Часа через полтора, когда замученный Иван упал на скамью, лейтенант присел рядом.
– Ну как, живой?.. – весело спросил он.
Иван спрятал под задницу распухшую руку.
– Нормально. Слышь, лейтенант, а на кой тебе эта благотворительность? – с трудом переводя дух, спросил он. – Сначала мудохаешь меня до потери пульса, теперь – учишь… Зачем я тебе нужен?
Калашников задумался.
– Что-то есть в тебе такое… – ответил он после минутной паузы. – Ты ведь позавчера не драться, ты ведь меня убивать шел. Так?
– Ну, наверное… Во всяком случае, собирался, – немного подумав, согласился Иван.
– Я так и понял. А остальные только сопли жуют и матерятся ночью в подушку… Пока что ты, конечно, дерьмо. Но именно то дерьмо, из которого получаются камни…
Иван насупился, но лейтенанту на его огорчения было глубоко наплевать.
– Слышь, а ты в десант-то как попал? – продолжал он. – С виду ты никак не чемпион по боксу или тяжелой атлетике.
Иван молчал.
– Понятно. Небось военкому пузырь купил и в личном деле стройбат на десант переправил?
– Автобат…
– Чего ты там бормочешь?
– Автобат в личном деле был, – сказал Иван громче.
– Один хрен. А в десантуру ты пошел, чтоб настоящим мужиком стать. Так?
Иван продолжал молчать, хмуро уставясь в стену.
– Так, – ответил за него лейтенант. – Ты запомни, парень. В этой жизни ты никому на хрен не нужен. И никто никогда не станет делать из тебя настоящего мужика, если ты не займешься этим сам. Это Закон Воина. И, кстати, из тебя действительно настоящий воин получиться может. Дух у тебя есть, а это главное. Только тебя подтолкнуть надо, задать направление.
Иван вопросительно поднял глаза. В армии слово «дух» имело только одно значение.
Калашников рассмеялся:
– Да нет, ты меня не так понял. Дух… Ну, стержень, что ли. В общем, как у древних самураев было: наставить на Путь Воина, которым дальше ты пойдешь сам. Короче, с сегодняшнего дня и займемся. Мне тоже в одну харю тренироваться не с руки. Так что давай, теперь каждое утро за час до подъема – сюда. Сопливый ты ещё, вкалывать тебе покамест и вкалывать, как медному котелку, пока чему-нибудь путному научишься.
– Сопливый, – не на шутку разобиделся Иван. – Да я недавно… – начал он – и осекся.
Дальше начинался рассказ о том, как забитое, безвольное существо вдруг неясным образом превратилось в убийцу. А об этом знать не следовало даже этому ненормальному лейтенанту, которому, что человека прихлопнуть, что таракана – труд одинаковый. Но лейтенант ничего не заметил. Зато он заметил другое:
– С рукой что?
– Ничего, – буркнул Иван.
– Понты будешь дома перед телками колотить. Давай сюда палец.
– Да я…
– Руку, военный!
Иван нехотя подчинился.
Лейтенант как-то радостно схватил его за руку с синим, распухшим суставом у основания большого пальца, зажал ее между коленей, схватился за палец и с силой дернул на себя, слегка довернув его в конце движения. Хрустнуло снова. Иван заорал, не столько от боли, сколько от неожиданности.
– Вот теперь порядок, – сказал лейтенант, осмотрев руку и с неохотой ее отпуская, так как отрывать от нее больше было нечего.
Иван с удивлением осмотрел кисть. Боль утихла, и, похоже, опухоль начала спадать.
Выходя из зала, Иван понял, почему у него не было злобы на этого человека, изрядно поиздевавшегося над ним вчера. Среди полковых офицеров Калашников тоже был один. Одинокий волк-убийца, на чьем счету было немало чужих жизней. Два волка – матерый и молодой – сначала грызлись, после – обнюхались и признали друг в друге общую кровь. Потому и прошла ненависть. Ворон ворону глаз не выклюет…
Первые месяца полтора Иван был для лейтенанта вместо груши. В прямом смысле на своей шкуре он изучал болевые точки и уязвимые места, которые ночью не давали уснуть, помеченные на тренировке лейтенантовым кулаком. Зато Иван быстро научился их защищать и сам наносить ответные удары. Правда, с Калашниковым это не очень выходило – разве только тот специально раскроется. Но уж на мешке Иван «отрывался» на всю катушку. Видать, не зря до потери сознания отжимался до этого по ночам – удары на глазах становились техничнее, хотя нужной мощи в них еще не было.
