаза, но и брови.
Капитан Джайлс сидел во главе стола. Я обменялся с ним несколькими словами приветствия и сел слева от него. Полный и бледный, с большим сияющим куполом лысого лба и карими глазами навыкате, он был похож на кого угодно, только не на моряка. Никого не удивило бы, если бы он оказался архитектором. На мой взгляд (я знаю, как это нелепо), он был похож на церковного старосту.
У него была наружность человека, от которого ждешь доброго совета, нравственных чувств, да еще, пожалуй, парочки плоских изречений, вставленных при случае не из желания блеснуть, а по честному убеждению.
Хотя очень хорошо известный и ценимый в мире моряков, Он не имел постоянной службы. Он в ней не нуждался.
У него было свое собственное своеобразное положение.
Он был экспертом. Экспертом – как бы выразиться? – в трудном мореплавании. Считалось, что отдаленные и недостаточно исследованные части Архипелага он знает лучше всех на свете. Его мозг признавали настоящим складом рифов, положений, направлений, очертаний мысов, форм неведомых берегов, общего вида бесчисленных островов, обитаемых и необитаемых. Так, каждое судно, отправлявшееся в Палаван или куда-нибудь в те края, приглашало капитана Джайлса в качестве временного капитана или же «помочь шкиперу». Говорили, что он получает постоянное жалованье от богатой фирмы китайских пароходовладельцев за такие услуги. Кроме того, он был всегда готов заменить людей, желавших побыть немного на берегу. Ни один владелец никогда не возражал против соглашений такого рода. Ибо в порту, по-видимому, установилось мнение, что капитан Джайлс не хуже, если не лучше, самого лучшего из капитанов. Но, по мнению Гамильтона, он был «выскочка». Думаю, для Гамильтона обобщение «выскочка» распространялось на нас всех: хотя я полагаю, что в душе он все-таки делал различия.
Я не пытался вступить в беседу с капитаном Джайлсом, которого видел не больше двух раз в жизни. Но, конечно, он знал, кто я такой. И вскоре, наклонив свою большую блестящую голову в мою сторону, он дружелюбно заговорил со мною первый. Видя меня здесь, сказал он, он предполагает, что я взял отпуск на несколько дней, чтобы провести их на берегу.
Голос у него был очень тихий. Я ответил несколько громче:
– Нет, я оставил судно совсем.
– Свободный человек на время, – комментировал он, – Да, пожалуй, я могу назвать так себя с одиннадцати часов, – сказал я.
Услышав наши голоса, Гамильтон перестал есть. Он тихо положил нож и вилку, встал и, пробормотав что-то об «этой адской жаре, отбивающей всякий аппетит», вышел из комнаты. Почти сейчас же вслед за этим мы услыхали, как он спускается по ступенькам веранды.
Тогда капитан Джайлс небрежно заметил, что парень, несомненно, отправился в порт в надежде получить мое прежнее место. Старший стюард, стоявший, прислонясь к стене, приблизил к столу свое лицо, похожее на унылую морду козла, и жалобно заговорил с нами. Целью его было облегчить душу, излив свою вечную обиду на Гамильтона. Из-за этого человека и его неоплаченных счетов у него всегда неприятности с портовым управлением. Он от души желает, чтобы Гамильтон получил мое место, хотя, в сущности, что толку? В лучшем случае – временное облегчение.
– Можете не беспокоиться, – сказал я. – Он не получит моего места. Мой преемник уже на борту.
Он был удивлен, и лицо его как будто слегка вытянулось. Капитан Джайлс тихо рассмеялся. Мы встали и вышли на веранду, оставив развалившегося на стуле незнакомца на попечении слуг китайцев.
Последнее, что я видел, – это как они поставили перед ним тарелку с куском ананаса и отошли, наблюдая, что из этого выйдет. Но опыт оказался неудачным. Он сидел все так же апатично.
Капитан Джайлс тихим голосом сообщил мне, что это офицер с яхты какого-то раджи, зашедший в порт для ремонта в сухом доке.
