Первый снежок послужил сигналом к отъезду. Егор Иваныч в последний раз приехал в скит на Увеке. Прощание с Аннушкой было самое трогательное. Старик уже не стыдился собственных слез.
– Смотри, Анна, ежели я помру в тайге, вот тебе вторая мать, – повторил Егор Иваныч несколько раз, указывая на честную мать Анфусу. – Слушайся ее, как меня… Она худу не научит.
– Тятенька, я тогда пострижение приму… – отвечала Аннушка, заливаясь слезами. – Нечего мне в мире делать!
Потом девушка была выслана, и старики занялись серьезным разговором.
– Рассчитал тебя Лаврентий Тарасыч? – спрашивала старуха.
– Как же, рассчитал… Прислал сто рублей.
– Это за сорок-то лет службы? Ведь ты без жалованья у него служил…
– И за это спасибо. Ну, да бог с ним… Вот Капитону прислал целых три тысячи, чтобы, значит, чувствовал. Такой уж особенный человек…
– Уж через число особенный-то…
Честная мать была как-то особенно задумчива и после деловых разговоров сообщила томившую ее заботу:
– Пали из Москвы слухи, Егор Иваныч, што позорят нашу обитель никонианы. Строгости везде пошли. Головушка с плеч – вот какая забота прикачнулась.
– Никто, как бог, честная мать…
Когда Егор Иваныч зашел проститься к Густомесову, Агния Ефимовна встретила его с опухшими от слез глазами.
– О чем это ты разгоревалась так, матушка? – удивился Егор Иваныч, здороваясь.
– А уж мое дело!.. Тебя просить не буду, штоб пожалел! – отрезала Агния Ефимовна. – Ступай к слепому черту.
Сам Густомесов тоже держал себя как-то странно и все говорил о Капитоне:
– Вот как он мне поглянулся, Егор Иваныч, твой-то Капитон. Помру, пусть Агнюшка замуж за него идет… Деньги-то ведь все я ей оставлю. Пусть повеселятся да меня вспоминают… Хе-хе! У молодых-то мысли в голове, как лягушки сивчут.
– Не ладно ты говоришь, Яков Трофимыч… Только напрасно Агнию Ефимовну обижаешь.
– Я? Обижаю?.. Да ведь она меня любит, моя голубушка, а любя, все терпят. Она меня любит, Агнюшка, а я Капитона люблю. Хе-хе!..
Егор Иваныч с тяжелым чувством оставил густомесовский флигелек. Нехорошие слова говорил Яков Трофимыч и совсем не к лицу. Провожая его, Агния Ефимовна шепнула:
– Скажи поклончик Капитону Титычу… скажи, что буду богу за него молиться.
– Ах, Агния Ефимовна, Агния Ефимовна! Себя-то пожалей, а об Капитоне позабудь: ветер в поле, то и Капитон для тебя.
Агния Ефимовна только улыбнулась сквозь слезы. Тоже выискался советчик: себя пожалей…
Долго простояла Агния Ефимовна в дверях сеней, похолодела вся, а уходить не хотела. Вот и Егор Иваныч скрылся давно, и снежок падает, мягкий такой да белый, а она все стояла, стояла и стыла от щемившей ее тоски. Господи, хоть бы умереть!.. Ведь другие умирают же, а она должна жить. Закроет глаза Агния Ефимовна и видит Капитона, руками к нему тянется, какие-то ласковые слова говорит… И сердце обмирает, и голова кружится, и страшно делается… А там, из горницы, доносится старческое ворчание: «Агнюша, где ты? Агнюша!..» Агния Ефимовна знала вперед, что теперь начнутся умоляющие ноты, потом слезливые, потом угрожающие: «Агнюша, голубушка, маточка… ах, Агнюша!»
Она вернулась в горницу вся холодная, продрогшая. Старик схватил ее за руку и сейчас же ощупал лицо.
– Ты плакала? Об нем плакала? О, змея подколодная!..
Он захрипел от бессильного гнева, а она вся дрожала, чувствуя, как эта мертвая рука опять тянется к ее лицу.
– Убить тебя мало… задушить… изрезать на мелкие части… растерзать!..
Она молчала и только закусила губы, когда старик начал ломать ее тонкую руку. Потом этот порыв ярости сменился нежностью, что еще было хуже.
– Агнюша, миленькая… голубка… Ведь ты любишь меня? Потерпи еще малое время: скоро я помру… пожалей старика… Ну, любишь? Агнюшка, маточка… слезка моя!.. Умру, все тебе оставлю! Поминай старика…
Она молчала.
Старик оттолкнул ее и дико захохотал.