– Ничего, – говорил Калашников. – Уйдешь на дембель, найдешь на гражданке нормального тренера, который не заставляет крутить ката и не поёт про высокий смысл единоборств, а учит тому, что нужно в реальной драке. Качаться начнешь, отожрёшься как следует – будет из тебя толк…
Шло время, измеряемое теперь не подъемами и отбоями, а часами тренировок. Иван составил календарь, по которому получалось, что до дембеля ему нужно отработать в спортзале тысячу триста часов. По два часа каждый день – утром и вечером, перед отбоем. И если он не укладывался в график, то на следующий день обязательно наверстывал упущенное.
Время шло. И зачеркнутых, отработанных часов становилось все больше.
– Слышь, а что ты имел в виду, когда сказал, что я сдохну как собака? – как-то спросил Ивана лейтенант. – У тебя были такие глаза, будто… даже не знаю, как и сказать-то…
– Я просто знаю, как ты умрешь, – ответил Иван.
Калашников вылупил глаза:
– Ты чего, братишка? Крыша поехала?
– Да нет, – парень пожал плечами. – Просто сильно ты меня тогда довёл, перемкнуло у меня. А в такие моменты со мной бывают всякие чудеса…
– И что же тебе привиделось, – лейтенант криво усмехнулся.
– Ну… – Иван замялся. – Я просто знаю, что тебя убьют в драке. И что это будет страшная, но мгновенная смерть…
Калашников недоверчиво хмыкнул:
– Понятно. Когда меня на войне замыкало, и не такие глюки мерещились. Даже без шмали так заворачивало – только держись… Хотя, – добавил он, подумав, – хорошо, если бы так. О такой смерти только мечтать можно.
И тут Иван впервые увидел, как лейтенант улыбнулся.
Этот разговор был за три месяца до долгожданного дембеля. И буквально перед тем, как Иван получил документы на увольнение, с лейтенантом случилось страшное…
Сорокалетний Степан с говорящей фамилией Первачев работал полковым кочегаром, отличаясь отменным трудолюбием и беспробудным пьянством. Помимо основной работы, в свободное от запоев время Степан гнал свой фирменный самогон, который славился на весь полк – полстакана валили наповал любого, а утром человек просыпался со светлой головой, как будто и не пил вчера. Посему продукция Первачева ценилась всеми без исключения, даже трезвенниками, которых можно было по пальцам пересчитать. Отблагодарить за услугу литровкой кочегарова «первача» было высшим проявлением хорошего тона. За этой местной валютой и захаживал иногда в кочегарку непьющий Калашников.
Бывало, что и засиживался за чашкой чая допоздна у любившего поболтать кочегара. В тот раз – слово за слово – крепко поспорили они о бойцовских качествах догов.
– Ко мне в дом дальше ограды не пройдет ни один чужой. Мой Самсон убьет любого на месте! – грохнув кружкой о тумбочку, заявил слегка поддатый Первачев.
– Опять же, Степан, ты неправ, – качнул головой Калашников. – Спорю на десять литров твоего самогона – я зайду к тебе в дом с голыми руками.
Здоровенный кочегар, сам похожий на красномордого дога, хлопнул себя по коленям и оглушительно расхохотался:
– Ставлю двадцать литров против твоего «макарова», офицер, что мой Самсон свалит тебя, не успеешь ты захлопнуть калитку.
– Не вопрос, – Калашников хлопнул ладонью по прокопченной руке кочегара…
Недалеко от домов офицерского состава трудолюбивый Степан своими руками выстроил домик-сказку с резными оконцами, флюгерами и нереально аккуратной черепичной крышей. Но любые сказки необходимо охранять от завистливых вандалов, и потому кроме ружья и колючей проволоки на заборе эта сказка была оснащена еще кое-какими сюрпризами специально для желающих покуситься на частную собственность.
