Слава Пресвятой Троице! Слава
Отцу, Сыну и Духу! Слава
Божественному Трилистнику!
Попробуйте войти в современное приличное общество и перекреститься: в лучшем случае, вас примут за сумасшедшего, а в худшем – за шарлатана.
Я не шарлатан: то, что я сейчас делаю, для меня слишком невыгодно. Всякий пишущий хочет иметь читателей, потому что не добро быть человеку одному, и особенно в религии. Всякий пишущий любит книгу свою, как дитя свое, а в глазах почти всех моих читателей я уничтожаю книгу мою, как бы сжигаю, ставя на ней крест во имя Трех.
Но что же делать? Я не могу поступить иначе. Это малая жертва тому, что я больше всего люблю и во что больше всего верю.
Пусть же горит книга моя, дитя мое, как малая жертва Трем.
Я хорошо понимаю, что сейчас, под ногами того, кто говорит, как я говорю, земля проваливается, если только он не стоит на той Скале (Церкви), о которой сказано, что «врата адовы не одолеют Ее». Я не стою на Ней, или не всегда стою, иногда схожу; почему и зачем, об этом после, а сейчас скажу одно: для стоящих на Ней уже безразлично, что земля проваливается и мир погибает. «Царство Мое не от мира сего» – так именно поняты эти слова на Скале. Я их не так понимаю: для меня не безразлично, что мир погибает. Я знаю, что нет иной Скалы и что стоящие на Ней спасутся; но также знаю, что таким, как я, нельзя иначе спастись, как с погибающим миром.
А все-таки зачем писать, когда читать некому?
Буду откровенен. Прежде всего я пишу для себя. Нет большей радости, чем радость познания, хотя бы одинокого. «Не добро быть человеку одному», но даже это недоброе побеждается этою радостью.
Радость познания есть радость силы, а сила измеряется движением по линии наибольшего сопротивления. Пусть я говорю не так, как надо, и не то, что надо; но я говорю не то, что все. Вообще христианство, со Скалы сходящее, и особенно невидимая часть христианского спектра – Троица, Тайна Трех – и есть сейчас линия наибольшего сопротивления.
А затем, я пишу для тех немногих, кто, может быть, меня прочтет. По слову Гераклита Темного: «Многие плохи, немногие хороши». И еще: «Один для меня десять тысяч, если он лучший». Может быть, мне простят, что я считаю моих немногих читателей лучшими и что они для меня дороже бесчисленных.
И, наконец, всякий пишущий имеет право надеяться, что пишет не только для современников. Ведь и плохая книга может оказаться историческим памятником, свидетельством о том, чем люди жили. Смею надеяться, что я жил моею книгою, и притом в обстоятельствах необыкновенных – в великом разрушении не только моей страны. Я очень бы хотел ошибиться, но мне все больше кажется, что не только наш русский, но и всемирный корабль тонет. А когда человек с тонущего корабля кидает в море бутылку с письмом, то надеется, что кто-нибудь найдет его и прочтет.
Каждое время считает себя единственным и отчасти право. В каждом времени есть то, чего никогда еще не бывало и никогда уже не будет. В чем же единственность нашего времени?
В столкновении великой религиозной истины с великою религиозною ложью. Сейчас ложь и истина схватились в такой смертельной схватке, как еще никогда. Мир дошел до какой-то крайней точки, до какого-то вершинного острия, akmê, и весь на нем колеблется, как на острие ножа.
Для нашей религиозной истины у нас нет слов. Слово «социализм» неверное: ведь существо социализма – атеизм, отрицание религии. Вернее было бы назвать эту нашу бессловесную истину, или томление об истине, социальною проблемою, религиозною жаждою общественной правды. Мир томится ею смутно, глухо, немо, но так неутолимо, как еще никогда. Жажда попаляет его, как пожар сухую степь. Мир понял или почуял, что именно здесь, и только здесь, в проблеме социальной, в вопросе не об одном, а о всех, не о Личности, а об Обществе, заключается проблема проблем, узел узлов, тайна тайн. Может быть, Эдипа пожрет Сфинкс, но обойти его нельзя. Тут, в самом деле, новое, небывалое движение человеческого, и не только человеческого, Духа. Ведь потому-то мир и отверг религию вообще и христианство в частности, что решил окончательно, – верно или неверно, это другой вопрос – что для социальной жажды в христианстве нет воды.
