Disgrace © 1999 by J.M. Coetzee
By arrangement with Peter
Lampack Agency, Inc.
350 Fifth Avenue, Suite 5300
New York, NY 10118 USA
© Ильин С, перевод на русский язык, 2001
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Эвербук», Издательство «Дом Историй», 2023
Для человека его возраста, пятидесятидвухлетнего, разведенного, он, на его взгляд, решил проблему секса довольно успешно. По четвергам, после полудня, он едет в Грин-Пойнт. Ровно в два часа он нажимает кнопку звонка на двери многоквартирного дома Виндзор-Мэншнс, называет свое имя и входит. У двери с номером 113 стоит, поджидая его, Сорайа. Он проходит прямиком в спальню, приятно пахнущую, мягко освещенную, и раздевается. Сорайа появляется из ванной, сбрасывает халат и проскальзывает в постель, под бок к нему.
– Скучал по мне? – спрашивает она.
– Я по тебе все время скучаю, – отвечает он. Он гладит ее не тронутое солнцем медово-смуглое тело, заставляет ее вытянуться рядом с собой, целует ей груди; они любят друг друга.
Сорайа высока и стройна, с длинными черными волосами и темными влажными глазами. Строго говоря, он достаточно стар, чтобы быть ей отцом, но с другой стороны, и опять-таки строго говоря, отцом можно стать и в двенадцать. В клиентах у нее он состоит уже год с лишком, она его более чем устраивает. Четверг обратился в оазис de luxe et volupté[1] посреди недельной пустыни.
В постели Сорайа сдержанна. Она вообще тиха по природе, тиха и послушна. Взгляды ее на удивление моралистичны. Ее раздражают туристки, обнажающие на пляжах грудь («вымя», как она выражается, говоря о них); она считает, что бродяг следует отлавливать и заставлять мести улицы. Как ей удается сочетать подобные суждения с ее занятием, он не спрашивает.
Поскольку она доставляет ему удовольствие, причем неизменное, он понемногу привязывается к ней. Привязанность эта, как он полагает, в какой-то мере взаимна. Привязанность, возможно, и не любовь, но по крайности двоюродная сестра таковой. А если вспомнить малообещающее начало их связи, то можно сказать, что им улыбнулась удача, обоим: ему повезло найти ее, ей – найти его.
Он сознает, что в чувствах его присутствует самолюбование плюс нечто от супружеской зависимости. Тем не менее он не гонит их прочь.
За полуторачасовой сеанс он платит ей четыреста рандов, половину которых забирает «Благоразумная спутница». Жаль, конечно, что «Благоразумной спутнице» приходится отдавать так много. Но этому агентству принадлежит 113-я квартира, да и другие квартиры Виндзор-Мэншнс, в каком-то смысле ему принадлежит и Сорайа, вот эта ее часть, функциональная.
Одно время он подумывал о том, чтобы попросить ее встретиться с ним в свободное от работы время. Он с удовольствием провел бы с ней вечер, может быть, даже ночь. Но не следующее утро. Он слишком хорошо знает себя, чтобы подвергать Сорайю испытанию утром, – он будет холоден, мрачен, будет изнывать от желания поскорее остаться наедине с собой. Таков уж его темперамент. Темперамент не переменишь, для этого он слишком стар. Его темперамент определился, установился. Череп, а после темперамент – два самых неподатливых атрибута человека.
Вот и следуй своему темпераменту. Это не философия, «философия» – слишком высокое слово. Это правило, вроде правил святого Бенедикта[2]. Здоровье у него отменное, голова варит. По профессии он ученый, филолог, вернее, был им, и филология еще овладевает, пусть и с перерывами, всем его существом. Он живет не выходя за рамки своего дохода, своего темперамента, своих эмоциональных возможностей. Счастлив ли он? По большинству мерок – да, пожалуй что да. Впрочем, он не забывает о последнем хоре «Эдипа»:
Прежде смерти не называй человека счастливым.
В сфере секса его темперамент, хоть и не лишенный пылкости, никогда особенной страстностью не отличался. Если бы ему пришлось выбирать для себя тотем, он выбрал бы змею. Как он себе это представляет, его соития с Сорайей смахивают на совокупление двух змей: долгое, сосредоточенное, но отчасти равнодушное, суховатое, даже в самые пылкие минуты.