На следующее утро лейтенант с группой офицеров-свидетелей подошел к дому кочегара. Тот вышел навстречу.
– Ну что, десантник, не передумал? – широко улыбался он, демонстрируя полный рот золотых зубов.
– Давай, выпускай своего бобика и готовь мой самогон, – усмехнулся в ответ Калашников.
– Зря ты это, Андрюха, – покачал головой один из офицеров, приглашённых на шоу в качестве свидетеля. – Хрен его знает, что там за тварь. Я б на твоем месте не рисковал.
– Ничего, за кордоном и не такое бывало, – лейтенант наматывал на левую руку уже третье солдатское вафельное полотенце. – Покажем гражданским, что такое настоящий десант…
Огромная серая тварь вышла из дверей дома. Мускулы переливались под атласной кожей. Большая, лобастая голова медленно поворачивалась туда-сюда – пёс, как камера охранного монитора, прочёсывал окрестности дворика и, обнаружив около невысокого забора группу незнакомых двуногих, глухо зарычал.
Калашников сплюнул под ноги и резко открыл калитку.
«Чужой!»
В мозг охранной системы по кличке Самсон поступила информация, реакция на которую была всегда одинаковой. Пёс присел на задние лапы и длинно, через весь небольшой дворик послал свое тело в цель. В воздухе он вытянул вперед лапы, раскрыл пасть и чуть довернул голову. Обычный человек не успел бы и охнуть – толчок лапами в грудь с почти одновременным захватом горла зубами не оставлял ни малейшего шанса уличному воришке.
Но Калашников туго знал свое дело.
Он спружинил ногами, принял удар лап на грудь и, одновременно засунув обмотанное полотенцами предплечье в оскаленную, слюнявую пасть, другой рукой ухватил пса за нижнюю челюсть и стал её выворачивать.
Ситуация резко поменялась. Псина упала на спину и отчаянно завизжала, моля о пощаде. Уже Первачев бежал к ним, крича:
– Отпусти собачку, ты выиграл!!!
Уже свидетели-офицеры, хоть и покручивая пальцами у виска, уважительно бормотали что-то вроде «вот ведь бляхамуха!» или «ну ни хрена ж себе!».
Уже и сам Калашников маленько расслабился, ожидая, когда же хозяин возьмет на поводок побеждённого пса… когда случилось непредвиденное.
Через довольно высокий забор во двор дома перелетела еще одна машина убийства – соседка Самсона той же породы, давняя его подруга и партнерша по плановым вязкам, услышавшая визг поверженного самца…
Слишком долго опешившие офицеры расстегивали кобуры пистолетов… Челюсти самки сомкнулись на затылке лейтенанта и с легкостью перекусили шейные позвонки… Уже палили табельные «макаровы», уже пули вовсю хлестали тело собаки, но она только сильнее сжимала зубы…
Когда всё было кончено, Самсон выбрался из-под пары неподвижных тел, обнюхал их и, поняв, что теперь-то на его участке всё в порядке, равнодушно пошел в дом, даже не заскулив над подругой, отдавшей за него жизнь. Мужчины часто не ценят и не замечают истинной любви. Самсон не был исключением…
Иван стоял на платформе и ждал поезда. Электричка опаздывала, но парню не хотелось идти в здание вокзала. Он предпочёл постоять под мелким, противным дождем, чтобы первым увидеть долгожданный поезд. Сколько раз, засыпая на жёсткой солдатской койке, он мечтал об этой минуте. Минута настала, но, как ни странно, особой радости на душе не было. Человек – странное существо. Даже когда в жизни завершается самый страшный её период, люди часто где-то в глубине души сожалеют, что он окончен, и стараются вспоминать только хорошее.
Иван вспоминал Калашникова. Несмотря на свою наглость, беспощадность и самоуверенность, офицер оставил в памяти совместные тренировки, трёп «за жизнь» и только Ивану понятное одиночество в глазах – вечный спутник настоящего бойца. Всё остальное отошло на второй план, стало незначительным и ненужным…
Иван отчетливо помнил момент, когда вдруг увидел смерть лейтенанта. Там, за углом казармы, когда тот пинал его сапогом в ребра, в какой-то момент Иван увидел снизу, с заплеванного собственной кровью асфальта, как на стоящего над ним Калашникова сзади легла громадная собачья – да собачья ли? – тень.