– Должно быть, здорово кутнул вчера, – прибавил он, сморщив нос, с задушевным и конфиденциальным видом, сильно польстившим мне. Ибо капитан Джайлс пользовался престижем. Ему приписывали приключения и какую-то таинственную трагедию в его жизни. И никто не мог сказать ни слова в упрек ему. Он продолжал: – Помню, как он в первый раз сошел на этот берег несколько лет тому назад. Как будто это было вчера. Он был славный мальчик.
Ох, эти славные мальчики!
Я невольно расхохотался. Он, видимо, удивился, потом тоже рассмеялся.
– Нет! Нет! Я не то хотел сказать! – вскричал он. – Я хотел сказать, что некоторые из них удивительно быстро размякают здесь.
Я шутливо предположил, что причиной может быть зверская жара. Но оказалось, что у капитана Джайлса более глубокая философия. На Востоке жизнь сделали слишком легкой для белых людей. Но это еще не беда. Трудность в том, чтобы оставаться белыми, а некоторые из этих славных мальчиков не знали, как это сделать. Он бросил на меня испытующий взгляд и с видом благожелательного дядюшки спросил напрямик:
– Почему вы списались с корабля?
Я вдруг рассердился, ибо вы можете себе представить, как должен раздражать такой вопрос человека, который сам этого не знает. Себе я сказал, что обязан заткнуть рот этому моралисту, а ему сказал с вызывающей вежливостью:
– Почему?.. Вы не одобряете?
Он был так сбит с толку, что мог только несвязно пробормотать: «Я!.. Вообще…» – и оставил меня в покое.
Но он отступил в полном порядке, под прикрытием тяжеловесно-юмористического замечания, что и он тоже понемножку размякает и что сейчас время его сиесты, когда он бывает на берегу.
– Очень дурная привычка. Очень дурная привычка.
Простодушие этого человека обезоружило бы обидчивость даже более юношескую, чем моя. И, когда на следующий день за завтраком он наклонился ко мне и сказал, что встретил вчера вечером моего бывшего капитана, тихонько прибавив: «Он очень жалеет о вашем уходе. У него еще не бывало помощника, который так подходил бы ему», – я серьезно, без всякой аффектации, ответил ему, что я, конечно, за всю свою морскую жизнь не чувствовал себя так хорошо ни на одном судне и ни с одним командиром.
– Так как же… – пробормотал он.
– Разве вы не слышали, капитан Джайлс, что я собираюсь домой?
– Да, – благожелательно сказал он. – Я часто слышал такие вещи.
– Так что же? – вскричал я.
Я подумал, что он самый тупой, лишенный воображения человек, какого я когда-либо встречал. Не знаю, что бы я еще сказал, но как раз в эту минуту вошел сильно запоздавший Гамильтон и сел на свое обычное место. Поэтому я понизил голос до шепота:
– Как бы то ни было, на сей раз это будет сделано.
Гамильтон, великолепно выбритый, коротко кивнул капитану Джайлсу, но при виде меня даже бровей не поднял; единственные произнесенные им слова были обращены к старшему стюарду, которому он сказал, что поданное ему кушанье не годится для джентльменов. Индивидуум, к которому он обращался, казался слишком несчастным, чтобы застонать. Он поднял глаза к пунке, и это было все.
Мы с капитаном Джайлсом встали из-за стола, и незнакомец, сидевший рядом с Гамильтоном, с трудом поднявшись на ноги, последовал нашему примеру. Он, бедняга, пытался положить себе в рот кусок этого недостойного кушанья – не потому, что был голоден, а, как я глубоко убежден, только для того, чтобы вернуть себе самоуважение. Но дважды уронив вилку и вообще проявив себя в этом отношении несостоятельным, он застыл на месте с видом глубокого уныния, сочетавшегося с жутко остекленевшим взглядом. Мы с Джайлсом избегали смотреть за столом в его сторону.
На веранде он остановился и взволнованно обратился к нам с каким-то длинным замечанием, которого я так и не понял. Оно звучало, точно он говорил на каком-то ужасном, неведомом языке. Но когда капитан Джайлс после короткого размышления дружелюбно уверил его: «Да, конечно. Вы совершенно правы» – он, видимо, остался очень доволен и двинулся дальше (и притом довольно твердым шагом) к стоявшему вдали шезлонгу.
– Что он пытался сказать? – с отвращением спросил я.