Интересно, тотем Сорайи тоже змея? Разумеется, с другими мужчинами она становится другой женщиной: la donna è mobile[3]. И все же на уровне темперамента подделать сходство с ним ей конечно же не удалось бы.
Притом что по роду занятий она женщина непутевая, он доверяет ей – в определенных пределах. Во время их встреч он разговаривает с ней не без некоторой свободы, иногда даже изливает перед ней душу. Ей известны обстоятельства его жизни. Она выслушала рассказы о двух его браках, знает о его дочери, о превратностях ее судьбы. Она знакома со многими его взглядами.
О своей жизни вне Виндзор-Мэншнс Сорайа не говорит ничего. Сорайа – не настоящее ее имя, в этом он не сомневается. Судя по некоторым признакам, у нее есть ребенок, а то и не один. Возможно, она вовсе и не профессионалка. Она может работать на агентство лишь день-другой в неделю, а в остальное время вести добропорядочную жизнь где-нибудь в пригороде, в Райлэндсе или Атлоне. Не совсем обычно для мусульманки, но в наше время случается всякое.
О своей работе он, не желая нагонять на нее скуку, говорит мало. На жизнь он зарабатывает в Техническом университете Кейпа, бывшем колледже Кейптаунского университета. Некогда профессор кафедры новых языков, он, поскольку кафедры древних и новых языков в ходе большой рационализации закрыли, стал теперь вторым профессором на факультете передачи информации. Как и всем «рационализированным», ему ради укрепления морального состояния разрешено читать один курс в год по прежней своей специальности – независимо от числа записавшихся на этот курс студентов. В нынешнем году он читает о поэтах-романтиках. А в остальное время ведет занятия по курсу 101 («Основные методы передачи информации») и 201 («Передовые методы передачи информации»).
Хотя он каждый день уделяет по нескольку часов своей новой дисциплине, первая ее посылка, провозглашенная в учебнике по курсу 101: «Человеческое общество создало язык для того, чтобы мы могли передавать друг другу наши мысли, чувства и намерения», представляется ему нелепой. По его личному мнению, которое, впрочем, он держит при себе, происхождение речи коренится в пении, а происхождение пения – в потребности заполнить звуками непомерно большую и несколько пустоватую человеческую душу.
За свою растянувшуюся уже на четверть века карьеру он опубликовал три книги, ни одна из которых не вызвала восторженных кликов или хотя бы перешептываний: первая была посвящена опере («Бойто и легенда о Фаусте: генезис Мефистофеля»), вторая – видениям как порождению эроса («Явление Ричарда святому Виктору»), а третья – Вордсворту и истории («Вордсворт и бремя прошлого»).
Последние несколько лет он подумывает о сочинении, посвященном Байрону. Поначалу ему казалось, что может получиться еще одна книга, еще один критический опус. Но все его попытки подступиться к нему вязли в трясине скуки. Правда состояла в том, что он устал от литературной критики, устал от измеряемой ярдами прозы. Что ему на самом деле хочется написать, так это музыку: «Байрон в Италии», размышление о любви между полами, поданное в форме камерной оперы.
Пока он ведет занятия по методам передачи информации, в мозгу его мелькают фразы, мелодии, обрывки арий из ненаписанного сочинения. Как преподаватель он никогда особенно не блистал; в теперешнем же, преобразованном и, на его взгляд, изуродованном учебном заведении он более, чем когда-либо, чувствует себя не на месте, хотя, с другой стороны, так же чувствовали себя и его коллеги прежних дней, обремененные образованием, не отвечающим задачам, которые им приходилось решать: клирики пострелигиозного века.
Поскольку он не питает уважения к тому, что преподает, он и не производит никакого впечатления на студентов. Студенты забывают его имя, смотрят, когда он говорит, сквозь него. Их безразличие уязвляет его сильнее, чем он готов признать. Тем не менее он досконально выполняет принятые им на себя обязательства перед ними, их родителями и государством. Месяц за месяцем он дает им домашние задания, собирает письменные работы, прочитывает их и комментирует, исправляя ошибки в пунктуации, правописании и словоупотреблении, оспаривая слабые аргументы, присовокупляя к каждой работе короткие продуманные критические замечания.
Он продолжает преподавать, потому что это дает ему средства к существованию, и еще потому, что преподавание учит его смирению, открывая ему глаза на то, кто он в этом мире. Ирония происходящего не ускользает от него: тот, кто приходит учить, получает горчайший из уроков, а те, кто пришел учиться, не научаются ничему. Об этой особенности своей профессии он с Сорайей не говорит. Он сомневается, отыщется ли в ее профессии ирония под стать.