Для нашей религиозной лжи у нас есть слово: атеизм. Атеизм, отрицание религии с религиозною жаждою социальной правды – это противоречие не мое, а мира. Разве мы не видим, как социалистический атеизм становится новою верою? «Я верую, что Бога нет», – исповедует бесноватый Кириллов в «Бесах» Достоевского.
Это даже больше, чем противоречие, это – безумие. Жажду Бога человек утоляет безбожием: так умирающий от жажды вскрывает себе жилы и пьет свою кровь; но не утоляет, а разжигает жажду жгучая соленость крови.
Наш атеизм небывалый, единственный.
Атеизм личный всегда был и будет, как всегда была и будет личная религия. Одни люди верят в Бога, другие – нет. И те, кто молится: «помоги моему неверию», может быть, верят больше других. Чем же наш атеизм небывалый? А вот чем.
От Эпикура до Лукреция уже замкнут круг атеизма личного; дальше и мы не пошли; но мы идем дальше в атеизме общественном. Древние – только для себя и про себя безбожники; их атеизм – «частное дело», Privat-Sache, как лукаво выражаются социал-демократы, готовя торжество атеизма, как дела общего, социального. Вопреки всем религиозным отрицаниям, частным и личным, древнее общество, государство, Град, Polis, остается под знаком религии.
По Артемидору Родосскому, «нет народа без Бога» (II, 35). По Гезиоду и Геродоту, «нечестие», άσέβεια, есть крайнее зло, корень всех зол, личных и общественных; нечестивцы суть государственные преступники, разрушители Града. Филологически неверно, но психологически глубоко, производят римляне слово religio от relegare, «связывать». Религия есть, в самом деле, связь, по преимуществу то, что связывает, скрепляет людей в общество. Если вынуть из него эту скрепу, то оно распадается, из живого тела становится мертвою «массою». Недаром именно этим словом обозначает атеистический социализм человеческие множества: он говорит о них и поступает с ними, как с мертвыми физическими «массами».
Вот это-то древнее, изначальное, естественное отношение частного и общего в религии извращено, опрокинуто нами так, как еще никогда. Для древних религия есть общее дело, безбожие – частное, а для нас, наоборот, общее дело есть безбожие, а религия – частное.
Уже в эллинском и особенно в эллинистическом язычестве заложена основа будущей христианской всемирности, кафоличности. «Елевзинские таинства объединяют весь род человеческий, συνέχοντα τò άνθρωπειον γένος» (Претекстат, проконсул Эллады, – императору Валентиану I). А Интернационал хочет объединить человечество в новой атеистической всемирности. Древний Град – под знаком религии, наш – под знаком безбожия – принудительного (опыт русских коммунистов). «Я верую, что Бога нет» – и заставлю всех поверить, потому что верить или не верить я не хочу и не могу один, а могу и хочу только со всеми.
В том-то и заключается трагедия современного человечества, что верить человек не может один. Вера моя без чужой гаснет, как пламя без воздуха: я должен зажечь других или сам погаснуть.
Христианство не прошло человечеству даром: оно оставило на нем неизгладимый след всемирности; современный человек всемирен – с Богом или против Бога; он выпадает из Церкви Вселенской в Интернационал.
Не здесь или там, а везде, во всем мире, происходит одно и то же: религиозная атмосфера так разрежена, что нечем дышать. Кто-то делает страшный опыт с человечеством: посадил его, как кролика, под стеклянный колпак и выкачал воздух.
