Пожар начался в городском предместье Теребиловке, где засела мещанская голь перекатная. Загорелась какая-то несчастная баня. С бани огонь перекинулся на соседнюю стройку, а потом уже охватил разом целый порядок. Пожарная команда оказалась в неисправности, как и следует быть пожарной команде, – прогресс еще не дошел до нее. Бочки рассохлись, рукава полопались, помпы не желали выкидывать воды, – одним словом, все как и должно быть. Стоявшая засуха делала из деревянных мещанских построек какую-то подтопку, и огонь захватывал одну улицу за другой. Самое главное неудобство заключалось в том, что нельзя было проехать за водой к Ключевой. Река была на виду, а добраться до нее нельзя. Сделавшие отчаянную попытку бочки пожарного обоза застряли в трясине, да еще на беду сломался ветхий мостик через болото. Получалась картина полной беспомощности.
Когда из Теребиловки перекинуло на главную Московскую улицу, всех охватила настоящая паника. Спасенья не было. Не прошло часа, как город уже был охвачен пламенем. Теперь сразу горело в нескольких местах. В виде отчаянной меры были выпущены даже арестанты из острога. А пожар все разливался. Носились тучи искр, огонь перебрасывало через несколько кварталов, а тут еще поднялся настоящий вихрь, точно ополчилось на беззащитный город само небо. Горел хлебный рынок, горел Гостиный дом, новые магазины, земская управа, женская гимназия, здание Запольского банка. Картина получалась страшная. Большинство домов были деревянные, и притом по амбарам везде хранилась пенька, лен, льняное семя и т. д. Везде по улицам грудами валялось вытащенное из домов добро, и не было свободного проезда. Одуревшая скотина лезла в огонь. У ворот стояли старики и старухи с образами в руках.
Отдельные сцены производили потрясающее впечатление. Горело десятками лет нажитое добро, горело благосостояние нескольких тысяч семей. И тут же рядом происходили те комедии, когда люди теряют от паники голову. Так, Харитон Артемьич бегал около своего горевшего дома с кипой газетной бумаги в руках – единственное, что он успел захватить.
– Ведь говорил Михей-то Зотыч! – кричал он, накидываясь на встречных.
– Он все говорил!.. Чего наша дума смотрела? Где пожарные? Где подъезд к реке?.. Бить надо… всех надо бить!..
Дом, в котором жил Стабровский, тоже занялся. У подъезда стояла коляска, потом вышли Стабровский с женой и Дидей, но отъезд не состоялся благодаря мисс Дудль. Англичанка схватила горшок с олеандром и опрометью бросилась вдоль по улице. Ее остановил какой-то оборванец, выдернул олеандр и принялся им хлестать несчастную англичанку.
– Разе такое теперь время, штобы цветы таскать?
Стабровский не хотел уезжать без мисс Дудль, и это все расстроило. Около экипажа уже образовалась целая толпа, и слышались угрожающие голоса:
– Поляки подожгли город!.. Видишь, как ловко наклались уезжать! Ребята, не пущай!
Произошло замешательство.
– Папа! стреляй! – крикнула обезумевшая от страха Дидя.
Трудно было предвидеть, чем бы закончилась эта дикая сцена. В такие моменты не рассуждают, и самые выдержанные люди теряют голову. Стабровский по опыту знал, что такое возбужденная толпа. Его чуть не разорвали в клочья, когда он занимался подрядами в Сибири. А тут еще Дидя с своею сумасшедшею фразой… Всех спасла мисс Дудль, которую привели под руки. Она так смешно сопротивлялась, кричала и вообще произвела впечатление. Толпа расступилась, и Стабровский воспользовался этим моментом. Он увел всех во двор, велел затворить сейчас же ворота и огородами вывел всех уже на другую улицу.
– В огонь их надо было бросить! – жалели в оставшейся у ворот толпе. – Видишь, подожгли город, а сами бежать!
