Ах, раскройся, мать сыра земля,
Поглоти меня, несчастную!!.
Русская песня
Еще солнышко вихра не думало выставлять, как уже Григорий, муж Акулины, выбрался из каморы, куда накануне положили его с женою, и ушел в поле. Само собою разумеется, что такое усердие не могло проявиться в нем без особенной причины; он наверняка об эту пору думал поймать соседей, взявших с некоторого времени повадку пускать лошадей своих на его гречиху и овес. «Добро, – молвил он, украдкою приближаясь к своим нивам, – добро! Вы, чай, мыслите: бабится Григорий с женою да лыка не вяжет со вчерашнего похмелья? Погодите-тка, дружки! Я вам покажу свата Кузьму… Недаром с весны скалю зубы-то… постой…» Но Григорий, должно быть, нес чистую напраслину на соседей своих, ибо сколько ни обходил поля, сколько ни высматривал его, нигде не было заметно ни истоптанного места, ни даже следа конского или человечьего: овес и гречиха были невредимы. Бодро, словно ратники в строю, торчали мощные их стебли; один только ветер, потянувший к рассвету, бугрил и колыхал злачные их верхушки. «Ишь, лешие! – сказал он, оглянув еще раз поле. – Как барин-то здесь, так небось и дорогу узнали… по чужому, знать, не шляндаете… не то что прежде… Ах, кабы попался кто из вас, мошенников… во, как бы оттаскал!.. да еще и к барину бы свел…» Ободрив себя такими мыслями, Григорий повернулся спиною к полю и отправился по меже к проселку. Ступив на проселок, он остановился, поглазел направо и налево, почесал затылок, потом оба бока и спину. «А что? – подумал он. – Ведь вот коли все прямо по дороге идти, так, вестимо, оно будет дальше… в полях-то, чай, еще никого нет!.. Э!..»
Григорий махнул рукой и без дальних рассуждений пошел отхватывать по соседней ржи. Уж начали было мелькать перед ним верхушки ветл, ограждавших барский сад, мелькнула вдалеке и колокольня, как вдруг рожь в стороне заколыхалась, и, отколе ни возьмись, глянула сначала одна шапка, потом другая и третья; не успел Григорий присесть наземь, как уже увидел себя окруженного тремя мужиками.
– Э-ге-ге!.. Так это, брат, ты? – вскричал самый дюжий из них, в котором Григорий узнал дядю Сысоя. – Так вот оно как! Нет, знай, не отбояришься… не пущайте его, ребята…
Петруха Бездомный и Федос Простоволосый пододвинулись.
– Что, словно черти, обступили?.. Что надо?..
– Небось чужое-то не свое – не жаль…
– Да ты чего лезешь?.. Нешто твое?
– А то чье же?..
– Ну, твое так твое… и черт с тобою!..
– Вот мы те покажем черта…
– А что ты мне покажешь?..
– Да… а помнишь, как летось батька твой поймал на своих горохах мою кобылу да слупил целковый-рубль?.. Этого ты не помнишь?
– А что мне помнить?..
– То-то, воронье пугало! Теперь и тебе не уйти…
– Да чего те надо? Леший!
– Э, брат! Ты еще куражишься… Хватай его, ребята!..
Мужики бросились на Григорья; тот, парень азартный, изворотливый, видя, что дело дошло до кулаков, мигом вывернулся, засучил рукав, и дядя Сысой не успел отскочить, как уже получил затрещину и облился кровью.
– А! Так вяжи ж его, ребята! Вяжи его, разбойника! – закричали что было мочи мужики, уж не на шутку принимаясь комкать Григорья. Тут сила перемогла его: дядя Сысой, Федос и Петруха связали его кушаками, не потерпя даже на этот раз малейшего ущерба, разве только что гречиха первого была решительно вся вымята во время возни, – а она ведь все же чего-нибудь да стоила, ибо у Сысоя, его жены и детей всего-то было засеяно ею полнивы.
– Тащи его, братцы, прямо к барину, тащи!.. – кричал дядя Сысой, размазывая себе, как бы невзначай, скулы кровью и, вероятно, желая тем произвести больший эффект перед барином. – Там те покажут, собаке, как драться… тащи… тащи!..
