bannerbannerbanner
Авва

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Авва

Полная версия

– Очень мозговатый человек отец Егор, – резюмировал все сказанное Панына.

– И везде он нос сует, везде ему дело, – продолжал сердито о. Андроник, отпыхивая, как тульский, давно не луженный самовар. – Взять хоть теперь Паганини… Эй, Паганини, про тебя говорю!

– Ну? – апатично отозвался Паганини, продолжая шагать из угла в угол.

– Чего нукать-то, братчик… Этот Егор и Паганини подвел животы. В школе законоучителем состою я, как настоятель, ну, какое ему дело до школы? – так нет, и в школу пролез. Чуть не каждый день таскался в школу и до своего добился: произвел Паганини в нигилисты и даже чуть с места не сжил… Настоящий нокоть, какой лошадей берет!.. А потом в волость повадился: как сход, он тут как тут. Проповеди в церкви каждое воскресенье говорит, какие-то книжонки даром раздает мужикам, раскольников увещает. И как только ему не лень во всякую дыру свой нос совать…

– Иезуит… – промычал Паганини, наливая рюмку.

– Мазепа, – прибавил Паньша.

– Нет, Гришка Отрепьев! – громогласно решил о. Андроник и захохотал прежним раскатистым смехом.

Бесцветная старушка подала на тарелочках разной домашней поповской закуски: соленых грибков, паюсной икры, пирожков с капустой, и разговор о хитростях и подвохах о. Егора на время умолк. Говорили о разных разностях, о старых знакомых, о дороговизне на харчи и т. д. Паганини вытащил откуда-то свою скрипку и довольно фальшиво сыграл на ней сначала вальс «II Ьасо», а потом какую-то мудреную херувимскую «Р-аззоренную». Паньша и о. Андроник подпевали. (Каждый истинно русский человек чувствует непреодолимое влечение к такому духовному пению, и я с особенным удовольствием слушал это оригинальное трио. Паньша прижался в уголок, по обыкновению, прихватив одной рукой полы своего рыжего подрясника, а другой закрывая рот. Но из его шершавой глотки с выдававшимся кадыком выливались такие бархатные, тягучие, таявшие ноты, что хотелось слушать без конца. Это был настоящий, богатейший баритон, который то спускался низкими, мягкими октавами прямо в душу, то с силой поднимался вверх и звенел, как туго натянутая струна. Паганини исполнял на своей скрипке теноровую партию. Волосы у него свалились на лоб, ноги немного согнулись в коленях, лицо побледнело. Отец Андроник давил густой октавой, плавно и с подавленной силой вершившей оригинальную мелодию. Я ничего не ожидал подобного и слушал, затаив дыхание. Можно было только пожалеть, что некому было срисовать эту своеобразную группу певцов. Когда пение кончилось, наступила тяжелая пауза. У о. Андроника на глазах блестели слезы, и он тихо улыбался своей добродушной, стариковской улыбкой.

– Хорошо, братчик… – проговорил наконец старик. – Паганини, вкусим по единой! Паньша, ты сам знаешь, что делать…

– Нет, вы посмотрите на скрипку, – приставал ко мне Паньша с скрипкой Паганини. – Это не скрипка, а актриса…

Да!

Скрипка была из самых плохих и была выкрашена, как рисуют на вывесках скорняков лисьи шкурки: бока ярко-желтые, а средина крестом покрыта густой черной краской. Заметив мой недоверчивый взгляд, Паньша обратил внимание на какой-то стеклянный кошачий глаз, вделанный в кобылку, что, по его мнению, служило для скрипок чем-то вроде серебряной медали восемьдесят четвертой пробы.

– Нет, это особенная скрипка… – доказывал Паньша азартно и с непоследовательностью совсем пьяного человека начал рассказывать о каком-то необыкновенном органе, который провозили лет десять тому назад через Мугай одному самодурузаводчику. – Миллион стоил орган-то – уверял Паньша, стараясь сохранить равновесие.

– А сколько соврал, братчик?

– Батыпко, отец Андроник, миллион… Своими глазами его видел.