В доисторической пещере Орилльяка (Aurillac) найдены остатки похоронной тризны – между прочим, ледникового носорога-сосунка. Это значит, что человек четвертичной эпохи (époque quartenaire) уже имел погребальные обряды и, следовательно, начатки религии. Человек и тогда уже смутно предчувствовал, что с земною жизнью для него не все кончается и что религия есть не только «частное», но и общее дело: иначе не собирались бы люди на похоронные тризны.
Только что появился человек на земле, как поднял чело к небу.
Os homine sublime dedit coelumque tueri.
Чело человеку высокое дал, да горнее узрит.
А наше чело поникло – мы уже не видим горнего. Мы ниже пещерных людей.
Если бы религия была физическим светом, то обитатели других планет могли бы видеть, как земля светилась с четвертичной эпохи – и вдруг потухла. Но для земного наблюдателя – не вдруг, а за последние пять-шесть веков, от Возрождения до Реформации, от Реформации до Революции, от Революции до наших дней. Это именно те века «прогресса», которыми мы особенно гордимся. По пути прогресса мы двигались быстро, летели, как брошенный камень, – и вот куда залетели.
Робок, наг и дик, скрывался
Троглодит в пещерах скал.
Троглодит в конце прогресса. Может ли это быть? Вопрос уже не кажется сейчас таким нелепым, как до всемирной войны и до русской революции-антропофагии.
«…Грезилось ему (Раскольникову), будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии в Европу… Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали эти зараженные… Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга; всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололи и резали, кусали и ели друг друга… Все и всё погибало» (Достоевский. «Преступление и наказание»).
Для нас это уже не бред, а действительность, по крайней мере для нас, русских. Но это может стать действительностью не только для нас.
Люди друг друга не понимают и ненавидят до антропофагии, – «кусают и едят друг друга», – потому что распалась между ними Связь, Religio, и живые тела человеческих обществ превратились в мертвые, физические «массы», которые, сталкиваясь и разрушая друг друга, возвращаются к древнему хаосу.
Что это за «моровая язва», идущая на мир, мы теперь уже знаем: это нечестие, άσέβεια, κрайнее зло, «преступность, как потребность убивать Бога» (Weininger. Über die letzten Dinge).
Предел человекоубийства – война, предел войны – война гражданская, «борьба классов», для социализма атеистического единственный метод действия. «Вселенская церковь» гражданской войны – всеубийства – и есть Интернационал.
Но надо быть справедливым и к социализму: не он породил атеизм – он им сам порожден.
Знание, великий дар Божий, искажается людьми. Наука еще не знание, она может быть и ученым невежеством. Позитивная наука, выбрасывая Личность, религиозное начало культуры, «не зная ни абсолютных проблем, ни абсолютных задач, отрицает культуру» и утверждает варварство (Weininger, loc. cit.).
Это ученое невежество, новое варварство, и есть общая основа атеизма, как буржуазного, так и пролетарского. По плодам узнаете их; плод атеизма буржуазного, империализм – всемирная война международная – уже созрел; плод атеизма пролетарского – всемирная война гражданская, всеубийство – еще зреет.
Научные изобретения, чудеса механики могут быть «чудесами дьявола».
Робок, наг и дик, скрывался
Троглодит в пещерах скал.
Ученый троглодит с чудесами дьявола – самый дикий из дикарей.
Наше «знание» – невежество, наше «просвещение» – тьма. «Ждем света, и вот, тьма; озарения, и ходим во мраке. Осязаем, как слепые, стену, ходим ощупью, спотыкаемся в полдень, как в сумерки; между живыми, как мертвые» (Ис. IX, 9 – 10). Не о нас ли это сказано?
«В последние дни земля будет подобна овце, падающей от страха перед волком» (Avesta). Эти дни еще не наступили; мы еще бесстрашны, но один волосок уже отделяет нас от безумного страха.