– Что, взял? – говорил Петруха Бездомный. – Не хотел по добру ладить… вот те бока-то вылущат… погоди.
– А! Мошенник! – продолжал дядя Сысой, не забывая мазнуть себя по носу. – Я ж покажу!.. Разбойник! Тащи… тащи, ребята… тащи его!..
– Что, брат Гришка, – подхватывал Петруха, – якшаться с нами небось не хотел: и такие, мол, и сякие, и на свадьбу не звал… гнушаться, знать, только твое дело; а вот ведь прикрутили же мы тебя… Погоди-тка! Барин за это небось спасибо не скажет: там, брат, как раз угостят из двух поленцев яичницей… спину-то растрафаретят…
– А что, дядя Сысой, – молвил Федос, – вестимо, чай, жутко ему будет?.. Так выпарят… и!.. и!.. и!.. Господи упаси!..
Рассуждая таким образом, мужики заметно придвинулись к околице; тут Григорий, не показавший во все время смущения или робости, стал вдруг крепиться и упираться ногами. Дядя Сысой, заметив это, перемигнулся с Петрухой и, как бы почувствовав прилив вдохновения, произнес:
– Стой, ребята! Стой!.. Гришка! Вот те Христос, отдерут, не на живот, а на смерть отдерут… Слушай! Ну… хошь аль не хошь?
– Ну что?.. Ну, хочу…
– Братцы! Уговор лучше денег, – продолжал тем же восторженным тоном дядя Сысой, – бог с ним… обидел он меня… уж вот как обидел… ну да плевать… выпустим его…
– Выпустите, братцы! Ну, за что вы меня тащите? Выпустите! Ей-богу, скажу спасибо…
– Э-ге!.. Даром кафтан-то у те сер, а ум-то, верно, не лукавый съел… ишь чего! А ты думаешь, спасибо, да и отбоярился?
– Чего ж вам еще?..
– Что больно дешево?.. Нет… ты, брат, вот что… Ну, да что с тобою толковать! Давай целковый!
– А отколе возьму его?..
– Не хошь?.. Тащи его, ребята, тащи!..
– Гришка, полно тебе артачиться! – сказал Петруха. – Хуже будет, шкурою ведь заплатишь… вот те Христос, такого срама нахлебаешься, что и!..
– Толком говорят тебе, откуда мне взять его?.. Ну…
– Врешь, чертов сын! У вас с бачкой денег много… недаром всю деревню вчерась угощали… Ну, хошь, что ли, говори?
– Ей-богу, дядя Сысой, провалиться мне сквозь землю, если есть такие деньги…
– Э! Ну, черт с тобой! Давай полтинник.
– Да нету, тебе, чай, говорят!
– Нету?.. Ну так тащи его, ребята… тащи, тащи, тащи!..
– Погодите… дядя Сысой… стойте… дайте вымолвить слово… пять алтын, по-моему, бери!
– Эк, ловок больно! Нет, этим обиды, брат, не вышибешь… Тащи его, знай, ребята, тащи…
– Ну, двугривенный… Вот как бог свят, больше нет ни полушки!..
– Ребята! – крикнул снова дядя Сысой. – Была не была! Возьмем с него двугривенный да магарычи в придачу… Идет, что ли?
– Отсохни руки и ноги, если у меня есть больше, – всего двугривенный…
– О! Еще скалдырничает… Так ты не хочешь?
– Не замай его, дядя Сысой, сам напоследях спокается…
– Вестимо! – вымолвил Федос.
– Черт же бы вас подрал! – сказал Григорий. – Ну, развязывай руки-то, что ль…
– Двугривенник и магарычи – слышишь?
– Ну, слышу!
– Идет?
– Ну, идет!
– Развязывай его, ребята! Давно бы так: кобениться еще вздумал… эх, жила, жила!..
– Да куда мы пойдем-то?..
– Вестимо, куда! Река, чай, не больно далече…
– К свату Кириле, что ли?
– А то куда же? Сегодня, кажись, еще базар…
– И то, ребята…
– Ступайте, братцы! – сказал Федос.
