После того как опасность миновала, травмированные люди еще долго переживают событие заново, словно оно постоянно повторяется в настоящем. Они не могут возобновить нормальное течение своей жизни, поскольку травма то и дело прерывает его. Время для них словно останавливается в момент травмы. Травмирующий эпизод кодируется в аномальной форме памяти, которая спонтанно прорывается в сознание в виде флешбэков в периоды бодрствования и травматических кошмаров по ночам.
Мелкие, казалось бы, незначительные напоминающие травму детали тоже могут пробуждать эти воспоминания, которые часто возвращаются со всей яркостью и эмоциональностью изначального события. Таким образом, даже обычно безопасная среда может ощущаться как источник опасности, поскольку пережившие травму никак не могут быть уверены, что не столкнутся с тем или иным напоминанием о ней.
Травма останавливает ход нормального развития своим постоянным вторжением в жизнь выживших. Жане писал, что его пациентками с истерией управляет некая «идея фикс». Фрейд, пытаясь осмыслить многочисленные свидетельства неврозов военного времени после Первой мировой войны, замечал: «Пациент, можно сказать, фиксирован на травме… Это вызывает у нас слишком мало изумления»[108]. Кардинер описывал «фиксацию на травме» как одну из основных черт боевого невроза. Отмечая, что травматические кошмарные сны могут повторяться в неизменном виде годами, он описывал повторяющиеся ночные кошмары как «один из наиболее характерных и в то же время загадочных феноменов, с которыми мы сталкиваемся, имея дело с этим заболеванием»[109].
Травматические воспоминания обладают рядом нетипичных свойств. В отличие от обычных воспоминаний у взрослых людей они не закодированы в памяти как привычный вербальный, линейный нарратив, встроенный в непрерывно разворачивающуюся жизненную историю. Жане так объяснил это различие:
«[Нормальное воспоминание], как и все психологические феномены, – это действие; в сущности, это действие-рассказывание истории… Ситуация не будет разрешена удовлетворительно… пока мы не добьемся не только внешней реакции с помощью действий, но и внутренней реакции с помощью слов, которые адресуем самим себе, пока не организуем пересказ события другим людям и самим себе и не определим этот рассказ как часть нашей личной истории… Следовательно, строго говоря, о том, кто сохраняет фиксированное представление о событии, нельзя сказать, что у него есть “воспоминание”… мы называем это “травматическим воспоминанием” только ради удобства»[110].
Застывшая и бессловесная природа травматических воспоминаний отражена в созданном Дорис Лессинг словесном портрете ее отца, ветерана Первой мировой войны, который считал себя счастливчиком, лишившись лишь одной ноги, в то время как остальные солдаты его воинской части потеряли жизнь в окопах Пашендаля:
«Его детские и юношеские воспоминания оставались текучими, копились, росли, как делают живые воспоминания. Но военные воспоминания застыли в историях, которые он рассказывал снова и снова, одними и теми же словами, с одними и теми же жестами, одинаковыми выражениями… Эта темная его часть, где правил рок, где не было ничего истинного, кроме ужаса, выражалась невнятно, краткими, горькими восклицаниями ярости, недоверия, предательства»[111].
В травматических воспоминаниях отсутствуют вербальный нарратив и контекст; скорее они закодированы в форме ярких ощущений и образов[112]. Роберт Джей Лифтон, который изучал людей, переживших Хиросиму, катастрофы военную и гражданскую, описывает травматическое воспоминание как «нестираемый образ» или «отпечаток смерти»[113]. Часто переживание «крайнего ужаса», по выражению Лифтона, кристаллизуется в один постоянный набор образов. Сосредоточенность на фрагментарном ощущении, на образе без контекста придает травматическому воспоминанию усиленное ощущение реальности. Тим О’Брайен, ветеран войны во Вьетнаме, описывает одно такое травматическое воспоминание:
Предупреждение о триггерах
СЦЕНЫ ВОЙНЫ. ПОЛЕ БОЯ
«Я помню белую кость его руки. Я помню куски кожи и что-то мокрое и желтое, вероятно внутренности. Ужасное было месиво – никак не избавиться от воспоминаний об этом зрелище. Будит же меня по прошествии двадцати лет Дэйв Дженсен, поющий Lemon Tree[114], пока мы скидываем вниз части тела»[115].