Огромные лапы обхватили офицера за плечи, мясистый язык свесился из слюняво-красной пасти. Глаза жуткой твари были… человеческими, но как бы застывшими, полными боли и пустоты, какими бывают остекленевшие глаза повешенных…
Призрак медленно наклонил квадратную башку, чем-то похожую на тупорылый лоб головного вагона электрички, изогнул непомерно длинную шею и погрузил клыки в человеческую плоть. Калашников стоял, что-то говорил, не замечая, что из его прокушенной шеи фонтаном хлещет чёрная кровь. Откуда-то Иван знал, что это чудовище в собачьем облике существует на самом деле. И, несмотря на то что сквозь тело призрака просвечивает луна, он уже связан с офицером невидимой нитью и их встреча неминуема… Видение исчезло, но не исчезла уверенность в скорой смерти лейтенанта…
Всё сбылось, как это бывало и ранее и с Иваном, и со всеми остальными в его многократно проклятом роду. Сейчас он вспоминал дедовы рассказы о матери, о её молодости, об отце… И было в этих рассказах так много ужаса, крови и людской жестокости, что сжималось сердце и всё труднее становилось радоваться жизни. Потому как и в своем прошлом мало радости находил Иван, а вот грязи и боли было хоть отбавляй…
Отец его был ясновидящим, мать – деревенской колдуньей. Не той, которые сейчас вошли в моду и делают на суевериях немалые деньги, а самой настоящей.
Отец, будучи маленьким мальчиком, стал свидетелем страшного события, которое и разбудило его доселе дремлющую силу. Без видимой причины была зверски убита его мать – бабушка Ивана… Топор убийцы на две половинки раскроил череп самой справной и хозяйственной бабы в деревне. Сына не пускали в избу, но малец всё же прорвался сквозь заслон соседей, влетел в дверь и уставился оловянными глазами на страшную картину.
Его мать, как сидела за столом, так и осталась сидеть навеки. Голова, расколотая точно посередине и напоминавшая треснувший спелый арбуз, была готова вот-вот развалиться надвое и лишь чудом оставалась на месте. Кровь, вперемешку с серым мозговым веществом, забрызгавшая все вокруг, ещё не успела свернуться, и потому сын, вбежав в избу, чавкнул ботинками в луже материнской кровищи, безумными глазами посмотрел вокруг, но, так как ступить было некуда – кровь была повсюду, – так и остался стоять с расширенными от ужаса глазами.
Тут же следом вбежали соседи и вывели мальчонку наружу. Тот не сопротивлялся, только лицо его застыло, превратившись в страшную, неестественную маску. Глаза так и продолжали смотреть в одну точку бессмысленно и не мигая, будто заглядывая в мир мертвых, куда отправилась его мать.
– Что с тобой, Коленька? Очнись, маленький, – хлопотали бабы вокруг мальца. А он вдруг жутко улыбнулся, лицо его озарилось злым, потусторонним светом…
– Мамку-то зарубила тётка Ульяна, а топор схоронила под крыльцом, – сказал пацан – и потерял сознание.
Мёртвая тишина повисла над двором. Вдруг толстая, дебелая женщина упала на колени и завопила в голос, заблажила, захлебываясь слезами и брызжа слюной:
– Ня верьте, люди добрыя-я-я!.. Брешеть, сучонок! Бреше-е-еть!..
Длинные разметавшиеся волосы голосившей бабы мели пыльный двор, безумные глаза вращались в орбитах, на полных губах выступила пена, ломаемые припадком руки скребли по земле…
– Напраслину возводить, ведьма-а-ак!.. Ня верьте-е-е!..
Но тут принесли вымазанный запекшейся кровью топор. Тетка Ульяна сразу сникла. И вдруг, уставившись на ребенка, зашептала, тыкая в его сторону скрюченным пальцем:
– Сатана… Изыди, Сатана… И отец твой был бесом, и матери твоей в земле покою нет и не будеть… И сам ты проклят, и род твой проклят во веки вечные…
Безумную утащили, и ещё долго ее вопли доносились из-за изб. Бабу заперли в амбаре – дожидаться наряда милиции из райцентра. Да только, наутро открыв двери, народ остолбенел.