На кухне квартирки в Грин-Пойнте есть чайник, пластмассовые чашки, банка растворимого кофе, вазочка с пакетиками сахара. В холодильнике – запас бутылок с водой. В ванной комнате имеются мыло и стопка полотенец, в стенном шкафу – чистое постельное белье. Свою косметику Сорайа держит в небольшом кейсе. Место, предназначенное для любовных утех, ни для чего иного, функциональное, чистое, разумно организованное.
Когда Сорайа в первый раз принимала его, губы ее алели от помады, веки покрывала густая краска. Все это было липким, ему не понравилось, и он попросил ее стереть косметику. Сорайа подчинилась и с тех пор никогда не красилась. Хорошая ученица, сговорчивая, податливая.
Ему нравится делать ей подарки. На Новый год он подарил ей финифтевый браслет, еще как-то раз – малахитовую цапельку, попавшуюся ему на глаза в антикварном магазине. Ее радость, нимало не притворная, доставляет ему наслаждение.
Он сам удивляется тому, что полтора проводимых в обществе женщины часа в неделю делают его счастливым – его, привыкшего считать, будто он нуждается в жене, в доме, в браке. Оказывается, что, в конце-то концов, нужды его вполне незатейливы, незатейливы и преходящи, как у бабочки. Никаких эмоций, или, вернее, никаких, кроме самой тайной, самой непредугадываемой: бассо остинато удовлетворенности, подобного убаюкивающему горожанина гулу городского движения или тому, чем является для селянина безмолвие ночи.
Он вспоминает Эмму Бовари, которая, проведя полдня в самозабвенном распутстве, возвращается домой – пресыщенная, с остекленевшими глазами. «Так вот оно, блаженство! – говорит Эмма, разглядывая себя в зеркале. – Вот блаженство, о котором твердят поэты!» Что же, если бы бедной, обратившейся в призрака Эмме удалось каким-то образом отыскать дорогу в Кейптаун, он привел бы ее сюда в один из четвергов, чтобы показать, каким может быть блаженство: умеренное блаженство, умеренное.
Затем в одно субботнее утро все переменяется. У него дела в городе, он идет по улице Св. Георга, и тут глаза его натыкаются в толпе на стройную фигуру. Это Сорайа, ошибиться невозможно, по бокам ее двое детей, два мальчика. Они несут пакеты: ходили по магазинам.
Поколебавшись, он, не сокращая расстояния, следует за ними. Они входят в «Рыбную харчевню капитана Дорего». У мальчиков такие же блестящие волосы и темные глаза, как у Сорайи. Это могут быть только ее сыновья.
Он проходит немного дальше, поворачивает назад, во второй раз минует «Капитана Дорего». Все трое сидят за столиком у окна. На миг взгляд Сорайи встречается сквозь стекло с его взглядом.
Он всегда был городским человеком, чувствующим себя как дома в потоке тел, там, где шествует эрос и взгляды летают как стрелы. Но об этом обмене взглядами между ним и Сорайей ему сразу же приходится пожалеть.
При свидании в следующий четверг ни он, ни она о случившемся не упоминают. Однако память об этом как-то сковывает их. Он вовсе не желает расстроить ту рискованно двойственную жизнь, которую она, вероятно, ведет. Он целиком и полностью за двойную жизнь, за тройную, за жизнь, состоящую из отдельных отсеков. В сущности, если он что-либо и чувствует, то лишь еще бо́льшую нежность к ней. Ему хотелось бы сказать: «Со мной твой секрет в безопасности».
И все же и ему и ей не удается выбросить случившееся из головы. Ее мальчики здесь, рядом, играют тихо, как тени, в углу комнаты, в которой их мать совокупляется с незнакомым мужчиной. В объятиях Сорайи он становится – на миг – их отцом: приемным отцом, отчимом, отцом-призраком. После, вылезая из постели, он чувствует, как глаза их украдкой с любопытством шарят по нему.
Мысли его невольно обращаются к другому отцу, настоящему. Имеет ли он хоть отдаленное представление о том, чем она занимается, или предпочитает блаженство неведения?