Преобладанием образов и телесных ощущений, отсутствием вербального нарратива травматические воспоминания напоминают воспоминания маленьких детей[116]. Более того, исследования, проводимые с детьми, предоставляют наиболее четкие примеры травматических воспоминаний. Изучая 20 детей с подтвержденными историями ранней травмы, психиатр Ленор Терр выяснила, что никто из них не мог дать словесного описания событий, происходивших до того, как им исполнилось два с половиной года. Тем не менее эти переживания были прочно закодированы в памяти. Восемнадцать из этих двадцати детей демонстрировали признаки травматических воспоминаний в своем поведении и играх. У них были специфические страхи, связанные с травмирующими событиями, они могли воспроизвести эти события в игре с выдающейся точностью. Например, ребенок, подвергавшийся сексуальному насилию со стороны бэбиситтера в первые два года жизни, в пять лет не мог вспомнить ни самого совершавшего насилие, ни его имени. Более того, он отрицал, что что-либо знает или помнит о случаях растления. Но в своей игре он разыгрывал сцены, которые точно воспроизводили порнографический фильм, снятый его бэбиситтером[117]. Эта в высшей степени визуальная и постановочная форма воспоминаний, нормальная для маленьких детей, похоже, активируется и у взрослых в обстоятельствах всепоглощающего ужаса.
Эти необычные черты травматических воспоминаний могут опираться на изменения в центральной нервной системе. Широкий спектр экспериментов на животных показывает, что, когда в крови присутствует высокое содержание адреналина и других гормонов стресса, воспоминания запечатляются особенно глубоко[118]. То же может происходить и у людей. Психиатр Бессел ван дер Колк выдвинул предположение, что в состояниях сильного возбуждения симпатической нервной системы лингвистическое кодирование памяти неактивно, и центральная нервная система вновь прибегает к сенсорным и образным формам памяти, преобладающим в начале жизни[119].
Как травматические воспоминания не похожи на обычные воспоминания, так и травматические сновидения не похожи на обычные сны. В том, что касается формы, эти сновидения имеют много общего с травматическими воспоминаниями, всплывающими в состоянии бодрствования. Они часто включают фрагменты травмирующего события в точной форме, почти или совсем без домысливания. Зачастую повторяются одни и те же сны. Человек ощущает их с ужасающей правдоподобностью, как происходящие в настоящем времени. Небольшие, кажущиеся незначительными стимулы в окружающей среде, возникающие во время этих сновидений, могут восприниматься как сигналы о враждебном нападении, вызывая агрессивные реакции. Также травматические кошмарные сны могут возникать на тех стадиях сна, во время которых люди обычно не видят сновидений[120]. Таким образом, во сне, как и наяву, травматические воспоминания, похоже, опираются на изменененную нейрофизиологическую организацию.
Травмированные люди заново переживают момент травмы не только в мыслях и сновидениях, но и в действиях. Воспроизведение травмирующих сцен очевиднее всего в повторяющейся игре детей. Терр проводит различие между нормальной игрой и «запретными играми» детей, которые были травмированы:
«Повседневная игра детства… свободна и легка. Она энергична и легкомысленна, в то время как игра, порожденная травмой, мрачна и монотонна… Когда игра вдохновлена травмой, ее нелегко остановить. И она может не изменяться со временем. В противоположность обычной детской игре посттравматическая игра обсессивно повторяется… Посттравматическая игра настолько буквальна, что, увидев ее, можно угадать конкретную травму, почти не имея других подсказок»[121].