Тётка Ульяна висела на деревянной балке под потолком амбара. Прокушенный сиреневый язык вывалился изо рта, на лице застыла маска невыразимой боли и ужаса. Шею женщины захлестнул жгут, сплетенный из её собственных волос, выдранных с мясом из головы. Какая сила вознесла тётку Ульяну под крышу трехметровой высоты амбара, что видели её замороженные ужасом и смертью глаза перед кончиной – осталось загадкой. Да только бабки на завалинке судачили по вечерам, втихаря, крестясь и поминая Божье имя:
– Никак убиенная-то поднялась посередь ночи да и придушила Ульянку. Не зря, жива была – великой колдуньей считалась…
Коля же с той поры замкнулся в себе. Он мог часами сидеть на одном месте, глядя в одну точку, и вдруг иной раз выдавал такое, что глаза на лоб лезли не только у приютившего сироту старого, одинокого деда Евсея Минаича, но и у всей деревни. То, не выходя из избы, скажет, где искать отбившуюся от стада корову, то упредит народ схоронить лошадей, а наутро люди найдут в окрестностях села следы стоянки большого цыганского табора, то подойдет к десятилетней девчонке, сироте-замухрышке, и ни с того ни с сего на полном серьезе скажет:
– А ведь, когда подрастешь – поженимся, судьба у нас такая… Жаль только, счастья нам не видать…
Девчонка та тоже, как говаривал народ, была «чуток блаженненькая». Её ещё в младенчестве нашли завёрнутую в пелёнки на крыльце и приютили добрые люди. Да только ребенок рос «не от мира сего», молчаливым и замкнутым. Днём и ночью могла девочка бродить по лесу, выискивать какие-то травы и корешки, перебирать их, что-то пришёптывая и напевая про себя.
Приёмные родители до поры до времени считали это своего рода игрой. Однако, когда «дитё неразумное» своими корешками вылечило безнадежно порванного медведем на охоте пса, к увлечениям ребенка стали присматриваться внимательнее. Оказалось, девочка может запросто сидеть возле самого злющего волкодава и что-то ему рассказывать, а здоровенная, лохматая псина слушает, свесив голову набок, и чуть ли не кивает лобастой башкой, поддакивая и соглашаясь. Может подойти к корове, у которой пропало молоко, погладить грустную, мягкую морду, пошептать что-то в ухо, скормить корешок… Глядишь, на следующее утро бурёнка даст ведро отличного молока.
Но люди опасаются всего непонятного, и, хотя знахари и ведуны в российской глубинке так же естественны, как в городе сантехники, сироток сторонились, дети не играли с ними, да и сами они особо не стремились к общению. Всё чаще их видели вместе – то в лесу, то просто на завалинке рядом с дедом Евсеем Минаичем, потягивающим самокрутку.
– Ты, Колька, энтот корешок зря сорвал – его только по осени брать надо, настаивать долго, а силу он набирает к Рождеству, – разъясняла Наталья своему самозваному «жениху».
– Ну и что, – пыхтел Колька. – Ты бы лучше корове бабки Тропчихи загодя свое слово сказала, а то она вскорости опять молока давать не будеть…
– И откель вы про всё знаете, – дед Евсей качал седой головой. – Мальцы ведь, а об таком судачите, от чего и у взрослого голова вспухнет…
А «мальцы» подрастали. Народ говорил о них разное, но в беде первым делом шел к избе деда Евсея, рассуждая про себя: «Один бесёнок не подсобит, так другой авось не откажет».
Девчонка совсем уж переселилась к деду. Приёмные родители не возражали, порешив: «Баба с возу – кобыле легше», – ведь в голодные послевоенные годы каждый лишний рот в семье был обузой, а подросткам и несли, и везли уже со всей округи. Особенно после того, как однажды во двор деда Евсея вихрем влетела телега, на которой убитый горем мужик привез аж из самого райцентра свою жену, два дня назад укушенную змеёй и уже распухшую от яда. В больнице докторша, разведя руками, сказала мужу пострадавшей:
– Мы помочь уже ничем не можем. Попробуйте, съездите в Покровку. Там есть двое знахарей, может, возьмутся…
Мужик помчался за сорок верст, в общем-то уже ни на что не надеясь. А когда увидел двоих детей, вовсе пал духом. Наталья же – девчонка-подросток, от земли не видать – осмотрев больную, сказала:
– Оставляйте, дядя, жену вашу, а через три дня вертайтесь…
– Хоронить? – зло пошутил мужик, кусая губы.