У самого у него сына нет. Детство его прошло в семье, состоящей из женщин. Мать, тетки, сестры – все они покидали его, сменяясь, как то и положено, любовницами, женами, дочерью. Всегдашнее женское общество сделало его женолюбом, пожалуй, даже бабником. При его росте, при крепком его костяке, оливковой коже, волнистых волосах он всегда мог рассчитывать на некоторую свою притягательность. Если он определенным образом, с определенным намерением смотрел на женщину, она отвечала ему – уж на это-то он мог положиться – таким же взглядом. Так он и жил – годами, десятилетиями, – и все это стало становым хребтом его существования.
И в один прекрасный день все кончилось. Могущество оставило его, не предупредив. Взгляды, которыми ему некогда отвечали, теперь скользили по нему – мимо, сквозь. Он вдруг обратился в призрака. Если он желал женщину, ему приходилось добиваться ее, а чаще – покупать тем или иным способом.
Он жил в хлопотной спешке промискуитета. Заводил романы с женами коллег, снимал в прибрежных барах или в Итальянском клубе туристок, спал с проститутками.
Знакомство с Сорайей произошло в тусклой маленькой гостиной, смежной с главной конторой «Благоразумной спутницы», – подъемные жалюзи, горшечные растения по углам, душок застоялого дыма. В их каталоге она проходила по разряду «Экзотика». Фотограф изобразил ее с красным цветком страстоцвета в волосах и чуть приметными морщинками в уголках глаз. Заголовок гласил: «Только после полудня». Это и решило дело: обещание зашторенных комнат, прохладных простыней, захватывающих часов.
С самого начала все сложилось точно так, как он хотел. Выстрел в десятку. Целый год у него не было нужды снова обращаться в агентство.
И вот этот случай на улице Св. Георга и последовавшая за ним отчужденность. Сорайа выдерживала условленное расписание, но он ощущал в ней растущую холодность, она превращалась в очередную женщину и его превращала в очередного клиента.
Он довольно точно представлял себе разговоры проституток о постоянных клиентах, в особенности пожилых. Как они рассказывают друг дружке разные разности, посмеиваются и как их все-таки передергивает – точно человека, увидевшего посреди ночи таракана в раковине умывальника. Очень скоро и сам он с беспощадным изяществом обратится в такого вот таракана. Это судьба, которой ему не избежать.
В четвертый четверг после той встречи Сорайа, когда он покидает квартиру, произносит слова, к которым он так старался себя подготовить:
– У меня заболела мать. Придется прерваться, я должна побыть с ней. На следующей неделе меня здесь не будет.
– А через неделю?
– Не уверена. Зависит от ее самочувствия. Ты лучше сначала позвони.
– У меня же нет номера.
– Позвони в агентство. Я им сообщу.
Он ждет несколько дней, потом звонит в агентство. «Сорайа? Сорайа от нас ушла, – говорит мужской голос. – Нет, связать вас с ней мы не можем, это против правил. Может, познакомитесь с какой-нибудь другой нашей сотрудницей? У нас большой выбор экзотических дам – малайки, тайки, китаянки, вы только скажите, кто вам нужен».
Он проводит с другой Сорайей – похоже, имя Сорайа приобрело популярность в качестве nom de commerce[4] – вечер в номере отеля на Лонг-стрит. Этой не больше восемнадцати, она неумела и, на его взгляд, вульгарна.
– Так чем ты занимаешься? – спрашивает она, раздеваясь.
– Экспорт-импорт, – отвечает он.
– Ну да, заливай, – говорит она.
На кафедре появляется новая секретарша. Он везет ее на ланч в ресторан, находящийся на благопристойном расстоянии от университетского городка, и слушает за креветочным салатом, как она жалуется на школу, в которой учатся ее сыновья. Торговцы наркотиками так и рыщут вокруг спортивных площадок, говорит она, а полиции хоть бы хны. Они с мужем уже три года стоят на учете в новозеландском консульстве, хотят эмигрировать.
– Вам-то было легче. Ну, то есть какой бы ни была ситуация, вы хоть понимали, что к чему.
– Нам? – переспрашивает он. – Кому это «нам»?
– Ну, вашему поколению. А теперь люди просто выбирают, какие законы они согласны выполнять. Это же анархия. Как тут растить детей, когда кругом сплошная анархия?
Дон, так ее зовут. На втором свидании они заглядывают к нему домой и оказываются в постели. Извиваясь, впиваясь в него ногтями, только что пену изо рта не пуская, она доводит себя до возбуждения, которое в конце концов становится ему противным. Он одалживает ей расческу, отвозит назад, в университетский городок.