Взрослые, так же как дети, часто ощущают тягу к воссозданию момента ужаса в явной либо неявной форме. Иногда люди вновь воспроизводят травмирующий эпизод в надежде изменить исход столкновения с опасностью. В попытках «отменить» травмирующий момент выжившие могут даже подвергать себя риску повторного ущерба. Некоторые реконструкции бывают сознательно выбранными. Пережившая изнасилование Сохалия Абдулали описывает свою решимость вернуться на место получения травмы так:
Предупреждение о триггерах
СЕКСУАЛЬНОЕ НАСИЛИЕ
«Мне всегда было ненавистно ощущение, что кто-то мной воспользовался. Когда это случилось, я была в таком уязвимом возрасте – семнадцать лет, – что мне пришлось доказывать себе, что они меня не сломают. Парни, которые насиловали меня, говорили: «Если мы когда-нибудь снова встретим тебя здесь одну, мы тебя убьем». И я им верила. Так что мне всегда немного страшно ходить по тому переулку, потому что я боюсь, что увижу их. Более того, никто из моих знакомых не станет ходить в одиночку по этому переулку в темное время суток, потому что это небезопасно. На людей там нападают, что, безусловно, представляет угрозу. Однако в глубине души у меня есть ощущение, что, если я не буду там ходить, это будет значить, что они добились своего. И поэтому я буду ходить по этому переулку даже больше, чем другие люди»[122].
Чаще находящиеся под влиянием травмирующего опыта люди воспроизводят какой-то аспект травмы, не сознавая, что делают. Пережившая инцест Шэрон Саймон рассказывает, как осознала связь между своим опасным, рискованным поведением и историей сексуального насилия в детстве:
«Пару месяцев я любила посоревноваться с водителями на шоссе и в итоге попала в аварию. Мужчина, водитель грузовика, пытался меня подрезать, и я вдруг произнесла в очень грубой форме: да вот хрен ты сунешь свой член на мою полосу. Ни с того ни с сего! Бум! Это было очень странно.
У меня на самом деле не было никаких проблем, связанных с инцестом. Я смутно подозревала, что что-то такое было, и понимала, что должна с этим разобраться, но мне не хотелось. Во мне просто было много злости на мужчин. В общем, я позволила тому мужику в меня врезаться, и за этим последовала поистине чудовищная сцена. Когда я вылезла из машины, я просто не владела собой, только орала на этого мужика. Я не рассказывала об этом своему психотерапевту, молчала около шести недель – просто убрала эту историю в долгий ящик. А когда все же рассказала, она вступила со мной в конфронтацию, сказав, что это очень опасно. И мы заключили договоренность, что я буду разбираться со своими проблемами с мужчинами»[123].
Не все воспроизведения аспектов травмирующего опыта опасны. Более того, некоторые из них адаптивны. Выжившие могут найти способ интегрировать реконструируемые переживания в свою жизнь в сдержанной, даже социально полезной манере. Ветеран боевых действий Кен Смит рассказывает, как сумел воссоздать некоторые аспекты своих военных переживаний в мирной жизни:
«Я пробыл во Вьетнаме 8 месяцев, 11 дней, 12 часов и 45 минут. Такие вещи запоминаются. Я помню это точно. Я вернулся домой совсем не тем человеком, каким уезжал. Я пошел работать санитаром, и эта работа принесла мне значительное удовлетворение. Это было почти продолжение того, что я делал во Вьетнаме, но как бы в уменьшенном масштабе. Не было огнестрельных ран, ожоговых травм, я не видел сквозных ранений груди, оторванных конечностей, осколочных ранений. Я видел много экстренных медицинских ситуаций, много диабетических госпитализаций, много пожилых пациентов. Время от времени случались вызовы на автомобильные аварии, и это было самое то. Я включал сирену и знал, что еду на дело, и адреналиновый выплеск, бегущий по моему телу, придавал мне энергии для следующих ста вызовов»[124].
Поскольку компульсия повторения, казалось, попирала любые сознательные намерения и решительно сопротивлялась переменам, Фрейд отчаялся найти для нее какое-то адаптивное, жизнеутверждающее объяснение и в результате был вынужден прибегнуть к концепции «инстинкта смерти». В реконструкциях травмирующего опыта есть что-то зловещее. Даже когда они делаются сознательно, в них присутствует ощущение подневольности. Даже когда они не опасны, в них присутствует некая цепкость и они будто управляют человеком. Фрейд называл это повторяющееся вторжение травмирующих переживаний «компульсивным повторением». Он первым концептуализировал его как попытку одержать верх над травмирующим событием. Но это объяснение его не удовлетворило. Оно не смогло передать то, что Фрейд называл «демоническим» качеством воспроизведения пугающего опыта[125]. Поскольку компульсивное поведение, казалось, попирало любые сознательные намерения и решительно сопротивлялось переменам, Фрейд отчаялся найти для него какое-то адаптивное, жизнеутверждающее объяснение и в результате был вынужден прибегнуть к концепции «влечения к смерти»[126].