Наталья медленно подняла глаза, внимательно посмотрела на него и не по-детски серьезно сказала:
– Авось поживеть ещё… – повернулась и, не оборачиваясь, ушла в дом. А мужик, то ли поверив в малолетнюю колдунью, то ли увидев что в её глазах, крестясь и оглядываясь, пошел к повозке, бормоча:
– Спаси и сохрани, Господи, спаси и сохрани…
И непонятно было, кого спасать – то ли укушенную женщину, то ли сломя голову гнавшего лошадь домой мужика…
А через три дня приехавший обратно мужик чуть не свалился с повозки от радости и изумления: его недавно умирающая супруга вместе с Натальей полола огород за избой деда Евсея. Колька с дедом сидели на завалинке и только усмехались, когда обалдевший от счастья муж сначала боялся дотронуться до жены, веря и не веря в чудо, а потом бросился целовать всех подряд – и ребятишек, и жену и даже пропавшего махоркой, бородатого и колючего Евсея Минаича, который отбрыкивался и орал дурным голосом:
– Ты что, вражина, с ума сошёл?! Уйди, оглашенный, уйди от греха, прости господи!..
– Бывает же настоящая любовь, – тихонько вздохнула Наталья.
– Бывает… – эхом откликнулся Николай, потом отчего-то нахмурился и, отмахнувшись от счастливого мужика, ушел в избу.
Прошло два года.
Коля вытянулся и возмужал, поражая редкостной, пугающей красотой. Какая девчонка не маялась бессонницей по ночам, вспоминая широкие плечи, скуластое, волевое лицо и черные, бездонные глаза, пронизывающие до самых сокровенных уголков неспокойных девичьих душ?
Наталья тоже повзрослела и превратилась из замухрышки в статную, симпатичную девицу с не по возрасту задумчивым взглядом. Правда, ей далеко было до Татьяны – первой красавицы на селе, да и, пожалуй, во всей округе. Русая коса до поясницы в руку толщиной, фигура богини и огромные, нереально зеленые глазищи заставляли оборачиваться не только молодых парней, но и уже пожилых мужиков, давно променявших ласки своих жен на бутылку самогона.
– Ух, дьяволица! Такую бы прижать в темном углу, да и помереть от счастья, – облизывались они, провожая маслеными взглядами крутой Танюхин зад.
Однако Таня вроде и не замечала столь пристального внимания мужской половины населения, а всё чаще посматривала в сторону избы деда Евсея Минаича. Вездесущие бабки понимающе кивали и, сплевывая шелуху от семечек в пыль, гадали – в этом или в следующем году пойдут под венец Татьяна с Евсеевым Колькой. Только дело было за малым – Колька, казалось, и не замечал Таниного существования. По-прежнему ходил в лес с Натальей, помогал по хозяйству и на пару с ней спасал от болезней и разной другой напасти односельчан и их домашнюю животину.
Наконец, однажды Татьяна не выдержала и вечером подсела на завалинку деда Евсея, улучив момент, когда рядом с Колькой никого не было.
Поздоровались. Посидели, помолчали. Татьяна поерзала туда-сюда пышным задом, подала вперед и без того высокую грудь с невзначай расстегнутой верхней пуговицей праздничной кофты и задушевно начала:
– Что ж ты, Коленька, ни на танцы, ни на гулянки не ходишь, все с дедом старым да с Наташкой. А веселиться-то когда ж?