– А ты что?
– Я не пойду…
– Да куда те приспичило, на барщину разве гонят, черт?
– Свой пар, дядя Сысой, не пахан стоит…
– А у одного тебя не пахан он, что ли? Простоит вёдро, спахаешь…
– Вестимо, простоит вёдро; давно ли был дождь?..
– Полно, кум, пойдем!
– Идемте, что ли?
– Идемте…
– Погодите, куда вас несет?
– А что?
– Обогнуть, чай, надо дорогу…
– А пес велит нам идти по ней?.. – сказал дядя Сысой.
– А то как же?
– Что тут долго болтать… вот так всё прямо и пойдем… полем, как раз на реку выйдем…
– Э! Полем! А рожь, не видишь?
– Э! Рожь… Что, ребята, чего стали?
– Оно, вестимо, короче, дядя Сысой, полем-то, чай, выйдешь на забродное…
– Ну так что?
– А овсы господские…
– Овсы господские! А какой леший увидит нас? День, что ли? Ишь, только светает. И много помнем мы небось овсов-то господских… Да ну, ступайте, что ли!
– Пойдемте, братцы!
– Пойдемте!..
И все четверо свернули с дороги.
Дядя Сысой не ошибся; избранная им дорога сокращала путь по крайней мере целыми десятью минутами, что, впрочем, в ожидании магарыча не было безделицей. Вскоре путники наши миновали барский овес, расстилавшийся за ним ельник и вышли на берег.
Солнце только что показалось из-за темных гор, ограждавших противоположную сторону реки; ровная, тихая, как золотое зеркало, сверкала она в крутых берегах, покрытых еще тенью, и разве где-где мелькали по ней, словно зазубрины, рыбачьи лодки, слегка окаймленные огненными искрами восхода. Песчаный берег, по которому ступали мужички, незаметным, ровным почти склоном погружался в воду. Внизу, у самой подошвы его, возвышалась серая высокая изба, обнесенная с одной стороны плетнем, с другой сушившимся бреднем. На дощатой, заплесневевшей кровле этого здания возносился длинный шест с пучком соломы и елка, столь знакомая жителям Кузьминского и вообще всему околотку. Кругом по песку валялись без всякого порядка обручи и торчали порожние бочки, брошенные, вероятно, хозяином для просушки.
Несмотря на раннюю пору, перед крылечком здания уже толкалось немало народа, и товарищам дяди Сысоя надо было выждать, прежде нежели войти под гостеприимный кров.
Тут стояли мужики с возами, мельники из соседних деревень с мукою и рожью, высовывались кое-где даже бабы; виден был и купчик с своею бородкою и коновал с своими блестящими на ременном поясе доспехами, но более всех бросался в глаза долговязый рыжий пономарь с его широкою шапкою, забрызганною восковыми крапинами, который, взгромоздившись, бог весть для чего, на высокий воз свой, выглядывал оттуда настоящею каланчою.
На пороге кабака находился сам хозяин; это был дюжий, жирный мужчина с черною, как смоль, бородою и волосами, одетый в красную рубаху с синими ластовицами и в широкие плисовые шаровары. Он беспрерывно заговаривал с тем или другим, а иногда просто, подмигнув кому-нибудь в толпе, покрикивал: «Эй, парень! А что ж хлебнуть-то? Ась?.. Э-ге-ге, брат! Да ты, как я вижу, алтынник!»
Григорий, дядя Сысой и другие вошли наконец в кабак и, не снимая шапок, как это принято в таких местах, уселись рядышком в углу на лавке. Внутренность избы не представляла ничего особенно нового и замечательного. Тот же порядок, как и во всех кабаках, усеивающих большие и малые дороги, пристани, базарные сходки и приречья обширной России. Те же закопченные сосновые бревна, та же печь исполинского размера с полатями и выступами. В одном углу – бочка с прицепленным к краю ковшом, в другом – конторка, устроенная из досок, положенных на козла; на ней штофы, полуштофы, косушки и стаканы, расположенные шеренгами с необыкновенною симметриею, как-то странно бросающеюся в глаза посреди окружающего хлама и беспорядка. У самых дверей на лавке пыхтел и шипел неуклюжий самовар (сват Кирила также держал чай и закуску); подле него подымалась целая груда позеленевших, поистертых сухарей и баранок; далее тянулся косвенный, наподобие бюро, прилавок, покрытый чашками, мисками и блюдами с разною потребою для крестьянского брюха.