Большинство теоретиков отвергают это манихейское[127] объяснение, соглашаясь с первоначальной формулировкой Фрейда. Они выдвигают предположение, что повторяющееся воспроизведение травмирующего переживания должно представлять собой спонтанную безуспешную попытку исцеления. Жане говорил о потребности человека «ассимилировать» и «ликвидировать» травмирующее переживание: когда эта цель достигнута, возникает чувство «триумфа». В своем выборе терминов Жане неявно признавал, что переживание чувства беспомощности – главный оскорбляющий аспект травмы и что этот ущерб может быть возмещен, когда будут восстановлены чувство эффективности, способности действовать и власти. Человек, который был травмирован, полагал он, «продолжает сталкиваться с трудной ситуацией, той, в которой он не смог сыграть удовлетворяющую его роль, той, в которой его адаптация оказалась несовершенной, так что он продолжает совершать попытки адаптироваться»[128].
Более современные теоретики также концептуализируют феномены интрузии, в том числе воспроизведение аспектов травмирующего опыта, как спонтанные попытки интегрировать травмирующее событие. Психиатр Марди Горовиц постулирует «принцип завершения», который «воплощает врожденную способность человеческого сознания обрабатывать новую информацию с целью обновить внутренние схемы своего “я” и мира». Травма по определению разбивает эти «внутренние схемы» на части. Горовиц предполагает, что неассимилированные травматические переживания хранятся в особого рода «активной памяти», которая обладает «внутренней тенденцией повторять репрезентацию содержания». Травма может быть завершена лишь тогда, когда переживший ее создаст новую мысленную «схему» для понимания случившегося[129].
Психоаналитик Пол Расселл считает движущей силой компульсивного повторения эмоциональную, а не когнитивную составляющую опыта травмы. Воспроизводится то, «что человеку необходимо чувствовать, чтобы залечить рану». Он видит в компульсивном воспроизведении попытку заново пережить затапливающие чувства травмирующего момента и взять власть над ними[130]. Преобладающим незавершенным чувством может быть ужас, бессильная ярость или просто недифференцированный адреналиновый выброс в минуту смертельной опасности.
Реконструкция травмы может предложить возможность для овладения этими чувствами, но большинство пострадавших не ищут этой возможности сознательно и не радуются ей. Наоборот, они опасаются ее. Проживание заново травмирующего переживания в любой форме – интрузивных воспоминаний, сновидений или действий – несет в себе эмоциональную напряженность изначального события. Переживших травмирующий опыт постоянно бомбардируют ужас и ярость. Эти эмоции качественно отличаются от обычных страха и гнева. Они выходят за рамки обычного эмоционального опыта и выше обычных человеческих способностей выносить чувства.
Поскольку реконструирование травмирующего переживания провоцирует столь сильный эмоциональный дистресс, травмированные люди изо всех сил стараются этого избежать. Стремление как можно сильнее отстраниться от интрузивных симптомов, пусть и происходящее из желания защитить себя, еще больше усугубляет посттравматический синдром, поскольку попытки избежать проживания травмы заново слишком часто приводят к сужению сознания, уходу от социального взаимодействия и обеднению жизни.
Когда человек совершенно бессилен и любая форма сопротивления тщетна, он может войти в состояние полной капитуляции. Система самозащиты полностью отказывает. Лишенный возможности влиять на ситуацию человек покидает ее не с помощью действий в реальном мире, а изменяя состояние сознания. Аналогичные состояния наблюдаются у животных, которые иногда застывают на месте в момент нападения на них. Это реакция пойманной добычи на хищника или поверженного в бою на победителя.