Магнату пришлось выбраться из города пешком. Извозчиков не было, и за лошадь с экипажем сейчас не взяли бы горы золота. Важно было уже выбраться из линии огня, а куда – все равно. Когда Стабровские уже были за чертой города, произошла встреча с бежавшими в город Галактионом, Мышниковым и Штоффом. Произошел горячий обмен новостей. Пани Стабровская, истощившая последний запас сил, заявила, что дальше не может идти.
– Спасайтесь вы на пароход, а я умру здесь, – спокойно советовала она.
– Мне все равно не дойти.
– Я сейчас достану лошадь, – вызвался Галактион. – Подождите меня.
Мышников и Штофф задыхались от усталости.
– Тебе я не советую идти в город, – говорил Стабровский едва бежавшему Штоффу. – Народ потерял голову… Как раз и в огонь бросят.
Галактион сдержал слово и через полчаса вернулся в простой крестьянской телеге. Это было уже величайшее счастье. Пани Стабровскую, Дидю и мисс Дудль усадили кое-как, а Стабровский поместился на облучке кучером. Галактион указал, по какому направлению им ехать к пароходу. Через час телега подъезжала уже к Ключевой, с парохода подавали лодку.
– Хорошо то, что хорошо кончается, – заметил Стабровский, соображая все обстоятельства дела.
Пароходные дамы встретили гостей с распростертыми объятиями: они сгорали от нетерпения узнать последние новости.
Когда банковские дельцы вошли в город, все уже было кончено. О каком-нибудь спасении не могло быть и речи. В центральных улицах сосредоточивалось теперь главное пекло. Горели каменные дома.
– Вот это так кусочек хлеба с маслом! – ворчал Мышников, задыхаясь от далекой ходьбы. – Положим, у меня все имущество застраховано.
– И у меня тоже, – отозвался Штофф. – Интересно, выдержат ли наши патентованные несгораемые шкафы в банке… Меня это всего больше занимает. Ведь все равно когда-нибудь мы должны были сгореть.
Это хладнокровие возмутило даже Мышникова. Кстати, патентованные несгораемые шкафы не выдержали опыта, и в них все сгорело. Зато Вахрушка спас свои капиталы и какую-то дрянь, спрятав все в печке. Это, кажется, был единственный поучительный результат всего запольского пожара, и находчивость банковского швейцара долго служила темой для разговоров.
Единственный человек, который не тревожился, ничего не спасал и ничего не боялся, это был доктор Кочетов. Когда к нему в кабинет вбежала горничная с известием о пожаре, он даже не шевельнулся на своем диване, а только махнул рукой. Пожар? Что такое пожар? Он, Кочетов, уже давно сжигал самого себя на медленном огне… За последние дни галлюцинации приняли обостренную форму, и он все время страшно мучился, переживая свои превращения в Бубнова. Боже, как это было и тяжело, и страшно, и безвыходно!.. Пожар? Что такое пожар? У него уже давно разливался этот пожар в крови и в мозгу: это действительно страшно, потому что от такого пожара никуда не убежишь. И потом, как мог убежать Кочетов, когда на дороге мог превратиться в Бубнова?
– Доктор, уходите! – умоляли его прибежавшие из магазина приказчики.
– Хорошо, хорошо. Не беспокойтесь.
И горничная и приказчики не заметили, что с ними говорил не доктор Кочетов, а пьяница Бубнов. Доктор Кочетов мог только смеяться над этою мистификацией. Впрочем, о нем скоро забыли. Он стоял у открытого окна и любовался пожаром. Ведь это очень красиво, когда такая масса огня… Огонь – очищающее начало. Вон уже загораются соседние дома… Тоже очень не дурно. Становилось жарко. В окна врывалась струя едкого дыма, а доктор все стоял, любовался и дико хохотал, когда пламя охватило его собственный дом. Он хохотал потому, что теперь для него сделалось все совершенно ясно. Да, именно ясно, ясно как день… Стоя у окна, он несколько раз превращался в Бубнова, и этот Бубнов ужасно трусил, трусил до смешного, – Бубнову со страху хотелось бежать, выпрыгнуть в окно, молить о помощи.
– Ага, наконец-то ты мне попался, голубчик! – злорадствовал доктор, потирая руки. – Я тебя живого сожгу… Ха-ха!
Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери в комнате и опять стал у окна, – из окна-то он его уже не выпустит. А там, на улице, сбежались какие-то странные люди и кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался с публикой, прижимая руку к сердцу, как оперный певец.
– Извините, господа, а я не могу его выпустить.
Потом ему пришла уже совсем смешная мысль. Он расхохотался до слез. Эти люди, которые бегают под окном по улице и стучат во все двери, чтобы выпустить Бубнова, не знают, что стоило им крикнуть всего одну фразу: «Прасковья Ивановна требует!» – и Бубнов бы вылетел. О, она все может!.. да!
– Ага, голубчик, попался! – хохотал доктор, продолжая раскланиваться с публикой. – Я очень рад с тобой покончить… Ты ведь мне, говоря правду, порядочно надоел.
Сумасшедший сгорел живым.
Скитские старцы ехали уже второй день. Сани были устроены для езды в лес, некованные, без отводов, узкие и на высоких копыльях. Когда выехали на настоящую твердую дорогу, по которой заводские углепоставщики возили из куреней на заводы уголь, эти лесные сани начали катиться, как по маслу, и несколько раз перевертывались. Сконфуженная лошадь останавливалась и точно с укором смотрела на валявшихся по дороге седоков.
– Эх, Анфим, не умеешь ты править!
– А ты сам попробуй, Михей Зотыч, родимый мой.
– И попробую… Ты, значит, садись в самый зад, а я на облучок. Ну, вот так…
– Стой!.. Вывалишь!.. Держи правее!..
Сани раскатывались, и крушение повторялось. Скитские старцы даже повздорили из-за этого обстоятельства и напрасно менялись местами, показывая свое искусство.
Дело дошло чуть не до драки, когда в одном ложке при спуске с горы сани перевернулись на всем раскате вверх полозьями, так что сидевший назади Михей Зотыч редькой улетел прямо в снег, а правивший лошадью Анфим протащился, запутавшись в вожжах, сажен пять на собственном чреве.
– Ведь я тебе говорил: держи право! – кричал озлобившийся Михей Зотыч, с трудом вылезая из снега.
– Ну, говорил?.. Я и держу, а сани влево и отнесло…
– Держу, держу! – передразнил его Михей Зотыч. – Худая ты баба, вот что… Тебе кануны по упокойникам говорить, а не на конях ездить.
– И ты хорош, заводский варнак! – вскипел Анфим. – Сколько разов-то вывалил сам? Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала… Сам ты баба!..
– Нет, ты… Я говорю: держи право! А ты…
Скитники стояли посреди дороги, размахивая руками, старались перекричать друг друга и совсем не заметили, как с горки спустились пустые угольные коробья, из которых выглядывали черные от угольной пыли лица углевозов.
– Запали его в уху, дедко! – крикнула одна черная рожа.
– Ну, вали, другой, дедко!.. Эк, орут, точно черти над кашей!
Первым опомнился Анфим и даже испугался, когда, наконец, заметил черные рожи углевозов, – настоящий чертов поезд. Он сердито отплюнулся, а потом перекрестился.
– Ох, наваждение, Михей Зотыч! – виновато бормотал он. – Прости, родимый, на скором слове…
– Бог тебя простит… А только ты все-таки вправо должен был держать… да.
Старики уселись и поехали. Михей Зотыч продолжал ворчать, а старец Анфим только встряхивал головой и вздыхал. Когда поезд углевозов скрылся из виду, он остановил лошадь, слез с облучка, подошел к Михею Зотычу, наклонился к его уху и шепотом заговорил:
– И что я тебе скажу, родимый мой…
– Ну, что? – тоже шепотом спрашивал Михей Зотыч, озираясь по сторонам.
– А ты не заметил ничего, родимый мой? Мы-то тут споримся, да перекоряемся, да худые слова выговариваем, а он нас толкает да толкает… Я-то это давно примечаю, а как он швырнул тебя в снег… А тут и сам объявился в прескверном образе… Ты думаешь, это углевозы ехали? Это он ехал с своим сонмом, да еще посмеялся над нами… Любо ему, как скитники вздорят.