Колька пожал плечами:
– Да мне и так с ними весело. А танцевать-то я и не умею…
– Хочешь, научу? – Татьяна придвинулась поближе. – Приходи завтра в клуб…
– Да не, Тань, не по мне это. Спасибо тебе, я уж как-нибудь так…
– А хочешь, ко мне приходи… – совсем потерявшая стыд, раскрасневшаяся деваха взяла парня за руку и, прижавшись упругой грудью, жарко зашептала в ухо: – Приходи, любый, измаялась вся. Приворожил ты меня, колдун проклятый, заснуть не могу, глаза закрою – ты стоишь…
– Да ты что, Танька, ополоумела…
Колька вскочил с завалинки и резво чесанул в избу – только пятки засверкали…
– Ну и черт с тобой!
Танька в слезах, кусая губы, вскочила с завалинки и побежала прочь от избы.
– Пропади ты пропадом, век бы тебя не видать…
Но давно известно: просто сказать, да не просто забыть. Видать, крепко втюрилась Танюха в Кольку, если через неделю вновь подловила парня одного в лесу, куда тот пошел по какой-то своей ведовской надобности.
– Погоди, Коленька, – девушка ухватила парня за рукав. – Ты уж прости меня, дуру, за прошлое, совсем я стыд потеряла. Да только не могу я без тебя, хоть вешайся. Не думала, что такое в жизни взаправду бывает, не верила. А сейчас… Хочешь, бей меня, хочешь – ругай, только не уходи…
Девчонка упала перед парнем на колени:
– Любый мой, прошу Христом Богом, возьми меня прям здесь, не венчанную. А потом – хоть трава не расти. Бог меня простит, люблю я тебя…
Другой мужик на месте Кольки давно бы потерял голову и, не боясь ни Бога, ни мести односельчан, завалил Танюху на мягкий лесной мох, наплевав на строгие и жестокие в этом отношении негласные законы глухих российских сел. Но смущенный Колька поднял девушку с коленей, погладил по голове и тихо сказал:
– Прости, Танюша. Красивая ты, хорошая. Но… я другую люблю…
– Наташку… – Танька смахнула навернувшиеся злые слезы. – Сучку-подкидыша… Грешишь с ней, вражина?
– Да она и не знает, что я люблю её, – Колька грустно улыбнулся. – Ходим вместе, живем, считай, в одной избе, а сказать не могу…
– Знаю я всё.
Наталья вышла из-за дерева.
– Следила, тварь? – В изумрудных Танькиных глазах полыхнула ненависть.
– Да не следила – мимо шла. А чё следить? Тебя небось в деревне слыхать… А Коля пусть сам выбирает, кто ему больше по сердцу.
Наталья подошла и прижалась к парню.
– Да выбрал я давно уж… Ты прости, Тань, видать, не судьба…
Татьяна медленно пятилась назад. Красивое лицо девушки перекосила дьявольская ухмылка. Глаза из-под густых бровей глядели жутко, пальцы сжатых кулаков побелели, между ними проступила кровь от воткнувшихся в ладони ногтей.
– Ну попомнишь ты меня, Коленька. И ты, подруга, попомнишь. Мне не судьба, да и вам, ведьмаки, счастья не будет… Будьте вы прокляты!
С этими словами Татьяна скрылась за деревьями.
«Попомнишь… Будьте прокляты…» – эхом отозвался лес.
– Странная она, – Николай пожал плечами. – Мы ж ничего ей не сделали. Зачем проклинать-то?
– Люди злые, Коленька, – Наташка крепче прижалась к парню. – Злые и завистливые… Но с тобой мне ничего не страшно…
– Как бы Танька не натворила чего. Чует мое сердце – беда будет, – мрачно сказал Николай, обнимая подругу.
Однако в последующую неделю все было спокойно. Только Танькина мать ходила по дворам, спрашивая у людей:
– Вы, часом, мою дурёху не видали?
Люди в ответ пожимали плечами – мало ли куда может запропаститься молодая, своенравная девка? Может, хахаль в соседней деревне завелся, а может, и вовсе из нашей глухомани в райцентр махнула.
– Чего такой красавице делать в нашем захолустье? Объявится непутевая, не гоношись, мать, раньше времени, – говорили люди…
Прошла неделя, другая, и вдруг однажды хмурым утром деревню поднял на ноги истошный женский вопль. Голосила Танькина мать. Татьяна действительно объявилась.
Возвращаясь из ночного, пастухи увидали в озерной ряске край знакомой всей деревне кофты. Почуя неладное, принесли багры и вытащили на берег то, что совсем недавно было Татьяной.