В дальнейшем он избегает ее, стараясь обходить стороной кабинет, в котором она работает. В ответ она бросает на него сначала обиженные, а после презрительные взгляды.
Пора кончать, довольно этих игр. Интересно, в каком возрасте Ориген[5] себя оскопил? Не самое изящное из решений, но ведь и в старении изящного мало. По крайности похоже на приведение в порядок письменного стола, позволяющее сосредоточиться на том, чем и следует заниматься старику, – на приготовлении к смерти.
Можно ли обратиться с подобной просьбой к врачу? Операция-то довольно простая: врачи каждый день практикуются на животных, и те переживают ее как ни в чем не бывало, если оставить в стороне некий горький осадок. Оттяпал, перевязал: при местном обезболивании, твердой руке и малой доле бесстрастия можно управиться и самому, по учебнику. Мужчина садится в кресло и – чик; зрелище не из красивых, но, с определенной точки зрения, чем уж оно некрасивее зрелища того же мужчины, ерзающего на женском теле?
Осталась еще Сорайа. Вообще-то, ему следует перевернуть эту страницу. Вместо того он обращается в детективное агентство с просьбой найти ее. Через несколько дней он получает ее настоящее имя, адрес, номер телефона. И звонит в девять утра, когда мужа с детьми, надо полагать, уже нет дома.
– Сорайа? – говорит он. – Это Дэвид. Как ты? Когда я тебя снова увижу?
Долгое молчание, потом она произносит:
– Я вас не знаю. Зачем вы лезете в мою жизнь? Я требую, чтобы вы никогда больше мне не звонили, никогда.
Требую. Скорее уж приказываю.
Его удивляет визгливость, проступившая в ее тоне, – прежде на нее и намека не было. С другой стороны, чего еще ждать хищнику, влезшему к лисице в нору, в жилище ее щенков?
Он кладет телефонную трубку. Что-то вроде зависти к ее мужу, которого он ни разу не видел, ненадолго стесняет его сердце.
Без четверговых интерлюдий неделя гола, как пустыня. Выпадают дни, когда он не знает, чем себя занять.
Теперь он проводит больше времени в университетской библиотеке, читая все, что удается найти о широком круге друзей и знакомых Байрона, добавляя заметки к тем, что уже заполнили две толстые папки. Ему нравится послеполуденное спокойствие читального зала, нравится неторопливо возвращаться под вечер домой: бодрящий зимний ветер, мерцающие мокрые улицы.
В пятницу вечером, возвращаясь длинным кружным путем – по паркам старого колледжа, он замечает впереди себя на дорожке одну из своих студенток. Ее зовут Мелани Исаакс, она слушает его посвященный романтикам курс. Не лучшая студентка, однако и не худшая: довольно умная, но без собственных мыслей.
Она не спешит, и скоро он настигает ее.
– Привет, – говорит он.
Она улыбается в ответ, кивает, улыбка ее скорее лукава, чем робка. Она маленькая, тоненькая – коротко подстриженные черные волосы, широкие, почти китайские скулы, большие темные глаза. Одевается, как правило, броско. Сегодня на ней темно-бордовая мини-юбка, горчичного цвета свитер и черные колготки, золотые финтифлюшки на поясе подобраны в тон золотым шарикам серег.
Он немного влюблен в нее. Тут нет ничего необычного: почти каждый семестр он влюбляется в ту или иную из своих подопечных. Кейптаун – город, щедрый на красоту, на красавиц.
Знает ли она, что он положил на нее глаз? Вероятно. Женщины чувствуют такие вещи, давление вожделеющих взглядов.
Только что кончился дождь; в канавах вдоль дорожки негромко журчит вода.
– Мое любимое время года и любимое время дня, – сообщает он. – Живете тут неподалеку?
– У самого парка. Делю квартиру с подружкой.
– Кейптаун – родной ваш город?
– Нет, я выросла в Джордже.
– Я живу совсем рядом. Могу я пригласить вас выпить?
Пауза, осторожная.
– Хорошо. Но я должна вернуться к семи тридцати.
Из парка они выходят в тихий жилой квартал, в котором он прожил последние двенадцать лет, сначала с Розалиндой, потом, после развода, один.
Он отпирает калитку, отпирает дверь, вводит девушку в дом. Включает свет, берет у нее сумочку. В волосах ее капли дождя. Искренне очарованный, он оглядывает ее. Мелани, с той же, что прежде, уклончивой, а может быть, и кокетливой улыбкой, опускает глаза.