– Может быть, резьба какая-нибудь, – старался догадаться Паганини, желая поверить совсем несбыточной цифре.

– И резьба и прочее, а главное – в органе был один вал:.. сизый!..

Отец Андроник чуть не задохся от смеха: сизый вал действительно был неподражаем. Вранье Паньши развеселило старика, и остаток вечера прошел в самой непринужденной болтовне, причем даже о. Егор оказался совсем не таким уж мозговитым человеком, чтобы его перемозговать нельзя было. Глафиру о. Андроник называл скрипкой и громогласно хохотал на целый квартал, так что вздрагивали даже стекла в рамах, а_ бесцветная старушка только охала и крестилась в соседней комнате.

Домой вернулся я поздно ночью. Все кругом давно спало мертвым сном, только глухо гудела фабрика, далеко рассыпая из высоких труб снопы ярких искр. Ярко-красное пламя вырывалось широкими языками из доменных жерл и жадно лизадо холодный ночной воздух. Где-то с подавленным визгом резалось холодное железо, и тяжело громыхали чугунные валы, колеса и шестерни, заставляя вздрагивать самую землю, точно по ней кто топал могучей ногой. Распахнув окно на пруд, я долго любовался развертывавшейся далекой горной панорамой, потонувшей в белом тумане… Сверху трепетными волнами лился фосфорический свет, дрожавший и переливавшийся в прозрачной синеве голубого северного неба. Массы гор точно выросли, а зубчатая линия хвойного леса красиво вырезывала ближайшие крутизны и прикрутости. Летние уральские ночи безумно хороши, как хорош бывает молодой крепкий сон, который нагоняет в душу вереницу светлых видений и чудных призраков. Я долго сидел в своем окне, и в моих ушах еще стояла стонавшая мелодия «Раззоренной».

На берегу сидела какая-то счастливая парочка, слышался шепот и сдержанный смех, а там, за прудом, кто-то неистово кричал «караул», как может кричать только человек, которого режут.

III

В Мугайском заводе мне пришлось прожить несколько дней. Между прочим, мне нужно было достать кое-какие статистические сведения из метрических книг. Обратился я было к Андронику, но тот только рукой махнул и послал меня к Егорке. Делать: нечего, прямо от Андроника я пошел к домику о. Георгия, стоявшему рядом с избушкой Паныпи. Эта избушка сильно покосилась и одним углом совсем вросла в землю; крыша сквозила прогнившими дырами, одно окно было заклеено синей сахарной бумагой, точно подбитый глаз. Рядом с этим разлагавшимся убожеством чистенький домик, в котором обитал о. Георгий, производил самое приятное впечатление: новенький, с светлыми окнами, с железной крышей, с белыми занавесками и левкоями на подоконниках, он так и дышал жизнью и довольством. Отворив маленькую калитку, я очутился во дворе, по которому ходил сам о. Георгий, разговаривая с каким-то мужиком. Мужик был без шапки и самым убедительным образом упрашивал батюшку сбавить цену за венчание сына.

–. Не могу, мой друг, – мягко объяснял батюшка, не замечая, меня. – Никак не могу… Если сбавлю тебе, должен буду сбавлять и другим. Понял?

– Андроник дешевле венчает… – говорил «друг мой», почесывая в затылке.

– Что же, я очень рад… Ты и обратись к отцу Андронику. А я не могу. Эту неделю я служу, а ты подожди следующей…

– Отец Егор, развяжи ты мне руки, ради истинного Христа! – взмолился наконец мужик, хлопая себя руками по бедрам. – Ах, какой ты, право… Время-то теперь какое… а?.. Ведь страда настанет, каждый час дорог, а ты: «подожди неделю»… Да в неделю-то…

– Не могу, не могу, друг мой…

Заметив меня, о. Георгий немного смутился и, сказав мужику, чтобы он приходил в другой раз, пытливо посмотрел на меня своими иззелена-серыми глазами и проговорил самым любезным тоном:

– С кем имею честь говорить?

Я назвал себя и коротко объяснил цель моего посещения.