Для Михея Зотыча все сделалось ясно. Он тоже вылез из саней и бухнул в ноги Анфиму.
– Прости, отче, на скором слове…
– Бог тебя простит, Михей Зотыч…
Оглядевшись, Анфим подмигнул и проговорил опять шепотом:
– Пусть он теперь поликует, всескверный льстец… То-то давеча я замечаю, что держу вправо, а сани относит влево. А это он своей мерзкой лапой уцепит и тащит…
– А я слышал, как он когтем царапал, – шепотом же сообщал Михей Зотыч, – в том роде, как пес в двери скребется…
– Вот, вот… Посмеялся он над нами, потому его время настало. Ох, горе душам нашим!.. Покуда лесом ехали, по снегу, так он не смел коснуться, а как выехали на дорогу, и начал приставать… Он теперь везде по дорогам шляется, – самое любезное для него дело.
Дальше скитники ехали молча и только переглядывались и шептали молитвы, когда на раскатах разносило некованные сани. Они еще вывалились раз пять, но ничего не говорили, а только опасливо озирались по сторонам. В одном месте Анфим больно зашиб руку и только улыбнулся. Ох, не любит антихрист, когда обличают его лестные кознования. Вон как ударил, и прямо по руке, которая творит крестное знамение. На, чувствуй, старец Анфим!
В Кукарский завод скитники приехали только вечером, когда начало стемняться. Время было рассчитано раньше. Они остановились у некоторого доброхота Василия, у которого изба стояла на самом краю завода. Старец Анфим внимательно осмотрел дымившуюся паром лошадь и только покачал головой. Ведь, кажется, скотина, тварь бессловесная, а и ту не пожалел он, – вон как упарил, точно с возом, милая, шла.
– Знамения въявь творятся, – шепотом сообщил Анфим своему спутнику, когда вошел в избу. – Я лошадь-то рогожкой прикрываю, а она, милая, вся трясется со страху… Тоже чувствует, хоша объяснить и не может по своей бессловесности. Ох, искушение, Михей Зотыч!..
– А ты не малодушествуй… Не то еще увидим. Власть первого зверя царит, имя же ему шестьсот и шестьдесят и шесть… Не одною лошадью он теперь трясет, а всеми потряхивает, как вениками. Стенания и вопль мног в боголюбивых народах, ибо и земля затворилась за наши грехи.
Доброхот Василий поместил гостей в заднюю избу, чтобы никто не видел скитников. Неровен час, и чужой человек навернется, да и бабешки тоже разнести могут.
– Ну что, Васильюшка, как дела? – спрашивал Анфим.
– И не говори, отец честной… Глаза бы не глядели. Скотинку теперь распродаем… Не то что скотине, а самим жевать нечего. Пудик ржаной мучки за целковый перешел еще об рождестве, а обещают в два вогнать.
– Ну, вам-то с полугоря: фабрика прокормит.
– Работы сокращают везде по заводам… Везде худо. Уж как только народ дотянет до осени… Бедуют везде, а башкир мрет целыми деревнями. Страсти рассказывают.
– Слышали мы про беду… Не первый год она копилась. Главное – народ ослабел.
Михей Зотыч только слушал и молчал, моргая своими красными веками. За двадцать лет он мало изменился, только сделался ниже. И все такой же бодрый, хотя уж ему было под девяносто. Он попрежнему сосал ржаные корочки и запивал водой. Старец Анфим оставался все таким же черным жуком. Время для скитников точно не существовало.
Разговоры с доброхотом Василием шли далеко за полночь, особенно когда зашла речь о дешевом сибирском хлебе.
– Вся надежда у нас теперь на него, на сибирский хлебушко, – повторил убежденно Василий. – Только бы весны дождаться, когда реки пройдут… Там, сказывают, пудик-то мучки стоит всего-навсе семнадцать копеечек. Вот какое дело, честные отцы!