– Не знаю. Надо быть поснисходительней к этому малому. Можете быть уверены, что он чувствует себя довольно скверно; а завтра ему будет еще хуже.
Судя по его внешности, это казалось невозможным.
Я недоумевал, какого рода мудреный кутеж довел его до этого неописуемого состояния. Благодушие капитана Джайлса портил курьезный оттенок самодовольства, который мне не понравился. Я сказал с легким смехом:
– Ну что ж, придется вам за ним поухаживать.
Он сделал жест, выражающий, что он просит его уволить, сел и взял газету. Я сделал то же самое. Газеты были старые и неинтересные, заполненные большей частью нудными стереотипными описаниями первого юбилея королевы Виктории. Вероятно, мы быстро впали бы в тропическую послеполуденную дремоту, если бы в столовой не раздался голос Гамильтона. Он кончал там свой завтрак. Большая двустворчатая дверь всегда была открыта настежь, и он не подозревал о том, как близко к ней стоят наши кресла. Мы услышали его громкий и надменный ответ на какое-то замечание старшего стюарда:
– Я отказываюсь действовать очертя голову. Думаю, они будут рады заполучить джентльмена. Торопиться незачем.
Последовал громкий шепот стюарда, и затем снова голос Гамильтона, еще более презрительный:
– Что? Тот глупый юнец, воображающий о себе бог весть что, только потому, что был у Кента старшим помощником?.. Вздор.
Джайлс и я переглянулись. Кент был мой бывший командир. Поэтому шепот капитана Джайлса: «Он говорит о вас» – показался мне совершенно излишней тратой сил. Должно быть, старший стюард продолжал на чем-то настаивать, потому что Гамильтон сказал еще более надменно, если это только возможно, и с ударением:
– Ерунда, дружище! С таким выскочкой не конкурируют. Времени сколько угодно.
Затем в соседней комнате отодвинули стулья, послышались шаги и жалобные уговоры старшего стюарда, преследовавшего Гамильтона, который выходил на улицу через главный вход.
– Какая у этого человека оскорбительная манера, – заметил капитан Джайлс; опять-таки совершенно излишнее замечание, по моему мнению. Крайне оскорбительная. Уж не обидели ли вы его чем-нибудь?
– Никогда в жизни не сказал с ним и двух слов, – буркнул я. – Не понимаю, что он разумел под конкуренцией. Он пытался получить мое место после моего ухода и не получил. Но этого нельзя назвать конкуренцией.
Капитан Джайлс задумчиво и благодушно покачал своей большой головой.
– Он не получил его, – медленно повторил он. – Да и рассчитывать нечего у Кента. Кент очень жалеет, что вы ушли. Он считает вас хорошим моряком.
Я отшвырнул газету, которую держал в руке. Я выпрямился, я хлопнул ладонью по столу. Я хотел знать, почему он так упорно вмешивается в мое чисто личное дело. Право, было отчего выйти из себя.
Невозмутимо спокойный взгляд капитана Джайлса заставил меня замолчать.
– Тут нет ничего такого, из-за чего стоило бы сердиться, рассудительно пробормотал он, явно желая успокоить вызванное им ребяческое раздражение. И действительно, он производил впечатление такого безобидного человека, что я попытался объясниться как мог. Я сказал, что не хочу больше слышать о том, с чем раз навсегда покончено. Мне было очень хорошо, пока это продолжалось, но теперь, когда все кончено, я предпочитаю не говорить и даже не думать об этом. Я решил ехать на родину.
Он выслушал всю тираду очень внимательно, склонив голову набок, точно стараясь уловить фальшивую ноту; затем выпрямился и, по-видимому, тщательно обдумывал этот вопрос.
– Да. Вы говорили мне, что думаете ехать домой. Там у вас есть что-нибудь в виду?
Вместо того чтобы сказать ему, что это его не касается, я угрюмо ответил:
– Насколько мне известно, ничего.
Я вполне отдавал себе отчет в этой неблагоприятной стороне положения, которое создал сам, бросив вдруг свою совершенно приличную службу. И был не очень доволен.