На кухне он открывает бутылку «Мирласта», раскладывает по тарелкам крекеры, сыр. Когда он возвращается, девушка стоит у книжных полок и, склонив голову набок, читает названия. Он включает музыку: Моцарт, кларнетный квинтет.
Вино, музыка: ритуал, который разыгрывают мужчина и женщина. Ничего дурного в таких ритуалах нет, их придумали для того, чтобы разряжать неловкость. Но девушка, которую он привел домой, не просто моложе его на тридцать лет – это студентка, его студентка, находящаяся под его опекой. Что бы сейчас между ними ни произошло, им придется встретиться снова как учителю и ученице. Готов ли он к этому?
– Как вам мой курс? – спрашивает он.
– Мне нравится Блейк. И еще «Wonderhorn».
– «Wunderhorn»[6].
– А от Вордсворта я не в восторге.
– Вам не следовало бы говорить мне об этом. Вордсворт был одним из моих учителей.
Это правда. Сколько он себя помнит, в нем всегда отзывалось эхо гармоний «Прелюдии».
– Может быть, под конец курса мне удастся лучше его оценить. Может быть, он начнет нравиться мне больше.
– Может быть. Но по моему опыту, поэзия либо что-то говорит вам с первого раза, либо не говорит ничего. Проблеск откровения, проблеск отклика на него. Это как молния. Как приход влюбленности.
Приход влюбленности. Да влюбляются ли еще молодые люди, или этот механизм уже устарел, стал ненужным, чудноватым, как паровые машины? Он не в курсе, отстал от времени. Почем знать, влюбленность могла полдюжины раз выйти из моды и снова в нее войти.
– Вы-то сами стихов не пишете? – спрашивает он.
– В школе писала. Так себе были стишата. Теперь и времени не хватает.
– А пристрастия? Есть у вас какие-нибудь литературные пристрастия?
При звуке этого непривычного слова она сдвигает брови.
– На втором курсе мы занимались Адриенной Рич[7] и Тони Моррисон[8]. И еще Элис Уокер[9]. Мне было очень интересно. Но пристрастием я бы это не назвала.
Так, девушка без пристрастий. Или она окольным способом предупреждает его: не лезь?
– Я думаю соорудить некое подобие ужина, – говорит он. – Присоединитесь ко мне? Все будет очень незамысловато.
Похоже, ее одолевают сомнения.
– Ну же! – говорит он. – Скажите «да»!
– Хорошо. Только мне придется позвонить.
Звонок отнимает времени больше, чем он ожидал. Он вслушивается из кухни в ее приглушенный голос, в долгие паузы.
– Чем вы собираетесь заниматься в дальнейшем? – спрашивает он несколько погодя.
– Актерским мастерством и оформлением сцены. Я пишу диплом о театре.
– Тогда по какой причине вы записались на курс романтической поэзии?
Мелани, наморщив носик, задумывается.
– Главным образом из-за атмосферы, – говорит она. – Не хотелось снова браться за Шекспира. Шекспира я проходила в прошлом году.
То, что он сооружает на ужин, и впрямь незамысловато. Тальятелле с анчоусами под грибным соусом. Он позволяет ей нарезать грибы. Остальное время она сидит на стуле, наблюдая, как он стряпает. Они едят в гостиной, открыв вторую бутылку вина. Ест она без удержу. Здоровый аппетит для столь стройного существа.
– Вы всегда сами готовите? – спрашивает она.
– Я живу один. Не буду готовить я, так и никто не будет.
– Терпеть не могу готовку. Хотя, наверное, стоило бы научиться.
– Зачем? Если она вам так не по душе, выходите за умеющего готовить человека.
Вдвоем они мысленно созерцают эту картину: молодая жена в аляповатом платье и безвкусных драгоценностях, нетерпеливо потягивая носом воздух, влетает в квартиру; на кухне в клубах пара муж, бесцветный мистер Праведник, помешивает что-то в кастрюльке. Обмен ролями: хлеб буржуазной комедии.
– Ну вот и все, – говорит он под конец, когда блюдо с едой пустеет. – И никакого десерта, разве что вам захочется съесть яблоко или немного йогурта. Простите, не знал, что у меня будет гостья.
– Все было очень мило, – говорит она, допивая вино и вставая. – Спасибо.