Может быть, не случайно, именно в наши дни, дни великого нечестия, снова открылись святые книги древности – Египет, Вавилон, Ханаан, Иран, Хеттея, Эгея-Пред-Эллада – в своих непостигнутых тайнах и таинствах. Все они обличают нас, свидетельствуют против нас. Если бы мы имели глаза, то могли бы прочесть в них свой приговор: мы не только враги Божии, но и враги человечества; богоубийцы – человекоубийцы.
Мы прочли бы этот приговор, если бы имели глаза. Но книги перед нами открыты, а мы ничего в них не видим, не умеем читать, или читаем, не понимая, потому что чужую веру не может понять тот, кто сам не верит. «О богах без богов ничего нельзя сказать.»
(Jamblic. De mysteriis).
Quis coelum possit, nisi coeli muneri, nosse
Et reperire Deum, nisi qui pars ipse deorum est?
Кто без дара небес небо возможет постигнуть,
Бога кто обретет не богоравной душой?
(Manilius)
«Глаз никогда не увидел бы солнца, если бы не был солнцеподобным» (Plotinus).
Wär nicht das Auge sonnenhaft,
Die Sonne könnt’es nie erblicken.
(Goethe)
Мы же солнца не видим, потому что не солнцу подобен наш глаз, а оловянной пуговице.
«В предании об Астиаге, царе Мидийском, рассказывается, что однажды ему приснился сон, будто из чрева дочери его выросло дерево, которое ветвями своими покрыло всю Азию… Мне же брезжится, что из какой-то мертвой головы выросло сухое дерево и колючками и терниями залезло в головы бесчисленных ученых и закрыло от них памятники веры, молитвы, где народы сами написали о себе, изобразили, чему молились, чему поклонялись, приносили жертвы, строили храмы – и положили на ладонь ученых… Чего искать? Вещь перед глазами… А ученые, сами себе завязав глаза, ищут и никак не могут найти» (Розанов).
Чтобы прикоснуться к живому сердцу древних религий, я продираюсь сквозь этот мертвый лес учености.
В Полигнотовой картине Ада две женщины, молодая и старая, носят воду в разбитых кружках и надпись гласит: «Непосвященные в таинства». Такова безбожная наука о религии – пустая кружка Данаид.
Религиозный опыт веков и народов может быть понят только сочувственным опытом, но его-то и нет у безбожных ученых: тут самый предмет изучения уничтожается наукою. «Разве химику или ботанику, разлагающему клетчатку листа, приходит на ум, что это вайя из-под ног Спасителя?» (Розанов).
Ничего не знает безбожная наука о религии, как стекло ничего не знает об электричестве. Такого дурного проводника, такой непроницаемости, стеклянности, никогда еще не бывало.
Религия есть отношение человека к Богу. «Когда этого отношения нет, то в древних святилищах Сераписа, Венеры, Аполлона нельзя даже научным оком ничего уловить… просто груда кирпича. И это не потому, что Аполлон, Серапис, Венера – ничто, нуль, а потому, что нулевое и нигилистическое отношение к ним у смотрящего: ничего не понимаю! ничего даже не вижу! Чему молились эти болваны?» (Розанов).
Грубый деревянный «болван», ксоанон, упавший будто бы с неба, кумир Афины Паллады в Эрехфейоне дороже для верующих, чем совершенное изваяние Фидия. И ксоанон Вакха Елевферийского становится богом Аттики, отцом трагедии. Мы же сами, как деревянные болваны перед этими живыми богами.
В утешение нам можно только сказать, что это повелось уже издавна. Боги любят и мудрых делать глупыми. Аристотель в «Метафизике» называет учение Платона об Эросе, эту жемчужину эллинской мудрости, «бредом пьяных», а Спиноза, возражая на божественное слово о детстве, сопоставляет детей с «дураками и сумасшедшими» (Этика, I, 49).
Но если о вечном говорились вечные глупости, то все они нами превзойдены.