На безлюдье нельзя было жаловаться; мало того, что изба была полным-полнешенька, в дверях беспрестанно появлялись новые лица, так что сам Кирила едва поспевал управляться.
– Маюкончику на гривенничек – трое пьют! – кричал мельник, вводя двух мужиков, купивших у него муки.
– Эй, дядя Кирила, давай перемену!
– Аль рыбу-то поснедали? Что больно скоро?
– Малый, косушку!
– Эй, целовальник, а целовальник! или Максим, что ли, как те звать! – полуштоф на одного – вот и деньги…
Но Кириле не в диковинку были такие хлопоты; он не упускал даже случая перекинуться словом то с тем, то с другим из гостей своих.
– Эй, Ванюха! Что рыло-то не мочишь?.. Полно тебе глазеть по сторонам-то; спроси – дадут… чего прикорнул?
– Да что, брат, денег нету.
– Ой ли? Аль все пропил?
– Пропил не пропил, а был грех!..
– Давно ли? Вот то-то оно и вышло: мужик простоволос год не пьет, два не пьет, а как бес прорвет, так и все пропьет!
– Эй, Трифон, опохмелиться, чай, надо – чего зеваешь? Коли алтын не хватает, так муки, чай, привез?
– И то привез.
– Ну, давай ее сюда! Что будешь делать? Надо уважить кума… тащи!
– Да ты сколько даешь?
– Вестимо, ни твоей, ни своей души обижать не стану.
– А сколько?
– Ты пуд, а я косушку.
– Э! Косушку! Что, больно тороват?
– Ну, не одну, так две.
– Давай!
– Э! ге, ге, ге!.. Дорофей, а Дорофей! Что, брат, приуныл? Аль кручина какая запала?
– Да что, брат Кирила! Беда прилучилась, за свою же кобылу приплатился.
– Как так?
– А вот как: увели у меня на прошлой неделе кобылу.
– Не гнедую ли?
– Нет, саврасую. Я и туда и сюда – и след простыл, что ты будешь делать?.. Захожу к свату Ивану, а тот и надоумил меня: «Ступай, говорит, в Пурлово – знаешь Пурлово?» – говорит он мне – это сват-то Иван говорит. Знаю, говорю, Пурлово, как не знать! «Ну, так коли знаешь, так ступай, отыщи там Онисима-коновала; я знаю, – говорит сват Иван, – это его ребята балуют». Что ты станешь делать? Беда, да и только; взял красную, прихожу. «Ну, что?» – говорит. Да вот, мол, кобыла саврасая пропала; так не поможешь ли беде? «Как не помочь, говорит, ступай в осинник на завалишинский выгон, знаешь завалишинский выгон?» Знаю, говорю. «Ну, когда так, так и кобылу свою найдешь: она там траву, вишь, щиплет». Отдал деньги, прихожу: и вправду стоит моя кобыла!.. Так вот какая прилучилась беда – красную ни за что ни про что отдал.
– О, брат! Добро еще красную, видали и больше; счастлив, что дешево отбоярился.
– Такая, право, беда! Хорошо, что деньги были, а то просто и кобылу поминай как звали… право-ну!
– Что, деньги, брат, не боги, дядя Дорофей, да, видно, много милуют.