– Не уходите так сразу. – Он берет ее за руку и подводит к софе. – Я хочу кое-что показать вам. Вы любите танцы? Не танцевать – танцы.
Он вставляет кассету в видеомагнитофон.
– Это фильм, снятый человеком, которого звали Норман Макларен[10]. Довольно старый. Подвернулся мне в библиотеке. Интересно, что вы о нем скажете.
Сидя бок о бок, они смотрят фильм. Два танцора на голой сцене исполняют свои па. Снятые стробоскопически, их изображения, призраки их движений, веерами распускаются за ними, будто крылья на взмахе. Впервые увиденный четверть века назад, этот фильм по-прежнему захватывает его: миг настоящего и недолговечное прошлое этого мига, застигнутые в одном и том же пространстве.
Ему хочется, чтобы фильм захватил и девушку. Однако он чувствует, что этого не происходит.
Когда фильм кончается, она встает и проходится по комнате. Поднимает крышку пианино, ударяет по срединному до.
– Играете? – спрашивает она.
– Немного.
– Классику или джаз?
– Увы, не джаз.
– Сыграете мне что-нибудь?
– Не сейчас. Давно не упражнялся. В другой раз, когда мы познакомимся поближе.
Мелани заглядывает в кабинет.
– Можно посмотреть? – спрашивает она.
Он ставит новую запись: сонаты Скарлатти, «Кошачья фуга».
– Как у вас много Байрона, – говорит она, выходя. – Ваш любимый поэт?
– Я кое-что сочиняю о нем. О его итальянском периоде.
– Он ведь умер молодым?
– В тридцать шесть. Они все умирали молодыми. Или выдыхались. Или сходили с ума, и их сажали под замок. Но Байрон умер не в Италии. В Греции. В Италию он уехал, спасаясь от скандала, а потом обосновался в ней. Осел. У него там приключилась последняя в его жизни большая любовь. В то время у англичан было принято ездить в Италию. Они считали, что итальянцы все еще сохраняют естественность. В меньшей степени скованные условностями, более страстные.
Мелани еще раз обходит комнату.
– Это ваша жена? – спрашивает она, задержавшись перед стоящей на кофейном столике фотографией в рамке.
– Мать. Снято, когда она была молодой.
– Вы женаты?
– Был. Дважды. Теперь нет.
Он не говорит: «Теперь я довольствуюсь тем, что подвернется». Не говорит: «Теперь я довольствуюсь шлюхами».
– Хотите ликера?
Ликера Мелани не хочет, но соглашается добавить немного виски в кофе. Когда она подносит чашку к губам, он склоняется над нею и касается ее щеки.
– Вы очень красивы, – говорит он. – Надо будет подбить вас на какой-нибудь опрометчивый поступок. – Он снова прикасается к ее щеке. – Оставайтесь. Проведите со мной ночь.
Поверх чашки она бросает на него твердый взгляд.
– Зачем?
– Затем, что это ваш долг.
– Почему долг?
– Почему? Потому что красота женщины не может принадлежать только ей одной. Это часть дара, который она приносит в мир. Так что она обязана этим даром делиться.
Рука его так и покоится на ее щеке. Она не отстраняется, но и покорности не выказывает.
– А что, если я уже им делюсь? – Звук ее голоса позволяет заподозрить, что у нее перехватило дыхание. Когда за тобой ухаживают, это всегда волнует, приятно волнует.
– Тогда вам следует делиться им более щедро.
Гладкие слова, старые, как само обольщение. И все же в этот миг он верит в них. Мелани не принадлежит себе. Красота себе не принадлежит.
– От всех творений мы потомства ждем, – говорит он, – чтоб роза красоты не увядала[11].
Не самый удачный ход. Ее улыбка лишается шаловливости, живости. Пентаметр, чей ритм был некогда столь дивной смазкой для слов змия-искусителя, теперь лишь отпугивает. Он снова обратился для Мелани в преподавателя, человека книжного, хранителя культурного наследия. Она ставит чашку на столик.
– Пора, меня ждут.
Облака разошлись, блещут звезды.
– Прелестная ночь, – говорит он, отпирая калитку. Девушка не поднимает глаз к его лицу. – Проводить вас до дома?
– Нет.
– Хорошо. Спокойной ночи.
Протянув руки, он поворачивает Мелани к себе. На миг он ощущает напор ее маленьких грудей. Потом она выскальзывает из его объятий и уходит.