bannerbannerbanner
Черты из жизни Пепко

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Черты из жизни Пепко

Полная версия

XXXV

Неудача «Межеумка» сильно меня обескуражила, хотя я и готовился вперед ко всевозможным неудачам. Уж слишком резкий отказ, а фраза знаменитого человека несколько дней стояла у меня в ушах. Это почти смертный приговор. Вероятно, у меня был очень некрасивый вид, потому что даже Пепко заметил и с участием спросил:

– Опять обзатылили?

– Да и еще как…

Я рассказал свою «дерзость» и результаты оной, до уничтожающей фразы включительно.

– «Мы таких статей не принимаем»? – повторил Пепко ответ знаменитого человека, видимо, его смакуя. – Ну, а ты что же?

– Я? Кажется, я походил на собаку, которая хотела проникнуть в кухню и вместо кости получила палку… Вообще подлое чувство. День полного отчаяния, день отчаяния половинного, день просто сомнения в самом себе и в заключение такой вывод: он прав по-своему…

– Ах ты, мякиш!

– Не, не мякиш… Я буду там печататься и добьюсь своего. Эти неудачи меня только ободряют… Немного передохну – и опять за работу…

– История первого портного? Что же, не вредно… Могу только сочувствовать. Да… У нас вон тоже неудача: кассирша сбежала. А мы с Андреем Иванычем все-таки не унываем… да.

– Нашли занятие…

– И прекрасное занятие. Мы уже отправили триста рублей в славянский комитет. Лепта вдовицы по размерам, а все-таки лепта. Если бы каждый мог внести столько.

Пепко, как известно из предыдущего, жил взрывами, переходя с сумасшедшей быстротой от одного настроения к другому. Теперь он почему-то занялся мной и моими делами. Этот прилив дружеской нежности дошел до того, что раз Пепко явился ко мне в час ночи, разбудил меня, уселся ко мне на кровать и, тяжело дыша, заговорил:

– Знаешь, я все время думаю…

– Постой, который теперь час?

– Два… то есть второй.

– Да ты с ума сошел, Пепко… Что такое случилось?

– Мне нужно серьезно поговорить с тобой о «Межеумке». Я прочитал рукопись и отправлюсь с ней в редакцию для некоторых объяснений. Видишь ли, он тебя оскорбил… Это нехорошо, очень нехорошо. Он слишком большой человек, а ты сущая литературная ничтожность. Да… Значит, он должен быть вежлив прежде всего. Это minimum… Допустим, что ты написал неудачную статью, – это еще не беда и ни для кого не обидно. Даже опытный автор может написать неудачную статью… Занятие, во всяком случае, скромное. Я приду к нему и скажу: «Милостивый государь, я вас очень люблю, уважаю и ценю, и это мне дает право прийти к вам и сказать, что мне больно, – да, больно видеть ваши отношения к начинающим авторам»… О, я ему все скажу! Я буду красноречив… Ведь он нанес тебе оскорбление.

– Послушай, ты, кажется, рехнулся?.. С какой стати ты полезешь объясняться?.. Оскорбителен был тон, – да, но ты прими во внимание, сколько тысяч рукописей ему приходится перечитывать; поневоле человек озлобится на нашего брата, неудачников. На его месте ты, вероятно, стал бы кусаться…

– Нет, нет, этого дела так нельзя оставлять. Я скажу ему несколько теплых слов.

– Редакции не обязаны мотивировать свои отказы и отвечать по существу дела: для этого не хватило бы времени. Если каждый отвергнутый автор полезет с объяснениями, когда же он сам будет писать?.. Нет, это дело нужно оставить.

Мне стоило большого труда успокоить Пепку. Он кончил тем, что принялся ругать меня, колотил в стену кулаками и вообще проявил формальное бешенство.

– Вася, ты глуп… о, как ты глуп! С каким удовольствием я сейчас вздул бы тебя…

– Ты сядь, Пепко… Странно, что твои добрые намерения заканчиваются непременно мордобитием.

– Дерево деревянное!.. Ветчина!.. олух!..