Скитники на брезгу уже ехали дальше. Свои лесные сани они оставили у доброхота Василия, а у него взамен взяли обыкновенные пошевни, с отводами и подкованными полозьями. Теперь уж на раскатах экипаж не валился набок, и старики переглядывались. Надо полагать, он отстал. Побился-побился и бросил. Впрочем, теперь другие интересы и картины захватывали их. По дороге то и дело попадались пешеходы, истомленные, худые, оборванные, с отупевшим от истомы взглядом. Это брели из голодавших деревень в Кукарский завод.
– Ох, сердяги! – вздыхал Анфим. – Кукарским-то самим есть нечего…
Голодные, очевидно, плохо рассуждали и плелись на заводы в надежде найти какой-нибудь заработок. Большинство – мужики, за которыми по деревням оставались голодавшие семьи. По пословице, голод в мир гнал.
Самое сильное впечатление произвели первые встречи, и скитники роздали все свои скитские подорожники. Дальше и помотать было нечем… Скитские старцы не представляли себе по чужим рассказам бедствие в таких размерах. Из деревень брела настоящая рабочая сила. Сердце поворачивалось смотреть на этих мужиков, которые не ели по два, по три дня. Молчаливые муки написаны были на лицах, светились лихорадочным светом в глазах, и каждое движение точно было связано этою голодною мукой. В одном месте прямо на снегу лежал пластом молодой мужик, выбившийся из сил. Скитники ехали и не могли ничем помочь.
В другом месте скитники встретили еще более ужасную картину. На дороге сидели двое башкир и прямо выли от голодных колик. Страшно было смотреть на их искаженные лица, на дикие глаза. Один погнался за проезжавшими мимо пошевнями на четвереньках, как дикий зверь, – не было сил подняться на ноги. Старец Анфим струсил и погнал лошадь. Михей Зотыч закрыл глаза и молился вслух.
– Что же это такое? – спрашивал Анфим. – Последние времена настали, Михей Зотыч…
– И давно настали… Хлебушко извели на винище, а он отрыгнул железом, ситцами, самоварами да блондами.
– А как ты полагаешь насчет орды? Ведь тоже живая душа…
– Голод-то всех сравнял… Он всех донимает, и все равны перед его лицом.
Самую ужасную картину представляла башкирская деревня, – первая станция по заводскому тракту. Башкирия прилегала к горам, а русские поселения уже шли дальше. Башкиры голодали и вымирали каждую зиму, так сказать, нормальным образом, а теперь получалось нечто ужасное. Половина башкирских изб пустовала, – хозяева или вымерли, или разбрелись куда глаза глядят. Нужно было покормить лошадь на постоялом, и скитники отправились посмотреть. Они в первой же жилой избе натолкнулись на ужасающую картину: на нарах сидела старуха и выла, схватившись за живот; в углу лежала башкирка помоложе, спрятав голову в какое-то тряпье, – несчастная не хотела слышать воя, стонов и плача ползавших по избе голодных ребятишек.
Михей Зотыч побежал на постоялый двор, купил ковригу хлеба и притащил ее в башкирскую избу. Нужно было видеть, как все кинулись на эту ковригу, вырывая куски друг у друга. Люди обезумели от голода и бросались друг на друга, как дикие звери. Михей Зотыч стоял, смотрел и плакал… Слаб человек, немощен, а велика его гордыня.
Возвращаясь на постоялый двор, скитники встретили сельского старосту и пристали к нему с расспросами, чего смотрит начальство.
– Как не смотреть, смотрит начальство, – спокойно ответил башкир. – Больно хорошо смотрит.
– А где у вас обчественный магазин?
– Мало-мало посмотри…
Староста привел стариков к общественному магазину, растворил двери, и скитники отступили в ужасе: в амбаре вместо хлеба сложены были закоченевшие трупы замерзших башкир.
– Это урядник на дороге собирал, – объяснил невозмутимо башкир. – Урядник все смотрит.
Вернувшись на постоялый двор, старец Анфим заявил:
– Ну, Михей Зотыч, поедем-ка мы назад в скиты… Помирать, так помирать честно, у себя дома.
– Как знаешь, честной отец. А я поеду дальше… Мне нельзя.
Анфим только вздохнул и отринул накативший малодушный стих.