Каляканье не мешало, однако, нашим мужичкам пропускать чарку за чаркою; вскоре почувствовали они сами, что уже сильно нагрузились. Всего страннее в этом деле было то, что мирный и тихий Федос проявил такую прыть и смелость, что многих трудов стоило Григорию и Сысою удержать его, чтоб он не вцепился в бороду долговязому пономарю, к которому получил он, ни с того ни с сего, непреодолимую ненависть. Наконец кое-как угомонили они его и уложили под навесом подле Петрухи, давно заснувшего сном богатырским. Расплатившись как следует, наши приятели (я говорю: приятели, ибо дядя Сысой и Григорий шли теперь, обнявшись крепко-накрепко, и не переставали лобызать друг друга в ус и бороду) вышли из кабака и, как ни покачивались на стороны, благополучно достигли дороги. Неизвестно, о чем толковали они; разумеется, много было всяких сердечных излияний как с той, так и с другой стороны. Дядя Сысой и Григорий пойдут-пойдут, да и остановятся – остановятся да обнимутся. «Во как люблю, Гриша!.. Ей-бо… право…» – «Больно ты мне полюбился, дядя Сысой… Во… те… Христ…» – и опять продолжают путь тем же порядком.
Но счастие скоротечно; вскоре очутились они посреди улицы и волею-неволею должны были расстаться.
Нередко попадаются дни в жизни человека, которые как бы исключительно пользуются правом наделять его неприятностями и неудачами. Точно такой же день, должно быть, пал на долю Григорью, ибо не успел он отворить ворота, как уже неприятно был поражен криком и бранью, раздававшимися у него в доме. Григорий остановился, обтер рукавом пот, капавший с лица, и стал прислушиваться; так! голосили Дарья и Василиса, но на кого? – бог их ведает! – Он поднялся по шаткому крылечку, выходившему на двор, и вступил в избу. Василиса и Дарья стояли, каждая по концам стола, с поднятыми кулаками; перед ними близ окна сидела Акулина; она, казалось, не старалась скрывать своего горя и, закрыв лицо руками, рыдала на всю избу… Слезы ручьями струились между сухощавыми, грязными ее пальцами. Зрителем этой сцены была старуха, мать Григория; свесив с печи седую голову, как-то бессмысленно глядела она на все, происходившее перед ее глазами.
– Чего горланите?.. Что еще? Ну?.. – закричал Григорий, бросая с сердцем кушак и шапку наземь.
– Да то же, что вот навязал нам на старости лет дьявола… Поди-тка сам теперь и ломайся с ним! – отвечала Василиса, указывая костлявою своею рукою на Акулину.
– Да, – подхватила Дарья, вся дрожа от злобы, – небось и руки-то понадсодишь – сунься только…
– Покою не дает, проклятая, – продолжала Василиса, – воет, знай, себе на всю избу. Послали было за хворостиной печь истопить, прошляндала без малого все утро… велели хлебы замесить – куды те!.. Ничего не смыслит – голосит себе, да еще: пойду, говорит, к барину…
Василисе и Дарье, по известным причинам, более, нежели остальной родне, ненавистна была женитьба Григория; тетки, как видно из слов их, решились даже прибегать в иных случаях к клевете, чтоб только навлекать на Акулину гнев мужа, парня, как ведали они, крутого и буйного.
– Да, – подхватила Дарья, приступая к племяннику, – к барину, говорит, пойду… он, говорит…
Но Григорию и этого было довольно; он оттолкнул тетку и подошел к жене.
– Что, окаянная? – произнес хмельной Григорий, страшно поваживая очами. – Что? Артачиться еще вздумала, а?
– Да, как бы не так! – голосила Василиса. – Много возьмешь словами.
– Вестимо, что ей даешь потачку… разве не видишь, она с умыслом воет? Думает: услышит…
– Э! Толковать еще тут! – бормотал сквозь зубы Григорий, хватая Акулину за волосы и повергая ее одним движением руки на пол.
– Вот так-то! – сказала Дарья. – Да здесь не замай ее, Гриша; стащи лучше в сени… неравно еще горшки побьешь…
Бешенство, казалось, обуяло Григория; тут все разом завозилось в голове его: и неволя, с которою он женился, и посторонние неприятности, и хмель, происшествие утра, – кровь путала его; сначала долго возил он бедную женщину взад и вперед по избе, сам не замечая, что беспрерывно стукался по углам и прилавкам, и, наконец, потащил ее вон…
– Эй, черти! – послышалось тогда в сеничках. – Чего расходились? Эй! Григорий, Гришка, а Гришка! – произнес тем же голосом седой как лунь мужик, входя в избу. – Э-э-э!.. Эхва! Как рано пошло размирье-то! Вчера свадьбу играли, а сегодня, глядишь, и побои… эхва!.. Что?.. Аль балует?.. Пестуй, пестуй ее, пусть-де знает мужа; оно добро…
– Чего, леший, надо?.. Проваливай, проваливай… черт, дьявол, собака!..