– Прочь от меня, дьявол!.. Ха-ха!.. Ты о нем думаешь, о Капитоне… Вся ты одна ложь и скверна! И думай, а Капитон на другой женится! Другую будет ласкать-миловать. Ха-ха!.. Завидно тебе, маточка, ох, как завидно, а ничего не поделаешь! Здоровый он, Капитон-то, молодой, кровь с молоком, глаза, как у ясного сокола, и все другой достанется… Другая-то и будет заглядывать в соколиные глаза, другая будет разглаживать русые кудри… Другая порадуется за тебя, Агнюшка, а ты вот со мной горе горевать будешь!
Ответом были глухие рыдания.
– Агнюша, где ты?.. Агнюша, подойди ко мне… Агнюша, не убивайся: скоро я помру, маточка!
Слепой поднялся и, протянув руки вперед, пошел на глухие всхлипывания. И вот опять тянутся к ней эти холодные руки, опять они ощупывают ее лицо, а она сидит и не может шевельнуться. Яков Трофимыч присел на лавку рядом с ней, обнял и припал своей лысой головой к ее груди. Эти ласки были тяжелее вечной брани, покоров и ворчания. Она вырвалась. Сейчас ее сквернили эти руки.
– Нет, не надо… Убей меня лучше! – глухо шептала она. – Ничего я не знаю… ничего мне не нужно… Тошно, тошно, тошно!..
– Агнюша, маточка…
– Не подходи ко мне! Я… я… я ненавижу тебя… я сама тебя убью… отравлю… изведу…
– Агнюшка! Миленькая!..
И эта пытка продолжалась целых десять лет, бесконечных десять лет!..
Густомесов выбился в люди из приказчиков одного богатого сальника. Молва гласила, что он ограбил хозяина, когда тот умирал в степи. Это было началом. А затем Густомесов развернулся уже самостоятельно. Он повел широкое дело со степью, скупая сало, кожи и целые гурты курдючных баранов. Неправедные денежки вернулись сторицей, и Густомесов уже немолодым задумал жениться. Для этой цели он нарочно отправился в поволжские скиты и там высмотрел себе сиротку-девушку, тоненькую, бледненькую, но писаную красавицу. Ей едва минуло шестнадцать, а ему было уже за тридцать. Вывезя молодую жену на Урал и поселившись с ней в Сосногорске, Густомесов от сального дела оставил один салотопный завод, а поездки в степь бросил. У него был уже свой кругленький капитал, и он пустил его в оборот другим путем. В описываемое нами время в Сосногорске не было ни банков, ни ссудных касс, и Густомесов начал давать деньги «под проценты». Нуждающихся всегда довольно, особенно в торговом мире, и эта операция дала Густомесову гораздо больше, чем даже темное дело со степью, когда он покупал сало и баранов на фальшивые ассигнации. В каких-нибудь пять лет капитал утроился, но именно в этот момент он ослеп и должен был по возможности ликвидировать все дела и жить на проценты. Последнее было не трудно сделать, но несчастье заставило изменить весь образ жизни, и Густомесов переехал с молодой женой в скиты на Увеке.
Всегда подозрительный, здесь он превратился в деспота. Проведя всю молодость в поволожских скитах, Агния Ефимовна опять очутилась за монастырской стеной, но на этот раз со слепым мужем. Она отлично понимала, что это скитское сидение было устроено специально только для нее, чтобы предохранить от какого-нибудь вольного или невольного бабьего греха. И она томилась в скитской неволе год за годом, не видя впереди ничего, кроме того же черничества. До известной степени ее спасала только полученная у раскольничьих мастериц строгая выдержка и привычка покоряться. Но и у этой заживо погребенной за скитской стеной женщины по временам являлась смутная и тяжелая тоска по неиспытанной воле, какой-то большой призрак неосуществимой надежды… Ведь вот тут, сейчас за скитской калиткой уже начиналась жизнь; живые люди любили и ненавидели, радовались и плакали; для них была и весна, и лето, и зеленая мурава, и все то, чем вольная жизнь красна.
С отъездом Егора Иваныча и Капитона Титыча в Сибирь в скиту на Увеке потянулись особенно скучные дни. Вообще скитская жизнь не отличалась весельем, а тут уж совсем было тошно. Агния Ефимовна ходила как в воду опущенная. Она теперь придумала новую манеру держать себя с мужем: сядет куда-нибудь в уголок и молчит хоть докуда.
– Агния!.. – взывал слепой, протягивая руки. – Агнюшка… ангелочек…
Единственным ответом служила гробовая тишина. Слепой начинал волноваться и напрасно старался сдерживать себя. Он вставал и начинал обшаривать свою келью, как тень. Агния Ефимовна не шевелилась и только следила за своим мучителем полными ненависти глазами. Она не шевелилась и тогда, когда эти холодные, дрожавшие руки находили ее, схватывали за плечи и тянули к себе.