Предупреждение о тригерах
СЕКСУАЛЬНОЕ НАСИЛИЕ
Вот как описывает свой опыт состояния капитуляции женщина, пережившая изнасилование: «Вы когда-нибудь видели, как кролик застывает в свете фар, когда вы ночью едете по дороге? Как вкопанный: словно он знал, что с ним случится. То же произошло и со мной»[131]. Ей вторит другая выжившая: «Я не могла кричать. Не могла пошевелиться. Я была парализована… точно тряпичная кукла»[132].
Эти изменения сознания занимают центральное место в избегании, или онемении[133], третьем кардинальном симптоме посттравматического стрессового расстройства. Иногда ситуации неизбежной опасности могут вызывать не только ужас и ярость, но и, как ни парадоксально, состояние отстраненного спокойствия, в котором ужас, ярость и боль растворяются. События продолжают регистрироваться сознанием, но словно теряют связь со своим обычным смыслом. Восприятие может притупляться или искажаться, сопровождаясь частичной анестезией или потерей определенных ощущений. Меняется ощущение времени, часто появляется эффект замедленной съемки, и переживаемый опыт может потерять качество обычной реальности. Человеку может казаться, что это событие происходит не с ним, словно он наблюдает за происходящим не из своего тела, или это все дурной сон, от которого он вскоре очнется. Эти изменения восприятия сочетаются с чувством безразличия, эмоциональной отстраненности и глубокой пассивности, в которой человек прекращает всякую борьбу. Это измененное состояние сознания можно рассматривать как одну из маленьких милостей природы – защиту от нестерпимой боли.
Предупреждение о триггерах
СЕКСУАЛЬНОЕ НАСИЛИЕ
Вот как описывает его пережившая изнасилование женщина: «В тот момент я покинула свое тело. Я находилась где-то рядом с кроватью, наблюдая за происходящим… Я отделилась от чувства беспомощности. Я стояла рядом с собой, а на кровати была только оболочка… было только ощущение равнодушия. Я просто там была. Когда я представляю себе эту комнату, я вижу ее не из постели. Я смотрю на постель со стороны. Оттуда я на все и смотрела»[134].
Ветеран Второй мировой войны сообщает о похожем опыте:
«Как и большинство «четвертых»[135], я оставался бесчувственным, в состоянии раздвоения личности. Есть состояние… которое мы называли «взглядом двухтысячелетнего». Это вид больного под анестезией, расширенные, пустые глаза человека, которому уже все равно. Этого состояния я еще не достиг, но онемение чувств было полным. Казалось, что на самом деле я не был в бою»[136].
Эти отстраненные состояния сознания напоминают гипнотический транс. У них есть общие черты – передача волевого действия, торможение проявления инициативы и критического суждения, чувство отстраненности или спокойствия, усиленное восприятие образов, изменение чувствительности, включая притупление ощущений и анальгезию, и искажения реальности, в том числе деперсонализация, дереализация и изменения в ощущении времени[137]. В то время как усиленное восприятие, возникающее во время травмирующих событий, напоминает феномены гипнотического транса, симптомы онемения напоминают комплементарный феномен гипнотической диссоциации[138].
Жане думал, что способность его пациенток с истерией впадать в состояние транса является свидетельством психопатологии. Более поздние исследования продемонстрировали, что, хотя способность входить в гипнотические состояния у разных людей варьируется, транс – нормальное свойство человеческого сознания[139]. Травмирующие события служат мощными активаторами состояния транса[140]. Как указывает психиатр Дэвид Шпигель, «воистину было бы удивительно, если бы люди не использовали эту способность спонтанно, чтобы уменьшать восприятие боли во время острой травмы»[141]. Но если люди обычно входят в состояние гипноза в контролируемых условиях и по собственному желанию, то состояния травматического транса возникают неконтролируемо, обычно без сознательного выбора.
Биологические факторы, лежащие в основе этих измененных состояний (как гипнотического транса, так и травматической диссоциации), остаются загадкой. Психолог Эрнест Хильгард рассуждает о том, что действие гипноза, «возможно, имеет сходство с действием морфина»[142]. Применение гипноза в качестве замены опиатов для обезболивания известно давно. И гипноз, и морфин вызывают диссоциативное состояние, в котором восприятие боли и нормальная эмоциональная реакция на боль прекращаются. И гипноз, и опиаты уменьшают дистресс от некупируемой боли, не отменяя самого ощущения. Психиатры Роджер Питман и ван дер Колк, демонстрировавшие устойчивые изменения в восприятии боли у ветеранов боевых действий с диагностированным посттравматическим расстройством, полагают, что травма может вызывать в организме долговременные изменения системы регуляции эндогенных опиоидов, которые являются природными веществами, оказывающими то же воздействие на центральную нервную систему, что и опиаты[143].