Самые ужасные картины голода были именно в «орде». И без того башкиры вымирают во время зимних голодовок, а тут вымирали вдвойне. Помощи уже ниоткуда не могло быть. Обыкновенно орда по зимам кормилась около русских деревень, а теперь и там ничего не было. Михей Зотыч захватил с собой все свои капиталы и потихоньку творил тайную милостыню. С ним было до пятидесяти тысяч, которые он вез на раздачу своим староверам, но кругом стояла такая отчаянная нужда, что не было уже своих и чужих, а просто умиравшие с голоду. Денег старик не любил давать, а закупал, где только мог, хлеб и помогал натурой. Да и что значили в такое время какие-нибудь пятьдесят тысяч – капля в море. Море народной беды выступало из берегов.
Скитники по краю Башкирии, прилегавшему к горам, проехали в земли казачьего Оренбургского войска, где своих было достаточно. Михею Зотычу давно хотелось пробраться в этот заветный край, о котором ходила красная молва. Главное – земли было вдоволь, по тридцати десятин на душу, и какой земли – чернозем, как овчина. Особенно на слуху были крепкие степные травы, росшие на солончаках. Всякая скотина отгуливалась здесь, как на ковре. Но первые же станицы поразили скитников своим убожеством, напоминавшим убогую башкирскую городьбу. Казачья лень так и лезла в глаза.
– Ох, ленивы казаченьки! – повторял Михей Зотыч, опытным хозяйским глазом оглядывая всякую мелочь. – Пожалуй, не далеко отстали от башкыр-то.
– Есть ленца, – соглашался Анфим. – Неулежно живут нога за ногу задевают.
В одном месте Михей Зотыч возмутился до глубины души:
– Погляди-ка, Анфим, на казачью работу!
Анфим смотрел кругом на снежную поляну и ничего не понимал.
– Не видишь? – злился Михей Зотыч, останавливая лошадь.
Он вылез из саней, пошел в сторону и принес несколько сухих дудок, торчавших из-под снега.
– Это как называется?
– У нас дудкой медвежьей зовут.
– А что это обозначает? Ах, Анфим, Анфим! Ничего-то ты не понимаешь, честной отец! Где такая дудка будет расти? На некошенном месте… Значит, трава прошлогодняя осталась – вот тебе и дудка. Кругом скотина от бескормицы дохнет, а казачки некошенную траву оставляют… Ох, бить их некому!
Все станицы походили одна на другую, и везде были одни и те же порядки. Не хватало рук, чтобы управиться с землей, и некому ее было сдавать, – арендная плата была от двадцати до пятидесяти копеек за десятину. Прямо смешная цена… Далеко ли податься до башкир, и те вон сдают поблизости от заводов по три рубля десятина. Казачки-то, пожалуй, похуже башкир оказали себя.
Станичники тоже голодали, а главным образом нечем было кормить скотину, которую и продавали за бесценок.
– Ох, вы бы лень-то вашу куда-нибудь продали, – корил Михей Зотыч. – Живете только одним годом, от урожая до урожая. Хоть бы солому-то оставляли скотине… Ведь год на год не приходится, миленькие.
Огорчили станичники Михея Зотыча. Очень уж ленивы и прямо от себя голодают. К вину тоже очень припадошны, – башкиры хоть ленивы, да вина не пьют.
– Ну, тут и смотреть нечего, – решил Михей Зотыч. – Хлеб-то тоже к рукам. Владают городом, а помирают голодом.
Причина казачьей голодовки была налицо: беспросыпная казачья лень, кабаки и какая-то детская беззаботность о завтрашнем дне. Если крестьянин голодает от своих четырех десятин надела, так его и бог простит, а голодать да морить мором скотину от тридцати – прямо грешно. Конечно, жаль малых ребят да скотину, а ничем не поможешь, – под лежач камень и вода не течет.
Из станиц Михей Зотыч повернул прямо на Ключевую, где уже не был три года. Хорошего и тут мало было. Народ совсем выбился из всякой силы. Около десяти лет уже выпадали недороды, но покрывались то степным хлебом, то сибирским. Своих запасов уже давно не было, и хозяйственное равновесие нарушилось в корне. И тут пшеничники плохо пахали, не хотели удобрять землю и везли на рынок последнее. Всякий рассчитывал перекрыться урожаем, а земля точно затворилась.
– Ручки любит земелька-то матушка! – вздыхал Михей Зотыч. – Черная земелька родит беленький-то хлебец и черных ручек требует… А пшеничники позазнались малым делом. И черному бы хлебцу рады, да и его не родил господь… Ох, миленькие, от себя страждете!.. Лакомство-то свое, видно, подороже всего, а вот господь и нашел.
Эти строгие теоретические рассуждения разлетались прахом при ближайшем знакомстве с делом. Конечно, и пшеничники виноваты, а с другой стороны, выдвигалась масса таких причин, которые уже не зависели от пшеничников. Первое дело, своя собственная темнота одолевала, тот душевный глад, о котором говорит писание. Пришли волки в овечьей шкуре и воспользовались мглой… По закону разорили целый край. И как все просто: комар носу не подточит.
В Суслон приехали ночью. Только в одном поповском доме светился огонек. Где-то ревела голодная скотина. Во многих местах солома с крыш была уже снята и ушла на корм. Вот до чего дошло! Веяло от всего зловещею голодною тишиной. Навстречу вышла голодная собака, равнодушно посмотрела на приезжих, понюхала воздух и с голодною зевотой отправилась в свою конуру.
«И пес перед хлебом смиряется», – подумал Михей Зотыч, припоминая старинную поговорку.
Емельян уехал с женой в Заполье, а на мельнице оставался один Симон. В первую минуту старик не узнал сына, – так он изменился за этот короткий срок.
– Ну, здравствуй, сынок.
– Здравствуй, тятенька.
– Вот приехал посмотреть, как вы тут поживаете.
– А ничего… Везде одно и то же.
– Видел, милый, что ничего… Хоть шаром покати… да. Чисто живете, одним словом. Давно мельница-то стоит?
– А с осени… Нечего молоть. Вот ждем сибирского хлеба.
– Ждите, миленькие… Только как бы он мимо рта не проехал. Очень уж вы любите дешевку-то.
Отца Симон принял довольно сухо. Прежнего страха точно и не бывало. Михей Зотыч только жевал губами и не спрашивал, где невестка. Наталья Осиповна видела в окно, как подъехал старик, и нарочно не выходила. Не велико кушанье, – подождет. Михей Зотыч сейчас же сообразил, что Симон находится в полном рабстве у старой жены, и захотел ее проучить.
– Ну, спасибо, сынок, за хлеб-соль, – заявил он, поднимаясь.
– Папаша, куда вы? – спросил Симон. – Наташа сейчас выйдет.
– Какая Наташа?
– Жена Наташа.
– Ну, и пусть выходит, когда проспится. Прежде-то снохи свекров за ворота выскакивали встречать, а нынче свекоры должны их ждать, как барынь… Нет, это уж не модель, Симон Михеич. Я вот тебе загадку загну: сноху привели и трубу на крышу поставили. Прощай, миленький!
Старик Анфим, распрягавший лошадь, нисколько не удивился, когда пришел Михей Зотыч и велел снова запрягать. Он привык к выходкам ндравного старика. Что же, ехать так ехать.
– Вот как нынче в гости к деткам приезжают, – объяснял Михей Зотыч, выезжая с мельницы. – Пожалуйте почаще мимо-то.
Наталья Осиповна выглядывала на гостей из-за косяка и говорила:
– С богом… Губа толще – брюхо тоньше.
Симон чувствовал себя постоянно виноватым перед женой, а теперь еще больше. Но Наташа не взъелась на него, а только прибавила:
– Будет ломаться-то старым чертям… В чужой век живут. Нет, видно, не прежние времена.
Скитники переночевали у какого-то знакомого Михею Зотычу мужичка. Голод чувствовался и в Суслоне, хотя и в меньшей степени, чем в окрестных деревнях. Зато суслонцев одолевали соседи. Каждое утро под окнами проходили вереницы голодающих. Михей Зотыч сидел все утро у окна, подавал купленный хлеб и считал голодных.