За этим пароксизмом последовал быстрый упадок сил. Пепко сел на пол и умолк. В единственное окно моего гроба глядело уже летнее утро. Какой-то нерешительный свет бродил по дешевеньким обоям, по расщелявшемуся деревянному полу, по гробовой крышке-потолку, точно чего-то искал и не находил. Пепко сидел, презрительно мотал головой и, взглядывая на меня, еще более презрительно фыркал. Потом он достал из кармана несколько написанных листов и, бросив их мне в физиономию, проворчал:

– На, черт тебя возьми…

– Что это такое?

– А вот, читай… Целую неделю корпел. Знаешь, я открыл, наконец, секрет сделаться великим писателем. Да… И как видишь, это совсем не так трудно. Когда ты прочтешь, то сейчас же превратишься в мудреца. Посмотрим тогда, что он скажет… Ха-ха!.. Да, будем посмотреть…

Просматривая Пепкину работу, я несколько раз вопросительно смотрел на автора, – кажется, мой бедный друг серьезно тронулся. Всех листов было шесть, и у каждого свое заглавие: «Старосветские помещики», «Ермолай и Валетка», «Максим Максимыч» и т. д. Дальше следовало что-то вроде счета из ресторана: с одной стороны шли рубрики, а с другой – цифры.

– Пепко, извини, это выше моего понимания…

– Ага!.. Я взял у каждого знаменитого автора по рассказу и произвел самый точный химический анализ, вернее – анатомическое вскрытие. Вот не угодно ли: вступление – двадцать три строки, вводная сцена – сорок семь строк, описание летнего утра – семнадцать строк, вывод главного действующего лица – тридцать две строки, завязка – пятнадцать строк, размышления автора – пятьдесят девять строк, сцена действия – сто строк, описание природы, лирическое отступление, две параллельные сцены – у меня все высчитано, голубчик. И посмотри, что из этого выходит… Лист шестой: сравнительный анализ – у Гоголя столько-то строк занимают описания природы, столько-то характеристики, столько-то сцены, столько-то лирические отступления; у Лермонтова – столько-то, у Тургенева – столько-то, у Льва Толстого – столько-то. Затем сравнительный порядок, в котором расположены эти отдельные части у каждого автора, – одним словом, решительно все. Еще ни одна бестия-критик не додумался до подобного точного метода исследования, а в этом весь секрет упадка нашей критики, что уже не составляет ни для кого тайны.

– Пепко, да ведь здесь недостает только масштаба… Ты авторов меряешь аршином.

– А ты слушай: я анатомировал твоего «Межеумка» и убедился, что ты ближе всего подходишь к Гоголю. Да… Ведь это целое открытие, и тебе только остается им воспользоваться. Прежде чем писать что-нибудь, сделай сценарий: тут описание природы столько-то строк, тут выход героини, там любовная сцена, – одним словом, все как на ладони. Знаешь, я хотел высчитать, сколько каждый автор употребил имен существительных, прилагательных, глаголов, наречий, затем, сколько у него главных предложений и придаточных, многоточий, знаков восклицаний и т. д. Не хватило терпения, да и сделать это может только какой-нибудь немец. Нашелся такой подлец Карл Иваныч, который высчитал, сколько раз у Цицерона встречается союз ut во всех его сочинениях.

Мне показалось, что Пепко серьезно рехнулся, и я в тот же день отправился к нему на дачу. Это был мой первый визит. Анна Петровна, как все молодые жены, ревновала мужа больше всего к его старым друзьям, служившим для нее олицетворением тех пороков, какими страдал муж; ведь сам он, конечно, хороший, милый, чудесный, если бы не проклятые друзья. История известная, и я до сих пор старался не отягощать Анну Петровну своим присутствием, да и роль олицетворенного порока мне не нравилась. К моему счастью, Анны Петровны не оказалось дома, а Пепко шагал по дачному садику в гимназическом ранце. Оказалось, что ранец был набит камнями, и он вперед приучал себя к трудностям предстоявшей боевой жизни.

– Я уж теперь могу сделать пять тысяч шагов без одышки, – объяснял он. – Впрочем, зависит от питания… Ведь я уже целый месяц питаюсь солдатским пайком. Труднее всего перелезать в роще через забор…

– Это еще что такое?