На языке у меня вертелось, что здравый смысл не имеет ничего общего с моим поступком и что, следовательно, он не заслуживает интереса, который к нему проявляет капитан Джайлс. Но он пыхтел короткой деревянной трубкой и казался таким простодушным, туповатым и заурядным, что не стоило смущать его правдой или сарказмом.
Он выдохнул облако дыма, затем удивил меня отрывистым вопросом:
– Уже купили билет?
Побежденный дерзким упорством человека, которому довольно трудно было грубить, я с преувеличенной кротостью ответил, что пока еще не купил. Я считал, что успею сделать это завтра.
И я уже собирался уйти, унося свою тайну подальше от его бессмысленных, бесцельных попыток докопаться, из какого теста она сделана, как вдруг он с необыкновенно многозначительным видом положил свою трубку, – знаете, с таким видом, как будто наступил решительный момент, – и перегнулся боком через стол, стоявший между нами.
– О! Еще не купили! – Он таинственно понизил голос. – Ну, в таком случае, я думаю, вам не мешало бы знать, что здесь что-то происходит.
Никогда в жизни я не чувствовал себя более отрешенным от всего происходящего на земле.
Освобожденный на время от моря, я продолжал хранить присущее моряку сознание полной независимости от всех земных дел. Как могли они касаться меня? Я смотрел на оживление капитана Джайлса скорее с презрением, чем с любопытством.
На его, видимо, предварительный вопрос, говорил ли со мной сегодня наш стюард, я ответил отрицательно.
И, мало того, он не встретил бы поощрения, если бы вздумал говорить. Я вообще не желаю вступать с ним в разговоры.
Не смутившись моей резкостью, капитан Джайлс с необыкновенно проницательным видом начал рассказывать мне какую-то пустяковую историю о рассыльном портового управления. Это была совершенно бессмысленная история. Сегодня утром на веранде появился рассыльный с письмом в руке. Оно было в официальном конверте. По обыкновению всех этих людей, он показал его первому же белому, которого встретил. Этот белый был наш приятель в шезлонге. Он, как мне известно, не в состоянии был интересоваться какими бы то ни было подлунными делами.
Он мог только отмахнуться. Тогда рассыльный пошел по веранде и наткнулся на капитана Джайлса, который по странной случайности был там…
На этом месте он остановился с глубокомысленным видом. Письмо, продолжал он, было адресовано старшему стюарду. Спрашивается, чего ради капитану Эллису, коменданту порта, вздумалось писать стюарду? Ведь он каждое утро является в портовое управление с докладом, за распоряжениями и так далее. Еще и часу не прошло с тех пор, как он вернулся оттуда, и вдруг рассыльный гонится за ним с письмом. Что это могло значить?
И он начал гадать. Это не могло означать того – и не могло означать сего. А что касается еще чего-нибудь, то это было немыслимо.
Все казалось такой нелепостью, что я буквально вытаращил глаза. Если бы этот человек не был все-таки симпатичной личностью, я бы принял его слова за оскорбление. Теперь же я чувствовал к нему только жалость. Что-то удивительно серьезное в его взгляде мешало мне расхохотаться ему в лицо. Я даже не позволил себе зевнуть.
Я только таращил на него глаза.
Его тон стал чуточку более таинственным. Как только этот субъект (подразумевался стюард) получил записку, он бросился за своей шляпой и выбежал из дому. Но не потому, чтобы записка призывала его в портовое управление. Туда он и не ходил. Для этого он отсутствовал слишком короткое время. Очень скоро он снова влетел в столовую, швырнул в угол шляпу и стал бегать взад и вперед, охая и хлопая себя по лбу. Все эти волнующие факты и действия были замечены капитаном Джайлсом. По-видимому, он с тех пор все время размышлял над ними.
Я почувствовал к нему глубокое сострадание. И тоном, который я постарался сделать как можно менее саркастическим, я выразил радость по поводу того, что он нашел, чем занять свои утренние часы.
Он же с обезоруживающей простотой обратил мое внимание – как будто это было важным обстоятельством – на то, как странно, что он вообще провел утро дома. Обычно он уходит до завтрака, чтобы зайти в ту или иную контору, повидаться с друзьями в порту и так далее. Сегодня же ему было что-то не по себе. Ничего особенного. Но все-таки напала лень.