– Ох, боговы работнички, нехорошо! – шамкал он. – Привел господь с ручкой идти под чужими окнами… Вот до чего лакомство-то доводит! Видно, который и богат мужик, да без хлеба – не крестьянин. Так-то, миленькие!.. Ох, нужда-то выучит, как калачи едят!
Старец Анфим молчал всю дорогу, не желая поддаваться бесовскому смущению, а тут накинулся на Михея Зотыча:
– Што это ты дребезжишь, как худой горшок? Чужую беду руками разведу… А того не подумаешь, что кого осудил, тот грех на тебе и взыщется. Умен больно!
– А ежели правда?
– Правда-то ко времю… Тоже вон хлеб не растет по снегу. Так и твоя правда… Видно, мужик-то умен, да мир дурак. Не величайся чужой бедой… Божье тут дело.
Михей Зотыч смущенно умолк. Терпелив был Анфим, а как прорвет – удержу нет.
– Ну, прости на скором слове, честной отец, – покорно проговорил Михей Зотыч.
– Мне-то чего тебя прощать, скрипуна, а вот ты ложкой кормишь, а стеблем глаза колешь.
– Ох, согрешил, честной отец!
Смирения у Михея Зотыча, однако, хватило ненадолго. Он узнал, что в доме попа Макара устраивается «голодная столовая», и отправился туда. Ему все нужно было видеть. Поп Макар сильно постарел и был весь седой. Он два года назад похоронил свою попадью Луковну и точно весь засох с горя. В первую минуту он даже не узнал старого благоприятеля.
– Вы насчет земства? – спрашивал старик Михея Зотыча. – Ах, да что же это я!.. Во-первых, здравствуй, Михей Зотыч, а во-вторых, будь гостем.
– Спасибо, спасибо, батя… Вот зашел проведать тебя. Как вы тут поживаете?
– А плохо, Михей Зотыч. Как попадья померла, так и пошло все вверх дном. Теперь вон голод… При попадье-то о голоде и не слыхивали, а как она померла…
– Сказывают, казна будет кормить?
– Наехали земские… Как же!.. У меня сняли на дворе избу под столовую. Земская барышня приехала, а потом Ермилыч орудует… Он ведь нынче тоже по земству.
«Земской барышней» оказалась Устенька, которая приехала с какими-то молодыми людьми устраивать в Суслоне столовую для голодающих. Мельник Ермилыч в качестве земского гласного помогал. Он уже целое трехлетие «служил» в земстве и лез из кожи, чтобы чем-нибудь выдвинуться. Конечно, он поступал во всем, руководствуясь советами Замараева.
Появление скитского старца в голодной столовой произвело известную сенсацию. Молодые люди приняли Михея Зотыча за голодающего, пока его не узнала Устенька.
– Михей Зотыч, как вы-то сюда попали? – удивлялась она, здороваясь со стариком.
– А мимо ехал, красавица. Ехал, да и заехал. Эти молодцы-то поповичи будут?
– Нет, студенты. Сами приехали. Вот двое фельдшерами будут, а другие так, помогать.
– Так, так… Дай бог. А я думал, поповичи, потому бойки больно.
Как раз в этот момент подвернулся Ермилыч, одетый уже по-городскому – в «спинжак», в крахмальную сорочку и штаны навыпуск.
– А, Михею Зотычу, сорок одно с кисточкой! – бойко поздоровался он.
– Здравствуй, здравствуй, миленький.
– Завернул поглядеть, как мы будем народ кормить? Все, брат, земство орудует… От казны способие выхлопотали, от партикулярных лиц имеем тоже. Как же!.. Теперь вот здесь будем кормить, а там деньгами.
– Так, так… От денег-то народ и в раззор пошел, а вы ему еще денег суете. От ваших денег и голод.
– Как же это так, Михей Зотыч? – смутился Ермилыч.
– А вот так… Ты подумай-ка своим-то умом. Жили раньше без денег и не голодали, а как узнали мужички, какие-такие деньги бывают, – ну, и вышел голод. Ну, теперь-то понял?
Ермилыч только чесал в затылке, а Михей Зотыч хлопнул его по плечу и вышел.