– А видишь ли, забор для меня заменяет горы… Сначала я мог перелезать всего сорок раз, а сейчас уже достиг до сотни. Вот, не хочешь ли попробовать?

– Нет, благодарю. Я ведь не собираюсь поступать в герои…

Пепко огляделся, подмигнул мне и шепотом сообщил:

– Я сделал чудное открытие, Вася… Ха-ха!.. Знаешь, я раньше очень страдал… ну, в семейной жизни это случается. Серьезно страдал… да. А теперь, брат, шалишь… Например, Анюта меня оскорбит… понимаешь? Мне обидно… Раньше я дня на два терял расположение духа, а теперь надену ранец – и в парк. При легких огорчениях достаточно сделать две тысячи шагов, при серьезных тысячи четыре – и все как рукой снимет. Дело в том, что нужно создать физический противовес внутренней душевной тяжести – и равновесие восстановляется. Не правда ли, как это удобно? Анюта, например, говорит: «ты – негодяй», – это стоит двести шагов; «ты испортил мне всю жизнь», – ну, это триста пятьдесят, даже все четыреста; «ты – пьяница и умрешь под забором», – это всего пятьдесят шагов, а когда она начинает плакать, – тут уж прямо тысяча. У меня есть таблицы, где я веду строгую отчетность и даже высчитываю те ошибки, которые у астрономов подводятся под личное уравнение. У меня, братику, все по счету, ибо цифра составляет душу мира, как говорили еще пифагорейцы.

Пепко опять был мил, как ребенок, и я чувствовал, что опять начинаю его любить. В нем была эта проклятая черта русского характера, за которую можно простить человеку все… Он меня заразил даже своим славянским патриотизмом, особенно когда вспыхнуло сербское восстание. Где-то далеко-далеко рубили лес, и щепки долетали до нас… На вокзале я встретил уже несколько братушек в расшитых куртках, в каких-то шапочках и шароварах. Откуда они взялись? В газетах шел набат, – Фрей был прав. Общество было охвачено движением. Все радовались чему-то. Чувствовался подъем и мысли и чувства. Теперь, почти через двадцать лет, трудно об этом судить, но движение было, и такое хорошее движение, заражавшее всех, от гимназиста до седовласого старца.

Мы раз отправились с Аграфеной Петровной в Шувалово на вечер, устроенный Пепкой и Андреем Иванычем уже в пользу сербов. Публики было много. На каждом шагу – возбужденные лица. У буфета кто-то кричал: живио!.. Хор любителей пел сербские песни, оркестр играл сербские мотивы. Вообще в самом воздухе стояло что-то захватывающее, возбуждающее и хорошее. Сейчас это движение осмеяно и подвергнуто беспощадной критике, а тогда было хорошо. Я даже начинал завидовать Пепке, который даже в мелочах проявлял такую кипучую деятельность. Одна Аграфена Петровна смотрела на оживленную публику грустными глазами и потихоньку вздыхала. Мне казалось, что она жалела, что не может накормить всех этих угнетенных герцеговинцев, сербов и болгар, – кормить кого-нибудь было ее слабостью. Она была слишком женщина…

 

– Живио! – кричал Пепко, подбегая к нам.

– Вот танцевать-то как будто нехорошо, Агафон Павлыч, – оговорила его Аграфена Петровна. – Там зверства, а вы танцуете…

Из Шувалова мы возвращались с Аграфеной Петровной вдвоем; дорога парком в летнюю теплую ночь была чудная. Я находился под впечатлением сербского вечера и еще раз завидовал Пепке. Мы шли пешком и даже немного заблудились.

– Присядемте… Я устала.

Садовая скамейка была к нашим услугам. Аграфена Петровна села и долго молчала, выводя на песке зонтиком какие-то фигуры. Через зеленую листву, точно опыленную серебристым лунным светом, глядела на нас бездонная синева ночного неба. Я замечтался и очнулся только от тихих всхлипываний моей дамы, – она плакала с открытыми глазами, и крупные слезы падали прямо на песок.

– Аграфена Петровна, что с вами?

Заплаканные глаза смотрели на меня, а потом голова Аграфены Петровны очутилась на моем плече.