Это обстоятельство, казалось, еще больше остервенило Григория, и бог знает, что могло бы случиться с Акулиною, если б в ту самую минуту не раздалось в дверях звонкого хохота и вслед за тем не явился бы на пороге Никанор Никанорович, барский ловчий.
Василиса и Дарья мгновенно исчезли за печуркою; Григорий тотчас же выпрямился, стряхнулся и подошел к нему.
– Добро здравствовать, Никанор Никанорыч, – произнес он, – зачем пожаловали?
– Ох!.. Дай, брат, Христа ради, душеньку отвести… О!.. О!.. Ай да молодые!.. Чем бы целоваться, а они лупят друг друга. Эх вы, простой народец!.. Хе, хе, хе…
– Балуется больно, Никанор Никанорыч.
– И куды, кормилец ты наш, ломлива! И не ведает господь, что за баба такая… – сказала Василиса, показывая голову из своей прятки.
– Ну, ну… ну, а я вот что: барин вас зачем-то спрашивает… Эй, тетка!.. Вынь-ка крыночку молочка – смерть хочется… Не могу сказать зачем, а только приказал кликнуть вместе с женою… Что ж ты, тетка, коли молока нет, так простокваши давай – не скупись… ну!
Григорий бросился сломя голову вон из избы; тетка не замедлила последовать его примеру.
Пока почетный гражданин барской дворни хлебал простоквашу, в каморе и в сенях происходила страшная суматоха.
– Зачем это барин-то кличет?
– Что такое прилучилось?..
– Эх, нелегкая его дергает!..
– А вот что: хочет, видно, на молодых поглядеть…
– Что, что?.. Ну, ты… рожу-то всплесни водой…
– Рубаху-то новую вынь. Долго, что ли, чертова дочь, возиться станешь?.. У! Как пойду…
– Гриша, я чай, полотенце надо для поклона?..
– Давай, тетка Дарья… хошь свое давай… Ишь, леший! Ничего не принес!..
– Вот ты покажи у меня только вид какой, только поморщься… я с те живой тогда сдеру шкуру…
– Все, что ли?
– Кажись, все…
– Ну, ступай!
Григорий и Акулина вышли из ворот и вскоре очутились в барской передней.
– Поздравляю вас! – сказал Иван Гаврилович, подходя к молодым вместе с женою. – Поздравляю! Смотрите же, живите ладно, согласно, не ссорьтесь.
– Mon Dieu, qu’elle a е’air malheureuse!..[13] – сказала барыня.
– Comment! Vous ne saviez pas que chez eux la jeune maríue doit pleurer pendant une semaine? Mais c’est de rigueur…[14]
– Вот, возьмите, – продолжал он, подавая Григорию беленькую бумажку, – это вам жалует барыня… Мирно у меня жить, дружно… Ты во всем слушайся мужа своего… работай… Ну – бог с вами, ступайте.
Дорогою молодые повстречались с Никанором Никаноровичем.
– Зачем барин-то звал?
– Да вот пожаловал, вишь, денег…
– Покажи… Ах ты, черт этакий!.. Вашему, знать, брату мужику только и счастие… Нам небось никогда не перепадает… Э! Поди тут разбери: иной и службой не выслужит, а то другой шуткой вышутит… А что, брат Григорий, ведь угостить надо, ей-богу, надо… Погоди, мы придем спрыснуть.
– Приходите.
– Сегодня и придем… а?..
– Ну, хоть сегодня… а что?
– Да завтра, чем свет, мы уезжаем в Питер с барином; так тут не до того… Смотри же, жди нас…
– Добро…
Утро и полдень протекли тихо и смирно в избе Григория, и если б не визит Никанора Никаноровича и еще двух лакеев, которые подняли ввечеру изрядную суматоху, можно было бы сказать, что водворившаяся так внезапно тишина не прерывалась ни разу и в остальную часть дня.