В казачьей станице Веселый Куст уже три дня готовились к приему дорогих заграничных гостей. Станица разметала свои избенки у подножия горы Караульной, отрога Общего Сырта. Кругом – ни кустика, ни былинки, и только старые громадные пни по скату горы свидетельствовали, что здесь когда-то стоял громадный сосновый бор. Башкиры его берегли не одну сотню лет, но надвинувшаяся «казачья цивилизация», как выражался горный инженер Черноногов, не согласилась с его существованием и свела все до последней веточки. Станичные старички и старушки еще помнили столетние сосны, куда ребятами бегали за грибами, а теперь от бора остались одни пни, точно гнилые зубы. Да, прежде все было: на горе стоял бор, под горой протекала горная речка Незамайка, в речке было видимо-невидимо рыбы и т. д. Когда вырубили бор, Незамайка пересохла, а рыбу выловили дотла еще раньше. Одним словом, дыхание казачьей цивилизации сказывалось на всем.
Сама по себе казачья станица, как и все казачьи станицы, ни издали, ни вблизи ничего привлекательного не представляла, кроме казачьего убожества и непокрытой бедноты. Избенки крохотные, кое-как сгороженные из березы и осины, крыши соломенные. Единственная станичная улица заменяла собою помойную яму и место свалки всякого домашнего сора и не просыхала даже в самое жаркое лето. Лучшая изба – сравнительно, конечно, как и все на свете, – принадлежала станичному атаману Кузьме Псалму. В ней сейчас помещалась главная контора золотых промыслов Мутных и К0. Прииски были разбросаны в верховьях Незамайки и по ее притокам.
Сейчас в конторе находились сам хозяин Егор Никитич, седенький старичок с козлиной бородкой, выбившийся в золотопромышленники из простых рабочих, и горный инженер Черноногов, полный, упитанный господин за сорок лет, с красным носом и красивыми глазами навыкате. Хозяин все сидел у окна и угнетенно вздыхал, а Черноногов все время придумывал, что бы ему съесть, благо всевозможных закусок было заготовлено достаточно.
– Если взять сардинку и посыпать ее зеленым сыром, – думал вслух Черноногов, – да прибавить костяного мозга, да поджарить испанского лучку, да гарнировать фаршированными оливками…
Он закрывал глаза, чмокал жирными красными губами и безнадежно махал затёкшей от жиру короткой рукой.
– Егор Никитич, что же это будет, а? – спрашивал он, охваченный съедобным изнеможением.
– Надуют эти самые французы – вот что и будет, – ворчливо отвечал Мутных. – И что это тебе только далась эта самая еда?
– Еда? Ах, ты, сыромятный человек… Да в еде вся сила! Не понимаешь? Вот ты наешься своего студня из бычьих ног, нахлебаешься редьки с квасом, наешься зеленого лукаі– сидеть с тобой ірядом нельзя. А тут приедут люди культурные. Одним словом, цивилизация… Все-таки не понимаешь?
– Чего тут понимать? Такие же люди, как и мы, грешные… У них свой закон, у нас свой. Только и всего…
Черноногов возмущался. В молодости он был раза два в Париже, когда там пела Жюдик, и считал себя специалистом по части заграницы. Ни одного спектакля с m-me Жюдик[1] не пропустил и пообедал во всех лучших ресторанах.
– Французы – самый веселый народ, – объяснял он. – Только французы умеют веселиться и жить вообще. Мы дикари… Да, настоящие дикари… И потом… да… Да что тут говорить, все равно ничего не поймешь! Кстати, где Кузьма?
– Сам же ты его послал за этой киргизкой.
– Ах, да. Красавица эта Макэн… А французы любят красивых женщин и знают в них толк.
Мутных вскакивал, начинал бегать по комнате и отплевывался.
– Грешно это, Антон Павлыч, да. Не стало тебе по станицам казачек? Нет, подавай ему нехристь… Тьфу! Тьфу! Тьфу!
Да я и куска в рот не возьму, когда она будет в избе… Не хочу греха на душу брать. Да…