– Милый, милый, как я… я счастлива.

Когда женщина первая делает признание в любви, мужчина попадает в крайне неловкое положение. Я помню, что поцеловал ее в лоб, что потом это горячее заплаканное лицо прижалось к моему лицу, что… Прежние романисты ставили на этом пункте целую страницу точек, а я ограничусь тремя.

XXXVI

Что может быть хуже обмана, особенно обмана в той интимной области, где все должно освещаться искренним чувством… И я шел по этой торной дороге лжи и обмана, усыпленный первой женской лаской, первыми признаниями и поцелуями. Давно ли я обличал Пепку, а теперь делал то же, нет – гораздо хуже. Не скрою, что мне временами делалось ужасно совестно, я начинал презирать себя, но ласковый женский шепот тушил эти последние проблески. Разве вся история – не обман? И герой и нищий одинаковы, особенно когда дело касается собственности, которая сама идет к своему вору с ласками и поцелуями. И все-таки я презирал себя, молча и сосредоточенно, как иногда презирал Аграфену Петровну, Андрея Иваныча, Пепку и весь род людской вообще, точно все были виноваты моей собственной виной. Мне было обидно, что так нелепо поместились мои первые восторги; ведь я даже не любил Аграфены Петровны, а отдавался простому физическому влечению. Где же идеалы, где та светлая и чистая, которая носилась в тумане юношеских грез? Меня охватывало чувство позора и стыда.

– Вы, кажется, предаетесь угрызениям совести? – заметила однажды Аграфена Петровна с улыбкой. – Успокойтесь, мой милый… Мы с Андреем Иванычем только играем в мужа и жену, по старой памяти.

– Тем хуже… Я-то при чем тут?

Меня удивляло ее спокойствие. Она решительно ничем не выдавала себя и оставалась такой же, какой была раньше. Я был уверен, что ее даже совесть не мучила. Она просто шла своей дорогой, полная сегодняшним днем, как это умеют делать женщины. Впрочем, должен сознаться, что трудно ее и винить: будь другой муж – и ничего бы не было. К самому себе я всегда был строг и называл вещи их собственными именами, хотя гораздо удобнее ненавидеть и прощать свои собственные пороки и недостатки, когда их находишь в других людях. До этого я еще не дошел. Да, я пил из отравленного источника и, как пьяница, хотел пить и пить без конца. К Андрею Иванычу у меня было смешанное чувство ненависти, презрения и ревности; ведь никто так не ревнует, как любовник. Меня, конечно, главным образом волновали картины прошлого счастья Андрея Иваныча. В душу закрадывалось то подлое чувство собственности, которое из мужчины делает самца.

Пепку я старался совсем не встречать и даже избегал его. Впрочем, ему было не до меня. События разгорались. Уже весь Балканский полуостров был охвачен могучей мыслью о национальной независимости.

– Представьте себе, этот сумасшедший Пепко едет на войну, – заявила однажды Аграфена Петровна (она говорила «сумашедчий», как горничная). – Анюта прибегала ко мне…

– Неужели едет? – удивлялся я самым бессовестным образом.

– Да, да… В добровольцы поступает. И Анюта тоже сумашедчая… Как же, помилуйте, и она туда же за ним!.. И что она только нашла в нем… Удивляюсь, удивляюсь!..

Я расхохотался внутренно. Мечты Пепки хотя на время избавиться от жены рушились самым позорным образом. Жена ехала вместе с ним… Это уже входило в область комедии. То-то он в последнее время совсем глаз не показывает. Тоже есть кое-какая совесть. Ловко, Анна Петровна… Я про себя злорадствовал по адресу своего друга, точно желал выместить на нем свое собственное свинство. Я даже с нетерпением ждал случая, когда, наконец, увижу женатого добровольца. Как-то все геройство Пепки уничтожалось одним этим словом: жена. Получалась обидная нелепость идти на войну с женой. Одним словом, только Пепко мог очутиться в таком дурацком положении.

– Анюта едет фельдшерицей, – объяснила Аграфена Петровна. – Что же, оно, может, и хорошо, а притом и муж все-таки на глазах. Мало ли что на войне может случиться… Эти лупоглазые турчанки как раз изведут добра молодца.