Люди с опытом травмы, не способные к спонтанной диссоциации, могут добиться схожего эффекта онемения, используя спиртное или наркотики. Наблюдая поведение солдат в военное время, Гринкер и Шпигель выяснили, что уровень пьянства в части усиливался пропорционально потерям; употребление спиртного солдатами выглядело как попытка избавиться от растущего ощущения беспомощности и ужаса[144]. Очевидно, что травмированные люди сильно рискуют усугубить свои трудности развитием зависимости от алкоголя или других наркотических веществ. Психолог Жозефина Кард в своем исследовании ветеранов Вьетнама и их гражданских сверстников продемонстрировала, что мужчины с ПТСР гораздо чаще злоупотребляли наркотическими веществами и лечились от проблем с алкоголизмом или наркоманией после возвращения с войны[145]. В другом исследовании ста ветеранов боевых действий с острым посттравматическим стрессовым расстройством Герберт Хендин и Энн Хаас отмечали, что у 85 % после возвращения к мирной жизни развились серьезные проблемы с наркотиками и алкоголем. Только 7 % злоупотребляли алкоголем до войны. Эти мужчины использовали наркотики и спиртное, пытаясь контролировать свои симптомы перевозбуждения и интрузии: бессонницу, кошмарные сны, раздражительность и вспышки ярости. Однако злоупотребление наркотическими веществами в конечном счете усугубляло их трудности и еще больше отчуждало от других людей[146]. Самое обширное и всеобъемлющее исследование из всех, Национальное исследование реадаптации ветеранов Вьетнама, сообщило о почти идентичных открытиях: у 75 % мужчин с ПТСР развивались проблемы со злоупотреблением алкоголем или зависимостью[147].
Хотя диссоциативные изменения в сознании или даже интоксикация могут быть адаптивными в момент полной беспомощности, они становятся неадаптивными после того, как опасность миновала. Поскольку эти измененные состояния держат травмирующий опыт отдельно от обычного сознания, они препятствуют интеграции, необходимой для исцеления. К сожалению, состояния избегания или диссоциации, как и другие симптомы посттравматического синдрома, оказываются на удивление устойчивыми. Лифтон уподоблял «психическое онемение», обнаруживаемое повсеместно у людей, переживших катастрофы и войны, «параличу сознания»[148].
Симптомы избегания, как и интрузивные симптомы, были впервые отмечены и описаны в сфере памяти. Жане отмечал, что посттравматическая амнезия является следствием «сужения поля сознания», которое не дает болезненным воспоминаниям проникать в обычную осознанность. Его пациентки с истерией, находясь в состоянии гипнотического транса, могли воспроизводить диссоциированные события с исключительной подробностью. Например, пациентка Ирен говорила, что не помнит ничего из двухмесячного периода, окружавшего смерть ее матери. В трансе же она была способна воспроизвести все мучительные события этих двух месяцев, включая и сцену смерти, так, как если бы они происходили в настоящем[149].
Кардинер также признавал, что процесс избегания удерживает травматические воспоминания вне поля сознания, позволяя лишь небольшому фрагменту этих воспоминаний возникать в виде интрузивного симптома. Он приводит в пример случай ветерана ВМС, который жаловался на потерю чувствительности и ощущений боли и холода в теле ниже пояса. Этот пациент отрицал какие бы то ни было травмирующие переживания во время войны. Однако в ходе настойчивых расспросов без официального применения гипноза он вспомнил, как его судно пошло ко дну и ему пришлось провести долгие часы в ожидании спасения в ледяной воде, но он утверждал, что у него не было какой-то особой эмоциональной реакции на это событие. Однако, когда Кардинер проявил упорство, пациента охватили возбуждение, гнев и испуг:
«Ему было указано на сходство между симптомами, на которые он жаловался… и погружением в холодную воду ниже пояса. Он признал, что, когда закрывает глаза и позволяет себе задуматься о своих нынешних ощущениях, ему по-прежнему представляется, как он цеплялся за свой наполовину затонувший спасательный плот. Затем он сказал, что в то время, когда он цеплялся за плот, его ощущения были крайне болезненными и что в тот момент он больше ни о чем не думал. Он также вспомнил, что несколько его товарищей потеряли сознание и утонули. Очевидно, что пациент в значительной мере был обязан жизнью своей сосредоточенности на болезненных ощущениях, вызванных холодной водой. Так что его симптом представлял собой… воспроизведение изначальных ощущений, вызванных погружением в воду»[150].
В этом случае процесс избегания привел не к полной амнезии, а к формированию усеченного воспоминания, лишенного эмоций и смысла. Пациент не «позволял себе задуматься» о значении своего симптома, поскольку сделать это значило бы вернуть всю боль, ужас и ярость, испытанные в результате того, что он сам едва сумел избежать смерти и был свидетелем смертей своих товарищей. Это добровольное подавление мыслей, связанных с травмирующим событием, так же характерно для людей, переживших травму, как и менее осознанные формы диссоциации.
Симптомы избегания при травматическом неврозе затрагивают не только мысли, воспоминания и состояния сознания, но и всю сферу целенаправленного действия и проявления инициативы. В попытке обрести какое-то ощущение безопасности и возможность контролировать всепроникающий страх находящиеся под влиянием травмирующего опыта люди ограничивают свою жизнь.
Две женщины, пережившие изнасилования, рассказывают, как изменилась их жизнь после травмы:
«Мне было страшно ходить куда-то одной… Я чувствовала себя слишком беззащитной и слишком напуганной и поэтому перестала что-либо делать… Я просто сидела дома, и мне было страшно»[151].
«Я остригла свои волосы. Мне не хотелось казаться мужчинам привлекательной… Я просто хотела некоторое время выглядеть бесполой, потому что мне казалось, что так будет безопаснее»[152].
Ветеран войны Кен Смит рассказывает, как создавал рациональные объяснения избеганию, проявившемуся у него после войны, так что долгое время он сам не понимал, в какой степени им управляет страх:
«Я работал исключительно с полуночи до восьми утра или с одиннадцати вечера до семи. Никогда не понимал почему. Я всячески старался бодрствовать по ночам, потому что у меня был пунктик насчет страха перед ночью. Теперь я это знаю, тогда не знал. Я оправдывал это тем, что ночью, мол, меньше начальства и больше свободы, мне не приходится слушать всякую ерунду про политику, никто меня не трогает, никто не мешает спокойно жить»[153].
Симптомы избегания также препятствуют ожиданию и планированию будущего. Гринкер и Шпигель заметили, что солдаты в военное время реагировали на потери и ранения в своих частях снижением уверенности в собственной способности составлять планы и брать на себя инициативу, усилением суеверий и магического мышления. Они больше полагались на счастливые талисманы и предзнаменования[154]. Терр, изучавшая детей, ставших жертвами похищений, писала о том, как впоследствии эти дети начинали верить, что похищениям предшествовали какие-либо дурные знамения, предупреждавшие их о травмирующем событии. Даже годы спустя эти дети продолжали выискивать предзнаменования, пытаясь защитить себя и получить указания на то, как им себя вести. Более того, после такого события у детей годами сохранялось укороченное ощущение будущего: когда их спрашивали, кем они хотят стать, когда вырастут, многие отвечали, что никогда не фантазируют и не составляют планов на будущее, поскольку считают, что умрут молодыми[155].
Избегая любых ситуаций, напоминающих о травмирующих событиях прошлого, или любых инициатив, включающих планирование будущего и риск, пережившие травму люди лишают себя этих новых возможностей успешного воплощения копинговых стратегий[156], которые могли бы смягчить эффект травмирующего опыта. Поэтому симптомы избегания, хотя и могут представлять собой попытку защититься от сильных эмоциональных потрясений, требуют высокую цену за предоставляемую ими защиту. Они сужают сферу жизни, ухудшают ее качество и в конечном счете закрепляют эффекты травмирующего события.