Что «религия родилась, когда первый плут встретил дурака», мы уже не думаем или не думаем вслух, как Вольтер (Essai sur les moeurs, t. I). Но мы недалеко ушли от этого. Иисус Ренана, «пленительный Учитель», charmant Docteur, фарфоровая куколка, образец тончайшей исторической лжи, едва ли не кощунственнее всего, что мог сказать о Христе Вольтер. Французский ученый наших дней Соломон Рейнак называет жрецов Елевзинских таинств «шарлатанами». Апокалипсис – «произведением бесноватых, energuménes (S. Reinach. Orpheus, 130, 353), а немецкий ученый Эд. Мейер полагает, что «вся египетская религия есть грубейшее суеверие, krassester Aberglaube, с обрядами самого нелепого и отвратительного свойства, „absurdesten und widerlichsten Art“ (Ed. Meyer. Gesch. d. alten Ägypt., 87).
Да, солнца не видят оловянные пуговицы.
Когда нашли мумию фараона Рамзеса Великого, то завернули ее в газетный лист «Temps» и привезли в Каир в извозчичьей карете; таможенный чиновник взвесил ее на весах и, «не найдя соответственной пошлины в списке тарифов, применил к ней правило о ввозе соленой трески».
Святое тело царя-бога для древних – соленая треска для нас.
«Vetustas adoranda est. Досточтима древность», – древность божественна, говорили древние (Macrob. Saturn., III, 14), а мы даже не понимаем, что это значит. Древность – мать, а мы – матереубийцы. Божие лицо открылось нам в древности, а мы в Него плюнули.
Продираться сквозь мертвые дебри учености к живым родникам знания мне помогают немногие спутники. Из старых – такие ученые, как Шамполлион, Лепсиус, Бругш, и мудрецы и поэты – Гёте, Шеллинг, Карлейль, Мицкевич, Гоголь; из новых – Ницше, Ибсен, Вейнингер, Вл. Соловьев, Розанов и, величайший из всех, Достоевский.
Не услышали их, и меня не услышат. Великая скорбь и радость – быть не услышанным с ними.
Зачем нужно христианство, это, может быть, еще помнит кое-кто из бывших христиан; но зачем нужно язычество, этого уже и само христианство не помнит.
Все человечество дохристианское есть «язычество», а язычество есть вера в богов, несущих – сплетение мифов – и только? Нет, под оболочкою мифа скрыта мистерия. Соотношением этих двух начал и определяется подлинное существо язычества. Истина мифа – в мистерии; тайна его – в таинстве.
«Владыка, чье прорицалище в Дельфах, не открывает и не скрывает, а знаменует, σημαίνει – в вещих знамениях, символах (Heraclit. Fragm., 93).
«Нет многих богов, есть лишь Разум Единый… изменяются же только имена и лики богопочитания: то яснеют, то мутнеют символы» (Plutarch. De Is. et Os., 67).
Так плоско изваянные фигуры на тонких стенках алебастровой чаши – лампады тусклы, мутны, почти не видны извне; но вдруг яснеют, когда внутри лампады зажигается огонь. Изваяния – мифы, а огонь – мистерия.
Учители и пророки всех веков и народов символически мудрствовали, συμβολικως φιλοσοφείν, говорит св. Климент Александрийский. – «Основатели мистерий вложили свое учение в мифы так, чтобы оно было открыто не всем». – «В мистериях – предугадание истины» (Clem. Alex. Strom., V, II). И сам Христос есть «Учитель божественных мистерий, διδάσχαλος θείων μιστηρίων». – «Господь, по воскресении своем, передал божественное знание, гнозис, Иакову, Иоанну и Петру, а эти – прочим апостолам». И все христианство есть не что иное, как «мистерии церковного гнозиса» (Clem. Alex. Strom.).
О христианских таинствах говорит св. Климент почти теми же словами, как о языческих: «посвящение, лицезрение – эпоптия, иерофантия, великие и малые мистерии».
Здесь живая связь, пуповина, соединяющая христианство с язычеством, младенца с матерью, еще цела, но повивальная бабка, теология, перережет ее так неискусно, что мать умрет, и младенец будет в смертельной опасности.