– Агнюшка, касаточка, отзовись… Вымолви словечушко!
Молчание.
Яков Трофимыч вдруг закипал бешенством и накидывался на жену, как зверь. Она чувствовала, как эти холодные руки впивались в ее шею и начинали ее душить. Раза два она вырывалась из этих рук вся растерзанная и прибегала к матери Анфусе в самом ужасном виде: волосы распущены, платье разорвано, на шее следы душивших пальцев.
– Милушка, полно вам грешить… – уговаривала честная игуменья, качая седой головой. – Статошное ли это дело, штобы в обители такое мирское смятение?
– Ох, тошненько, матушка! – плакалась Агния. – Не пойду я к своему мучителю – и все тут. В обители ведь мы живем, а он неподобного требует. Как-то цельную ночь в сенках простояла, а он цельную ночь искал меня… Видеть его не могу, матушка. Вот как тошно… В пору руки на себя наложить.
– Ах, милушка, какие ты слова говоришь!.. – журила игуменья. – Бог терпеть велел, а ты вот што говоришь-то…
– Было бы для кого терпеть, матушка. Извел он меня, всю душеньку вынул…
Густомесов был для обители находкой, как милостивец и кормилец, и, кроме того, он обещал после смерти оставить скиту половину своего состояния; поэтому честная мать Анфуса употребляла все усилия, чтобы уговорить Агнию и вообще помирить мужа с женой. Было старухе своих скитских дел по горло, а тут еще приходилось идти к Якову Трофимычу и уговаривать его.
– Вот што, милостивец, – говорила игуменья Густомесову, – оставь ты Агнию, не тревожь… Раздоры-то ваши всю обитель смущают. Неподобного требуешь… Забыл, что в обители живешь.
– Задушу я ее, змею! – кричал слепой муж. – Своими руками задушу и отвечать никому не буду…
– Перестань грешить, Яков Трофимыч…
– Я знаю, о ком она думает… Молчит, а сама все о нем думает, о Капитошке. Я-то ведь знаю, все знаю… Извела она меня своим молчанием.
– А ты стерпи… Успокоится баба, – ну, и пойдет все по-старому. Тебя и то бог убил, а ты мирские мысли все думаешь. Будет, погрешил, когда на миру жил… И мне не подобает слушать твои пакостные речи, не для этого обитель ставилась.
Эти строгие внушения сразу смиряли бушевавшего слепца. Он садился к столу, закрывал лицо руками и начинал плакать.
– Грехи надо замаливать, а не о жене думать, – наставительно говорила игуменья.
– Ох, знаю, честная мать… Без тебя знаю!.. Только вот силы не хватает на смирение… Чувствую я, што она тут, Агния, ну и того… Красивая она, молодая, а я грешный человек…
– Тьфу!.. Слушать-то тебя муторно… Ужо вот на поклоны поставлю, тогда узнаешь, как такие слова говорить. Какой на мне чин-то, греховодник?
– Да ведь жена она мне, значит, вся моя, и греха тут нет…
– Тогда выезжай из обители… Все тут разговоры с тобой.
Честная мать знала, что Яков Трофимыч не выедет из скита, – где он найдет такой крепкий досмотр за женой? – и пускала это средство, как самое решительное. Затем ей опять приходилось уговаривать Агнию и вести ее к мужу.
– Ты у меня смотри… – грозила смиренному слепцу старуха. – Чуть што, так я и лестовкой тебя поначалю. Найдем управу… Агния, а ты слушайся мужа. Что бог дал, тем и владай…
Агния молчала, зная, что все пойдет по-старому. Сначала муж будет приставать с жалобными словами, а потом рассвирепеет. Она предпочитала последнее: пусть лучше убьет разом.
Какие ужасные ночи она проводила в своем заточении… и все думала о нем, о Капитоне Титыче. Пробовала отмаливать это наваждение, но и молитва не спасала – не было в ней настоящей молитвы. «Приворожил он меня, присушил», – с тоской думала Агния и приходила в ужас от собственного бессилия. Ничего не могла она с собою сделать и опять начинала думать о сердитых и ласковых глазах Капитона Титыча.
Только и было отдыху Агнии Ефимовне, когда слепой муж укладывался после обеда спать. Хоть один час покойно проспит… К этому времени обыкновенно приходила Аннушка – она тоже едва урывалась от своей скитской работы. Присядут молодые женщины куда-нибудь на крылечко и разговаривают свои разговоры. Стояло уже лето, дни были жаркие – так и томит жаром.