Распухшее, порченное тлением и озёрными жителями тело вместо былого восхищения вызывало лишь ужас. Только лицо красавицы смерть как бы не решилась превратить в уродливую маску. Казалось, что девушка уснула и чему-то улыбается во сне. Только улыбка была ехидной и торжествующей, как у садиста-палача, наконец-то прикончившего свою жертву. Люди, суеверно крестясь, отходили от трупа – по коже мороз шел от зрелища столь странной посмертной гримасы. Даже голосившая родная мать, увидев лицо дочери, замолчала, охнула, прикрыла рот рукой и попятилась назад.
– Ведьма… – пробормотал кто-то в толпе.
А кто-то, напротив, припомнил, как Татьяна в слезах убегала от Кольки, как последние дни ходила сама не своя. Еще кто-то услышал и подхватил… И вот уже вся толпа, разом забыв всё добро, которое Наталья и Николай делали людям, поначалу тихо, а после во весь голос зароптала:
– Ведьмаки девку спортили… Точно, они, больше некому…
– Будя! – возвысил голос председатель сельсовета. – Сама Танька за парнем бегала, а что утопилась – дура девка, не тем будь помянута. Надоть теперь о похоронах думать, а не самосуд над безвинными чинить…
Толпа поворчала маленько, погудела недовольно, да и начала потихоньку расходиться.
Труп погрузили на телегу и увезли, но долго ещё после похорон вспоминали люди страшную улыбку утопленницы, втихаря прибавляя: «Спортил не иначе ведьмак девку, как есть спортил…» – не забывая, однако, в случае какой беды или хвори, пряча глаза от соседей, идти на поклон к тому самому «ведьмаку».
Хоть и не в чем было винить ни Кольку, ни Наташку, но суеверный народ стал ещё больше их сторониться…
Но людская память короткая. Может, со временем забыл бы народ деревенский о своих страхах и подозрениях. Но ведь не зря говорят – беда не приходит одна.
Шла как-то из курятника бабка Гришачиха, шкандыбала себе потихонечку, боясь лишний раз тряхнуть лукошко со свежими яйцами. Погода была отменная, небо чистое, ни облачка, ни ветерка. Вдруг неизвестно откуда налетевший вихрь с силой толкнул бабку в согнутую спину, сбил её с ног, швырнул об забор лукошко и… снова всё стало тихо, будто ничего и не было.
Встала бабка, отряхнулась, заплакала и побрела в избу. И с той поры каждый день, а особенно ночью, стала Гришачиха тихонько плакать-горевать неизвестно о чём, за короткий срок высохла вся и совсем перестала вставать с печки.
– Что с тобой, мама, – наперебой спрашивали её три сына-бугая.
– Ой, да хто ж его знаеть, сынки? Тяжко на душе, будто давит хто, а слезы сами и текуть… – тихо шамкала бабка, а соленые капли продолжали течь по морщинистым щекам, пропитывая вышитую цветами подушку. И совсем уж собрались сыновья идти к «ведьмакам» на поклон, как рано утром раздался стук в дверь их просторной избы.
– Ой, соколики, погадаю, всё как есть расскажу, что было, что будет…
На пороге стояла статная, очень красивая цыганка в красном платке. Чрезвычайно редко встречающиеся у кочевого народа зеленые глазищи странно контрастировали со смоляным буйством кудрявых волос. Гостья весело глядела на парней, звенело на шее монисто, и столько в ней было кипучей, первобытной энергии, что хотелось угодить этой женщине, подчиниться ее почти осязаемой силе, сделать то, что она пожелает, и рука любого хозяина сама тянулась положить в её котомку кусок пирога или монету.
Но парни стояли хмурые, исподлобья глядя на незваную гостью, и в дом её приглашать особо не торопились.
– Что, соколики, не верите в цыганскую ворожбу? – Женщина сверкнула глазами и улыбнулась, показав ряд жемчужных зубов. – А я ведь знаю – горе поселилось в вашем доме. Злые люди порчу навели на вашу семью, да мать всё на себя приняла, а теперь мается…
– Откель знаешь? – Старший положил руку на косяк и навис грузным телом над гостьей.