– А., очень рад, очень рад!.. – торопливо заговорил о. Георгий, крепко пожимая мою руку. – Буду совершенно счастлив, если чем-нибудь могу быть вам полезен… Я тоже немножко занимаюсь статистикой. Пойдемте в комнаты.

Батюшка направился к новенькому крылечку, блестевшему самой благочестивой чистотой. Сам о. Георгий был еще совсем юноша, лет двадцати пяти, не больше, с бледным, красивым) лицом и окладистой русой бородкой. Белый пикейный подрясник облегал его длинную, сухощавую фигуру самым благообразным образом, так что о. Георгий меньше всего походил на русского попа. Крахмальные, безукоризненно белые воротнички и летние панталоны из чесучи, выставлявшиеся из-под подрясника, красноречиво свидетельствовали о несомненной принадлежности о. Георгия к новому типу русских батюшек. Голос у о. Георгия был мягкий и певучий, не то, что хриплая, перепитая октава о. Андроника; двигался он неслышными, торопливыми шагами, как монастырская послушница. Вообще, первое впечатление о. Георгий произвел самое подкупающее, только выражение бледного лица было неподвижно, улыбка неестественно Ласкова, и взгляд больших глаз холоден. Забежав немного вперед, о. Георгий с предупредительностью отворил мне дверь в небольшую темную переднюю, а оттуда, через чистенькую гостиную с роялем у одной стены, провел в свой кабинет – светлую угловую комнату. Здесь все дышало такой милой, рабочей и серьезной простотой: у окна стоял письменный стол, заваленный бумагами и кабинетными безделушками; у дверей шкап с книгами в дальнем конце виднелись мягкая кушетка и круглый лакированный столик с раскрытой книгой и яшмовой пепельницей. Мягкий ковер у письменного стола и глубокое рабочее кресло довершали картину. Все было мило, прилично, ничего лишнего и уж совсем не по-поповски, как у о. Андроника; маленькое исключение представляли только висевшие на стенах премии «Нивы», но против этих премий бессильно борется целая Россия, а о. Георгию такое неведомое мещанство и бог простит.

– Садитесь вот сюда… – заговорил о. Георгий и еще раз выразил свое удовольствие быть полезным. – Я сам занимался некоторое время статистикой, но, знаете, разные служебные обязанности и житейские дрязги совсем отвлекли меня от этих занятий.

Без лишних приступов о. Георгий прямо приступил к делу, то есть отправился к своему книгохранилищу и извлек оттуда целую кипу метрических книг, разных сводов, выборок и реестриков. Чистенькие, опрятные листочки были усыпаны рядами и колоннами цифр с итогами, средними выводами и различными математическими выкладками. Больше всего меня поразило в о. Георгии то обстоятельство, что он совсем не выспрашивал меня, кто я такой, откуда приехал, зачем мне эти цифры и т. д. Всякий другой провинциал на его месте вытянул бы все жилы, пока не разузнал бы всю подноготную до седьмого колена по восходящей и нисходящей линии, но о. Георгий держался настоящим европейцем и все время говорил только о деле. Вообще батюшка оказался очень развитым человеком, понюхавшим от всего; говорил он складно и просто, хотя в его речи и проскакивали некоторые поповские словечки, как «любочестие», «благоначинание» и др. Особенно затрудняли о. Георгия ударения на некоторые слова, и, несмотря на все усилия говорить вполне правильно, он произносил; «случай», «средства», «предмет», «Современные Известия» и т. п. Но этот маленький недостаток вполне выкупался всеми другими достоинствами. Когда я преисполнился невольного уважения к о. Георгию и даже усомнился в истине нападок на него попа Андроника, он проговорил с нерешительной улыбкой:

 

– Я и в литературе пытал счастья… То есть, собственно, не в литературе в общем смысле слова, а просто в наших «Епархиальных Ведомостях», напечатал одну статейку. Я вам сейчас покажу ее.

Порывшись в шкапу, о. Георгий достал перегнутый пополам лист «Епархиальных Ведомостей» и подал его мне, обязательно развернув даже страницу, на которой было начало его статейки.

Я прочел заголовок: «Еще благочестивый крестьянин».

– Конечно, «Еще благочестивый крестьянин» только слабый опыт и не выдержит серьезной критики, – скромничал о. Георгий, пока я пробегал его статейку.

Нам подали кофе. Прилично одетая горничная держала себя с достоинством, как и следует настоящей горничной у настоящих господ. Прихлебывая из своего стакана, о. Георгий долго распространялся на тему о печальном положении русского духовенства.

– Взять хоть ту сцену, свидетелем которой вы невольно сделались, – ораторствовал батюшка. – Что может быть тяжелее? А между тем поставьте себя на мое место… Нужно жить и хочется жить, как все другие трудящиеся люди, а между тем с первых же шагов, встречаешься с этой прозой жизни, в виде разных сборов, платы за требы и прочих дрязг нашей бытовой обстановки. Конечно, во многом, даже очень во многом виноваты и мы сами, что и вызывает относительно нас совершенно справедливые нарекания общества, но, с другой стороны, нужно же войти и в наше положение. Я хочу сказать о том, что необходимо поднять престиж русского духовенства, по меньшей мере, до того уровня, на котором стоит духовенство за границей… Простой народ не уважает попа за его сборы натурой и пятаками, интеллигенция – за необразованность, купечество – за недостаток самоуважения. Мы компрометируем собственный сан из-за пятаков и ложек сметаны!.. По-моему, уж лучше сидеть голодом, чем добывать себе пропитание путем унижения.

В подтверждение своих слов о. Георгий мягко потянулся в своем кресле и хрустнул длинными белыми пальцами.

– Затем, наше духовенство живет слишком изолированной жизнью, – продолжал о. Георгий, ставя стакан на стол. – г Мы, точно нарочно, отстраняем себя от всякой иной общественной деятельности, кроме узко-церковной, а между тем этонаша прямая обязанность. Общественные дела, школа, земство – вот на первый раз и широкое поле для труда. Конечно, всякое начало обходится дорого, но нужно же когда-нибудь начинать. Важно, чтобы провести идею целиком, через все мелочи и пустяки…

Вас желает видеть псаломщик, отец Георгий, – почтительно доложила горничная.

– Ага. Пусть войдет.

В дверях кабинета показалась протяженно сложенная фигура Паньщи; он оторопел, сдвинул в одно место свои громадные сапоги и напрасно старался удержать в приличном виде расходившиеся полы рыжего подрясника. Рядом с чистенькой и кошачьи опрятной фигурой о. Георгия, скромно охорашивавшегося в своем кресле, Паньша сегодня казался особенно жалок.

– Вы, отец Георгий, прислали за мной служанку… – нерешительно заговорил Паньша, бегая глазами по кабинету.

– Да, да… Вы приготовите к завтрашнему дню ведомость о родившихся и передадите ее вот им, – мягко проговорил о. Георгий, указывая глазами на меня.

– А я, отец Георгий, думал… мы с отцом Андроником собрались рыбки побродить, так я хотел уволиться у вас…

Паньша засопел носом и смолк, только пальцы руки, придерживавшие измызганный и захватанный край полы, усиленно перебирали какой-то лихорадочный мотив. В ответ на этот протест о. Георгий только Немного приподнял свои плечи и покачал укоризненно головой.

– Я вас не задерживаю с отцом Андроником но лучше было бы сначала представить ведомость о родившихся, – прибавил о. Георгий. – Ваша рыба, может, и подождет…

Паньша переложил свою шапку из руки в руку и с унынием уперся глазами в угол. «Вот тебе, дескать, о. Андроник, и рыбка… набродишь с ним!»

Когда Паньша. удалился, вернее, выпятился в дверь, о. Георгий улыбнулся с печальным достоинством.

Вот вам наше духовенство… полюбуйтесь!.. «Рыбку побродить»! Нечего сказать, хорошо… Впрочем), nomina odiosa sunt[5] это "только к слову сказал.

Я стал прощаться. В гостиной мы встретили жену о. Георгия, молоденькую и красивую даму, о которой поп Андроник говорил, что у о. Егора и «попадья с музыкой», потому что матушка играла на рояле. Молоденькая матушка хотя была тоже духовного родопроисхождения, но держала себя, как подобает настоящей светской даме. Летнее серенькое барежевое платье обрисовывало красивую молодую фигуру очень эффектно, скромная отделка была подобрана со вкусом, целомудренной белизны воротнички и манжеты свидетельствовали о том, что матушка не жила живмя на кухне, как другие попадьи. Безукоризненные манеры и строго-приветливое лицо матушки досказывали то, что и она вполне разделяла мнение мужа о необходимости поднятия престижа русского духовенства.

– Оставайтесь обедать, – предлагала матушка. – Мы обедаем рано… по-деревенски.

Мне оставалось только поблагодарить за любезное приглашение, которого принять я не мог. Для первого раза было слишком много любезностей, которых я ничем не заслужил, так Что мне сделалось даже немножко совестно. Пожав маленькую, выхоленную ручку эмансипированной попадейки, я удалился с миром.

К моему удивлению, Паньша ждал меня за воротами. А мы с Андроником рыбку было собрались побродить… заговорил он, тяжело шаркая своими громадными сапогами и по пути раскуривая крючок злейшей крупки, известной в бурсе под названием «сам-кроше».

– Я могу подождать с ведомостью, – объяснил я, стараясь утешить огорченного Паньшу.

– А если он узнает? Еще, пожалуй, на поклоны поставит… Бедовый он у нас.

– Уж не знаю, как мне быть.

– Вот что, у меня блеснула искра, – с оживлением заговорил Паньша. – Он вас непременно спросит о ведомости, а вы ему скажите, что получили сегодня.

– Хорошо.

– Покорно вас благодарю! – растроганным голосом проговорил Паньша и, схватив мою руку, неожиданно поцеловал ее. – Такую уху заварим с Андроником да с Паганини…

От меня Паньша перешел на другую сторону улицы и, подобрав полы подрясника, болтавшиеся по бокам как подшибленные у птицы крылья, одним махом перебросил свое протяженно сложенное тело через прясло в чей-то огород, где и пропал.

Я знал попа Андроника больше десяти лет. Это был истинно русский человек, без всякой примеси, и, как в каждом истинно русском человеке, достоинства и недостатки в попе Андронике представляли собой самую пеструю смесь. В одно и то же время оригинальный старик был хитер и наивен, добр и cкуп, хотя не старался скрывать своих недостатков и не выставлял напоказ добродетелей. Ум у о. Андроника был от природы сильный, но совсем не тронутый образованием, как неотшлифованный драгоценный камень. В его разговоре всегда звучала ироническая нотка, причем он чаще всего смеялся над самим же собой. Прибавьте к этому безграничное добродушие, в котором, как в воде, растворялось и тонуло все остальное. Бурсацкая закваска настолько въелась в попа Андроника, что он совсем не замечал ее и оставался старым, закоренелым бурсаком, не поддаваясь никаким новым веяниям и знамениям времени. «Меня еще в деревянной колодке водили в бурсе-то, – рассказывал старик в веселую минуту, – а все за матушку-водочку… Поймали пьяного, сначала отодрали, как Сидорову козу, а потом на шею завинтили два деревянных бруса да так и продержали целую неделю. Вот у нас какая была наука-то… Нынче уж, пожалуй, и в острогах так не держат, как нас учили!»

Колодка, это варварское, чисто китайское наказание, в России давно вывелась, но в сибирской бурое процветала еще пятьдесят лет назад.

– А в семинарии-то мы, братчик, учились разве по-нынешнему! – рассказывал о. Андроник. – Народ все большой был – великовозрастие… По тридцати лет бывали лбы, И здоровенный народ. Взять хоть меня: подковы гнул, братчик, двухпудовые гири бросал на крыши. Силища была у меня, как у хорошего черта. В одних тиковых халатиках ходили в семинарии, а зимой в шубах в классе сидели. А каждое воскресенье у нас кулачный бой происходил с мещанами – стена на стену. На масленице как-то, братчик, мы двоих мещан уходили – и не дохнули. Одним словом, могутный был народ, не осевки какие-нибудь. Крепко иногда доставалось и нам… Однажды, братчик, один столяр так меня угостил по голове гирькой, что две недели без памяти вылежал в больнице. Только одно плохо было: все бедный народ был, гроша расколотого за душой не бывало. Как птицы небесные, братчик, жили, и ничего… Бывало, на вакацию нас обозом отправляли, как дрова. Подвод семьдесят наберут, нагрузят семинаристами и повезут. Неделю в обозе-то плывешь: лошадь везет, а кусать нечего. "Сами должны были промышлять пропитание… Уж нас знали по тракту: как обоз с семинаристами в деревню, бабы все двери на запор, потому гусь попал – гуся в мешок, поросенок – и поросенка туда же, хлеба, овоща, молока. Силой так и отбираем, как разбойники хорошие. Ведь нас орда валит человек в полтораста, ничего не поделаешь… И головы только, братчик, были!.. Маленькие деревни такмы приступом брали… Ну, раз и нам Досталось на орехи. Ехали мы мимо одной татарской деревни, – большая деревня, а у татар какой-то праздник случись– ну, ураза по-ихнему. Хорошо. Едем мы мимо мечети, а в мечети народ алле молится. Тут кому-то и пади в голову: схватил мешок с двумя поросятами, забежал в мечеть да мешок и бросил по самой середине. Сделали мы это дело, а потом и видим, братчики, что неладно сделали… Отмолятся татаришки, в погоню за нами ударятся, а на обозе не уекочишь. Ямщики сильно струхнули… Ну, выпили ведро водки для: храбрости и ползем по дороге. Только вдруг, слышим, погоня: вся деревня за нами гонится на вершных. Человек сто татаришек так и мчатся на нас, – кричат, нагайками машут. Дреколье разное с ними… Ну, мы были не плохи: телеги сдвинули стеной, а сами за телегами засели, тоже с дрекольем да с камнями. И началась, братчик, настоящая битва: едва мы живы ушли тогда… Больно злы эти татаришки, так с ножами и лезут на нас. Крепко нам досталось… Кому глаз подбили, кому спину отшибли, кому голову… настоящее поле на брани убиенных!..

Паньша во многих отношениях был полной противоположностью о. Андроника и, вероятно, в силу такой противоположности питал к старику какую-то собачью привязанность. Сам по себе Памыпа являлся тем, что принято называть широкой русской натурой; широчайшая бесхарактерность и непреодолимая страсть к водке сделали из Паньши неудачника и вечного дьячка. Он был умен, изворотлив, находчив, умел польстить, но при благоприятных обстоятельствах обнаруживал все признаки самой черной неблагодарности, хитрил, обманывал и продавал. Особенностью Паньши в этих качествах было то, что он, всегда действовал «под наитием» или когда в его голове «блеснет искра». Мугайская церковь имела при себе большой причт, причем попы, дьяконы, дьячки вечно рознили, и Паньша являлся великим дельцом в сфере этой внутренней политики – обманывал, подстрекал, наушничал и просто клеветал. В своей роли он являлся неподражаемым и даже обнаруживал какуюто поэтическую складку, когда приходилось изобретать что-нибудь необыкновенное. Как оправдание, Паньша мог бы привести свое затаенное желание как-нибудь сделаться дьяконом, – это желание превратилось у него в настоящую idee fixe.[6] Но дьяконство, за разными независящими обстоятельствами, както всегда ускользало из-под самого носу Паньши: то Паньша подерется в пьяном виде, то сгрубит попу, то крепко побьет жену – одним словом, вечно устроит что-нибудь самое неудобосказуемое, а начальство все это мотает да мотает себе на ус. Сближение Паньши с о. Андроником и с учителем рассматривалось заводскими политиками, как явный заговор против новенького «неопытного священника:.

 
5Не будем называть имена (лат.).
6Навязчивую идею (франц.).
Рейтинг@Mail.ru