– Купаться просилась у матери, – жаловалась Аннушка, – озеро-то тут и есть, только под гору сбежать… Не пустила. Говорит, угодники-то по пятидесяти годов не обнажали себя, а ты выдумала, озорница, плоть свою тешить.
– Им все нельзя, старухам… – вздыхала Агния. – Чужой век изживают. Я-то привязана к мужу, как цепной пес, а ты-то с чего изводишься в скиту? Кабы я была на твоем месте, так…
– А тятенька?..
Агния только улыбалась. Что такое тятенька? Он тоже старик, а молодым когда был, так по-молодому и думал. Девица – вольный человек, пока не запоручила свою голову.
Они вместе гуляли по скитскому двору, когда надоедало торчать на крылечке. Любимым местом Агнии была «стенка».
– Аннушка, пойдем на «стенку»?
– А игуменья увидит? Да и Яков Трофимыч тебя хватится…
– Пусть хватается, постылый… Час – да мой!
«Стенка» была у самых ворот. Скитские сестры, прежде чем отворить крышку, выглядывали сверху из-за тына, причем подставлялась деревянная лесенка. Из-за тына можно было видеть и озеро Увек и громадное селение. Сестра-вратарь обыкновенно не пускала на «стенку» и сердилась, но Агния умела ее уластить. Аннушка только дивилась, откуда у Агнии такие слова берутся.
– Ох, снимете вы с меня голову, – ворчала старуха-вратарь. – Ужо, того гляди, проснется честная мать…
– Мы только чуточку поглядим, – говорила Агния. – Ведь мы не скитские сестры, а мирские… Нечего с нас взять.
Агния и Аннушка вместе взбирались на лесенку и любовались «миром». Боже, как там хорошо!.. И сколько там вольного народа живет! И всем-то весело, всем хорошо! Бледное лицо Агнии покрывалось тонким румянцем, и Аннушка каждый раз любовалась ею: писаная красавица эта Агнюшка!
– Вот взять соскочить с тыну – только и видели… – говорила Агния, заглядывая через тын. – И ушла бы, кабы не своя неволя… Ты думаешь, меня Яков Трофимыч связал?..
У Агнии глаза начинали блестеть, грудь поднималась высоко – вся она была огонь и движение. Странно, что Аннушка каждый раз чувствовала себя как-то неприятно и точно начинала ее бояться. Что было на уме у Агнии? Чему она смеется? Агния в эти минуты действительно ненавидела Аннушку, глухо и нехорошо ненавидела. Ей даже хотелось столкнуть ее с тына. Раз Агния, глядя на Увек, проговорила задумчиво:
– Знаешь, Аннушка, я тебе расскажу твою судьбу…
– Не надо, Агния. Я не люблю… Это грешно… судьбу угадывать.
– А я все-таки скажу… Я все знаю, что будет. Ты вот сидишь в скиту, как птица в клетке, а суженый-ряженый ходит ветром в поле. Далеко залетел ясный сокол, а думки-то все в скиту. Сколько ни побродит он по горам да по болотам, а сюда вернется, и сейчас к красной девице. Я сон такой видела… Богатство они найдут… много золота… Уехали бедные, приедут богатые. Не чует души в своей дочери Егор Иваныч, а ничего не поделаешь: придется расстаться.
– Будет, Агния… – умоляла Аннушка. – Нехорошо.
– Нет, ты слушай сон-то… Вернется ясный сокол, разобьет клетку и увезет птичку на вольную волюшку… Миловать ее будет, целовать, обнимать…
Говоря последние слова, Агния все больше и больше наклонялась к Аннушке, к самому лицу, так что та чувствовала ее горячее дыхание. А какие были глаза у Агнии в эту минуту – так и смотрят прямо в душу! Аннушка вся дрожала, не смея шевельнуться.
– И она его тоже ждет… – уже шепотом говорила Агния. – Лестно такого сокола приголубить. Другие-то бабы завидовать будут… И у ней свои слова найдутся. Сейчас-то ничего не понимает, а тогда вся заговорит… А дальше…
Агния откинулась, точно проснулась от тяжелого сна. Лицо было такое бледное, глаза потемнели, на губах судорожная улыбка… Аннушка замерла от страха.
– Агния, будет…
– Х-ха, испугалась, смиренница!.. Хочешь, я вот сейчас со стены прыгну?.. Не бойся, никуда не прыгну…
В свою келью Агния возвращалась, точно пьяная, и даже шаталась на ходу. Аннушке сделалось жаль ее.
– Зачем ты так себя расстраиваешь, Агния?
Агния посмотрела на нее безумными глазами и захохотала.
– Уходи от меня, – шептала она. – Ты ничего не должна знать, что будет дальше… Уходи!