Движимая родственным патриотизмом, Аграфена Петровна усиленно что-то шила, проявляя сестринскую любовь. Она даже раза два всплакнула над работой, так, по-бабьи всплакнула, потому что и глаза на мокром месте и война – страшное слово.

Наступил день отъезда. Пепко не завернул даже проститься, а написал коротенькую записку с просьбой приехать на Варшавский вокзал.

– Что же, надо проводить, – решила Аграфена Петровна. – Все-таки родственники…

Она ходила уже целых два дня с заплаканными глазами, и, как мне казалось, ей самой нравилось это родственное горе и то, что она может поплакать на определенную тему. Кстати, она заготовила целую корзину съестного, – голодные они там, так пусть покушают.

Варшавский вокзал имел необычно оживленный вид. Зала и платформа были битком набиты. Большинство составляла провожающая публика. Все лица имели возбужденно-торжественный вид. Толпу охватило то хорошее общественное чувство, которое из будней делает праздник. И барин, и мужик, и мещанин, и купец – все точно приподнялись. Да, совершалось что-то необычно хорошее, трогательное и братское. Это было написано у всех в глазах, в движениях, в тоне голоса. Это движение впоследствии было осмеяно, а сами добровольцы сделались притчей во языцех, но это просто несправедливо, вернее сказать – дурная русская привычка обращать все в позорище. Как сейчас вижу эту разношерстную и разномастную толпу добровольцев, состоявшую главным образом из отставных солдат. Как-то странно было видеть самые обыкновенные лица, которые сделались необыкновенными. Положим, что в массе эти кучки добровольцев были плодом газетного поджиганья, патриотических речей, таких же разговоров и главным образом того, что дома уж очень тошно жилось. Но были и другие сюжеты. Я невольно полюбовался двумя братьями-добровольцами – старший с офицерской выправкой, а младший просто хороший юнец. Оба такие славные и серьезные. Их никто не провожал, и они держались в сторонке от общей волны. Трогательно было смотреть, как старший брат ухаживал за красавцем младшим. Эти знали, куда идут и зачем идут.

Я боялся за Пепку, именно боялся за его настроение, которое могло испортить общий тон. Но он оказался на высоте задачи. Ничего театрального и деланого. Я его еще никогда не видал таким простым. Немного резала глаза только зеленая веточка, пришпиленная, как у всех добровольцев, к шапке. Около Пепки уже юлил какой-то доброволец из отставных солдат, заглядывавший ему в лицо и повторявший без всякого повода:

– Ах, ваше благородие, мне бы хучь одного турку прикончить… Неужто господь-батюшка не приведет?.. Уж я бы… ах ты, братец ты мой…

Пепко уже успел заручиться ординарцем, и солдат таскал его вещи, суетился и повеличивал «вашим благородием». У Пепки вообще было что-то привлекающее к себе. Когда Пепко сконфузился немного при виде корзины с съестным, которую Аграфена Петровна привезла на вокзал, выручил солдат.

– Позвольте, сударыня… У нас все уйдеть… Как же можно, ваше высокоблагородие. Можно сказать: дар божий. Уйдеть… Тут еще, ваше высокоблагородие, одна женщина, желающая нащет провианту.

– Какая женщина?

Притиснутая толпой, стояла наша Федосья. Она протягивала молча какой-то узелок.

– Проводить пришла, Агафон Павлыч, – виновато повторяла она, точно оправдывалась за свою смелость. – Бывало, ссорились… так уж вы того…

Растроганный этой лептой вдовицы, Пепко заключил в свои объятия Федосью и по-русски расцеловал ее из щеки в щеку. Эта ничтожная сцена произвела на всех впечатление: Аграфена Петровна отвернулась и начала сморкаться, Анна Петровна плотно сжала губы и моргала, стараясь подавить просившиеся слезы, у меня тоже сдавило горло, точно прихлынула какая-то теплая волна. Потом толпа нас разъединила, и я почувствовал, как Федосья тянет меня куда-то за рукав. Я пошел за ней. В самом дальнем уголке вокзала сидела Любочка, одетая в черное. Она казалась девочкой. Худенькое бледное личико совсем вытянулось и глядело такими трогательно-напуганными глазами.

– В сестры в милосердные записалась… – объяснила Федосья.

– Здравствуйте, Любочка… И вы на войну?

– Не знаю… Куда повезут, Василий Иваныч. Не поминайте лихом…

Пепкин солдат очутился опять около нас и куда-то потащил Любочкин багаж.

– Ты это куда поволок? – уцепилась за него Федосья.

– А как же? – удивился и обиделся солдат. – Вместях все едем… Одна компания. Значит, у их благородия супруга на манер милосердной сестры, и вот они в том же роде… Уж я потрафлю, не беспокойтесь, только бы привел господь сокрушить хучь в одном роде это самое турецкое челмо… а-ах, боже мой!..

Солдат являлся в роли той роковой судьбы, от которой не уйдешь. Любочка только опустила глаза. Я уверен, что она сейчас не думала о Пепке. Ей просто нужно было куда-нибудь поместить свое изболевшее чувство, – она тоже искала своего бабьего подвига и была так хороша своей кроткой простотой.

– И что только будет… – шептала Федосья, покачивая головой. – Откуда взялся этот проклятущий солдатишко… Люба, а ты не сумлевайся, потому как теперь не об этом следовает думать. Записалась в сестры – ну, значит, конец.

Хлопотавшие с отправкой добровольцев члены Славянского общества усаживали свою беспокойную публику в вагоны. Из залы публика хлынула на платформу. Безучастными оставались одни буфетные человеки и фрачные лакеи, – их трудно было прошибить. Пепко разыскал меня, отвел в сторону и торопливо заговорил:

– Мне давно хотелось сказать тебе, Вася… да, сказать… ах, нехорошо, Вася!.. Мне больно тебе это говорить…

– Да ты о чем?

– А ты не знаешь, о чем? Перестань… ах, нехорошо!.. Может быть, не увидимся, Вася… все равно… Одним словом, мне жаль тебя. Нельзя так… Где твои идеалы? Ты только представь себе, что это кто-нибудь другой сделал… Лучше бы уж тебе ехать вместе с нами добровольцем. Вообще скверное предисловие к той настоящей жизни, о которой мы когда-то вместе мечтали.

Я чувствовал, как вся кровь хлынула мне в голову и как все у меня завертелось пред глазами, точно кто меня ударил. Было даже это ощущение физической боли.

– Мне странно слышать это именно от тебя, Пепко… – бормотал я и неожиданно прибавил: – А ты видел Любочку?

– Да, она едет вместе с нами… Я говорил с ней. Только ты ошибаешься: это совсем другое. Тут была хоть тень чувства и увлечения, а не одно холодное свинство…

– Послушай, ты говоришь о том, чего не знаешь, и позволяешь себе слишком много… да.

Мне вдруг захотелось сказать Пепке что-нибудь такое обидное и несправедливое, но раздался уже второй звонок, и мы расстались совершенно холодно.

Помню, как я стоял в толпе чужим человеком. Обидные слезы душили меня, и в то же время мне хотелось во всем обвинить Пепку. Вот рассаженные по вагонам добровольцы запели «Спаси, господи, люди твоя», и толпа, как один человек, обнажила головы. Все были охвачены одним жутким чувством. Рядом со мной стоял купец, толстый и бородастый, и плакал какими-то детскими слезами… У меня тоже катились слезы. А знакомый с детства церковный мотив разрастался и широкой волной покрыл всю платформу, – пел стоявший рядом купец, пел официант с салфеткой подмышкой, пела Федосья… Подступала одна общая волна, которая была сильнее того пара, который должен был сейчас унести горсть добровольцев.

Трогательный момент был нарушен только Пепкиным солдатом. Он как-то кубарем выскочил без шапки из вагона и кинулся к члену Славянского общества.

 

– Вашескородие, шапку украли… Что же это такое?.. Можно сказать, душу полагать готов, а они, подлецы, например, шапку… Каким же манером, я, например, в Сербию? Все в шапках, а я один оглашенный…

Солдата едва успокоили и как-то засунули обратно в вагон. Поезд тронулся, а за ним поплыл и торжественный церковный мотив…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru