David Foster Wallace
BRIEF INTERVIEWS WITH HIDEOUS MEN
В оформлении использована иллюстрация Михаила Емельянова
Copyright © David Foster Wallace, 1999
The moral right of the author had been asserted.
© Сергей Карпов, перевод, 2019
© Михаил Емельянов, иллюстрация, 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Наиболее значительный писатель своего поколения.
NLR
Значение Уоллеса как литературного новатора огромно…
Это увлекательная и поразительно изобретательная книга… головокружительный галоп по широкому фронтиру современной литературы.
Daily Telegraph
Столь же умная и интригующая книга, как и «Бесконечная шутка».
The Times
Настоящим автор благодарит за щедрую и непредвзятую поддержку фонд Ланнана, фонд Джона Д. и Кэтрин Т. Макартуров, The Paris Review, персонал и менеджеров круглосуточного семейного ресторана Denny’s в городе Блумингтон, штат Иллинойс
Все события и персонажи этой книги, кроме тех, что совершенно точно находятся в общественном достоянии, вымышлены, и любое совпадение с реальными людьми, живыми или мертвыми, полностью случайно.
Благодарность также выражена различным изданиям, в которых отрывки из этой книги впервые появились в самых разнообразных формах: Between C&G, Conjunctions, Esquire, Fiction International, Grand Street, Harper’s, «Лучшие американские рассказы 1992» от Houghton Miffl in, Mid-American Review, New York Times Magazine, Open City, The Paris Review, Ploughshares, Private Arts, Santa Monica Review, spelunker fl ophouse и Tin House.
Посвящается Бен-Эллен Сицилиано и Элис Р. Далл, отвратительным слушательницам sine pari[1]
Когда их представили, он сострил, чтобы понравиться. Она натужно рассмеялась, чтобы понравиться. Потом они в одиночку разъехались по домам, уставившись прямо перед собой с одинаковыми гримасами.
Тому, кто их представил, они оба не нравились, хоть он и притворялся, что это не так, по своему обыкновению ни в коем случае не желая испортить хорошие отношения. А то ведь никогда не знаешь, правда же правда же правда же.
Пятидесятишестилетний поэт, нобелевский лауреат, поэт, известный в американских литературных кругах как «поэт поэтов» или иногда просто «Поэт», лежал на веранде, с голой грудью, умеренно упитанный, в слегка наклоненном шезлонге, на солнце, читал, полулежа, умеренно, но не критично упитанный, обладатель двух Национальных книжных премий, премии Национального круга книжных критиков, Приза Ламонт, двух грантов от Национального фонда искусств, Prix de Rome, стипендии фонда Ланнан, медали Макдауэлла и прижизненной награды Милдред и Гарольда Страусс от Американской академии и института искусств и литературы, почетный президент PEN-клуба, поэт, которого два разных поколения американцев называли голосом своего поколения, пятидесятишестилетний, он лежал в невлажных плавках XL Speedo в постепенно меняющем наклон полотняном шезлонге, стоявшем на облицованном плиткой настиле у домашнего бассейна, поэт, который был в числе первых десяти американцев, получивших престижный «Грант Гения» от фонда Джона Д. и Кэтрин Т. Макартуров, один из трех ныне живущих американских нобелевских лауреатов по литературе, 170 см, 82 кг, глаза карие, линия волос неровная из-за того, как непоследовательно приживались/отторгались трансплантаты от различных брендов «Системы по наращиванию волос», он сидел или лежал – или, если говорить точнее, просто «откинулся» – в черных плавках Speedo у домашнего бассейна в форме почки[2], на облицованном плиткой настиле у бассейна в переносном шезлонге, чья спинка уже была отклонена на четыре щелчка до угла в 35° отн. мозаичной облицовки, в 10:20 утра 15 мая 1995 года, четвертый из списка самых антологизируемых поэтов в истории американской художественной литературы, у зонтика, но не в самой тени, он читал «Ньюсуик»[3], пользуясь скромным брюшком как наклонной подставкой для журнала, – а также во вьетнамках, – подложив руку под затылок, вторую свесив, чтобы водить по охряно-бурым узорам на дорогой испанской керамической плитке, иногда смачивая палец, чтобы перевернуть страницу, в корректирующих очках, чьи линзы благодаря химической обработке затемнялись пропорционально интенсивности света, на второй руке – наручные часы среднего качества и цены, на ногах – вьетнамки из заменителя резины, лодыжка лежит на лодыжке, а колени слегка расставлены под безоблачным и ослепительным небом с ползущим наверх и направо солнцем, поэт смачивал палец не слюной или потом, а конденсатом с тонкого матового стакана чая со льдом, который сейчас стоял на границе тени, падающей от тела, сверху слева от шезлонга, и который надо было переставить, чтобы тот остался в прохладе, поэт праздно поводил пальцем по стеклу стакана, прежде чем праздно поднять смоченный палец к странице, – впрочем, их он переворачивал изредка, страницы журнала «Ньюсуик» от 19 сентября 1994 года, читал о реформе здравоохранения в США и о трагическом рейсе USAir № 427, читал аннотации и положительные отзывы на популярные документальные книги «Горячая зона» и «Грядущая чума», иногда переворачивал несколько страниц подряд, пропуская отдельные статьи и аннотации, выдающийся американский поэт, ему осталось четыре месяца до пятидесяти семи лет, поэт, которого «Тайм», главный конкурент «Ньюсуика», однажды, как это ни абсурдно, нарек «почти что воплощением подлинного литературного бессмертия среди ныне живущих литераторов», его голени почти без волос, овальная тень открытого зонта понемногу сужается, подошвы вьетнамок из заменителя резины шагренированы с обеих сторон, лоб поэта усеивали капельки пота, загар темный и интенсивный, внутренняя часть бедер почти без волос, пенис тесно свернулся колечком в тесных плавках, бородка клинышком тщательно расчесана, на железном столике пепельница, он не притрагивался к чаю со льдом, изредка откашливался, время от времени слегка ерзал в пастельном шезлонге, чтобы праздно почесать предплюсну большим пальцем другой стопы, при этом не снимая вьетнамок и не глядя ни на одну из ног, словно бы погрузившись в изучение журнала, справа – голубой бассейн и наискосок слева – задняя рольдверь из толстого стекла, а между ним и бассейном – круглый столик из белого плетеного железа, пронзенный в центре огромным пляжным зонтом, тень которого уже не достает до бассейна, достигший всего поэт читал свой журнал в своем шезлонге у своего бассейна за своим домом. Бассейн и настил у дома окружены с трех сторон деревьями и кустарником. Уже давно высаженные, они тесно переплелись, спутались и служат, по сути, той же цели, что и забор из красного дерева или стена из мелкого камня. Разгар весны, деревья и кустарники в цвету, ярко-зеленые и спокойные, они отбрасывали сложные тени, и небо целиком голубое и спокойное, так что вся замкнутая композиция с бассейном, верандой, поэтом, шезлонгом, столиком, деревьями и задним фасадом дома очень спокойна, и безмятежна, и практически безмолвна, слышно только тихое бульканье насоса в бассейне и изредка самого поэта, который откашливается или листает журнал «Ньюсуик», – ни птиц, ни далеких газонокосилок или кусторезов, ни устройств для борьбы с сорняками, ни самолетов над головой, ни приглушенных звуков из бассейнов домов по обеим сторонам от дома поэта – ничего, кроме дыхания бассейна и изредка горла поэта: все спокойно, безмятежно, замкнуто, даже ни намека на ветерок в листьях деревьев и кустарников, безмолвная живая, ограждающая флора неподвижна, зелена, живописна, вездесуща и не похожа ни на что на свете ни видом, ни сутью[4].
С днем рождения. Тринадцатилетие – дело серьезное. Считай, что ты впервые выходишь в свет. Твое тринадцатилетие – шанс для других узнать, как много важного сейчас с тобой происходит.
Узнать о том, что изменилось за последние полгода. У тебя уже семь волосинок в левой подмышке. Двенадцать в правой. Жесткие опасные спирали хрупких черных волос. Хрустких, звериных волос. А у гениталий их уже столько, что ты со счета сбился. И это не всё. Голос у тебя стал глубоким, скрипучим и прыгает между октавами без всякого предупреждения. Лицо начинает блестеть, если долго не умываться. И прошлой весной у тебя две недели что-то жутковато болело в животе, а потом опустилось изнутри: теперь твоя мошонка полная и уязвимая – груз, который надо защищать. Приподнятый, стянутый тугими плавками, которые полосуют ягодицы красными разводами. Ты дорос до новой хрупкости.
И сны. Уже месяцами тебе снятся ни на что не похожие сны: влажные, оживленные и какие-то чужие, в них полно податливых изгибов, неистовых поршней, тепла и падений с большой высоты; и ты пробуждаешься, веки трепещут, и вот прилив, поток и пронзительное, поразительное чувство, словно разряд из таких глубин, о которых ты и не подозревал, судороги пронизывающей сладкой боли, острые звезды на черном потолке спальни от уличных фонарей, чьи лучи пробиваются сквозь жалюзи, и между ног шепчет густой белый джем, сочится и липнет, стынет на коже, твердеет и исчезает в утреннем душе, оставляя только заскорузлые узлы бледных твердых звериных волос, и в их влажном переплетении – чистый сладкий запах, и тебе не верится, что он – из тебя.
Запах больше всего напоминает этот бассейн: сладкая соль хлорки, цветок с химическими лепестками. У бассейна сильный ясный синий запах, хотя ты знаешь, что он не такой сильный, когда ты в самой синей воде, как сейчас, когда ты, наплававшись, облокотился о бортик на мелководье, и там вода по бедра плещет туда, где все изменилось.
Вокруг старого общественного бассейна на западной окраине Тусона – ограда из рабицы цвета олова, украшенная яркой гроздью пристегнутых велосипедов. За ней – черная горячая парковка, полная белых линий и блестящих машин. Унылое поле сухой травы и жестких сорняков, пушистые головки одуванчиков взрываются и снежат на усиливающемся ветру. А за всем этим – горы, подрумяненные круглым медленным сентябрьским солнцем, зазубренные, острые углы их вершин все четче и чернее проявляются на фоне темно-красного уставшего света. На этом фоне из колючих соединенных пиков получается зубчатая линия, ЭКГ умирающего дня.
У края неба облака набирают цвет. Вода в нежно-голубых блестках, по-пятичасовому теплая, и запах бассейна, как тот самый запах, соприкасается с химической дымкой внутри тебя, внутренней темнотой, которая искажает свет по своему разумению, смягчает разницу между тем, что уходит, и тем, что начинается.
Сегодня твой день. За обедом, на день рождения, ты попросил пойти в бассейн. Хотел отправиться один, но день рождения – семейный праздник, и семья хочет быть с тобой. Это мило, и ты не можешь объяснить, почему хотел пойти один, и на самом деле, по правде, может, и не хотел пойти один, так что они здесь. Загорают. Твои родители загорают. По их шезлонгам весь день можно было отмечать время, они вращались, отслеживая дугу солнца на пустынном небе, прожаренном до корочки. Рядом на мелководье играют в Марко Поло[5] твоя сестра с группой худеньких девочек из ее класса. Сейчас водит она – ее Марко уже оПолили. Она с закрытыми глазами вертится на окрики, крутится, как втулка, в колесе из визжащих девчонок в купальных шапочках. На ее шапочке – рельефные резиновые цветы. Старые обвисшие розовые лепестки дрожат, когда она вслепую мечется на звук.
На другом конце бассейна – место для прыжков в воду и вышка с доской. Позади на настиле – К ФЕ, а по бокам – прикрученные над цементными входами в темные влажные душевые кабинки и раздевалки серые металлические рупоры, откуда идет радиомузыка, нестройно-плоская и звонко-тонкая.
Семья тебя любит. Ты смышленый и тихий, уважаешь старших – но и хребет у тебя есть. В целом ты молодец. Присматриваешь за младшей сестрой. Ты ее союзник. Тебе было шесть, когда ей было ноль, и ты болел свинкой, когда ее принесли домой в очень мягком желтом одеялке; ты поцеловал ее в ножки, чтобы она не подхватила свинку. Родители сказали, что это хорошее предзнаменование. Что оно задает тон. Теперь им кажется, что они не ошиблись. Они гордятся тобой во всех отношениях, довольны, и удалились на дружелюбную дистанцию, откуда излучают гордость и удовлетворение. Вы все хорошо ладите.
С днем рождения. Большой день, большой, как свод всего юго-западного неба. Ты все продумал. Вон высокая доска. Скоро они захотят уходить. Залезай и вперед.
Стряхни чистую синюю воду. Ты прохлорированный, рыхлый и мягкий, разваренный, подушечки пальцев – в морщинках. В глазах – туман от запаха слишком чистого бассейна; он преломляет свет до нежного цвета. Постучи по голове ладонью. С одной стороны вялое эхо. Наклони голову и подпрыгни – и сразу внезапное тепло, восхитительное, и согретая мозгом вода холодеет на ракушке уха. Жестяная музыка слышится отчетливее, крики – ближе, больше движения в большей воде.
Бассейн для такого позднего часа переполнен. Тут и тощие детишки, и зверино-волосатые мужчины. Непропорциональные мальчишки – сплошь шеи, ноги и узловатые мослы, впалые груди, чем-то напоминающие птичьи. Как у тебя. Тут и старики, неуверенно двигаются на тонких ногах по мелководью, поводя в воде руками, чужие в любой стихии.
И девочки-женщины, женщины, все в изгибах, как музыкальные инструменты или фрукты, кожа под светло-коричневым лаком, лифчики купальников на деликатных узелках хрупких цветных ниток поддерживают таинственный вес, плавки сидят низко, обхватывают плавные выступы бедер, совсем непохожих на твои, – чрезмерные изгибы и извивы легко сливаются с одеждой, которая поддерживает и вмещает мягкие окружья как что-то драгоценное. Ты почти понимаешь.
Бассейн – система движения. Здесь всё: круги, дуэли брызгами, нырки, гонки, бомбочки, салочки, прыжки с высоты, Марко Поло (твоя сестра все еще водит, сейчас расплачется, она уже слишком долго водит, игра балансирует на грани жестокости, спасать или опозорить – не твое дело). Два чистых ослепительно-белых мальчишки в плащах из хлопковых полотенец носятся вдоль бортика, пока спасатель окриком в мегафон не превращает их в истуканов. Спасатель бурый, как дерево, на животе вертикальная полоска светлых волос, на голове шляпа исследователя джунглей, на носу белый треугольник крема. Одну из ножек вышки обвила рукой девочка. Ему скучно. Теперь вылезай и иди мимо родителей, которые загорают и читают, не поднимая взгляд. Забудь о полотенце. Остановишься ради полотенца – придется говорить, а говорить значит думать. Ты уже решил для себя, что люди боятся в основном из-за того, что много думают. Иди прямо к глубокому концу. Над ним огромная железная башня грязно-белого цвета. С ее вершины выступает языком доска. Бетонный край бассейна жесткий и горячий под прохлорированными ногами. Каждый следующий отпечаток стоп все тоньше и слабее. Они съеживаются позади тебя на горячем камне и исчезают.
В бассейне под вышкой, который совершенно сам по себе, свободен от судорожного балета голов и рук, качаются линии пластиковых сосисок. Он синий как энергия, маленький, глубокий и идеально квадратный, окаймлен плавательными дорожками, К ФЕ, горячим голым бортиком и выгнутой вечерней тенью от вышки и доски. Он тих и спокоен, и исцеляется, разглаживается между падениями.
В них есть ритм. Как у дыхания. Как у машины. Очередь к доске изгибается вдаль от лестницы, ведущей на вышку. Очередь движется по своей кривой, выпрямляется у подножия. Один за другим люди подходят к лестнице и поднимаются. Один за другим, как удары сердца, достигают языка доски на вершине. А там замирают, на одну и ту же крошечную паузу, равную удару сердца. И ноги несут их к концу, где все, одинаково притопнув, подпрыгивают, вытянув и согнув руки, словно описывая что-то округлое, совершенное; тяжело приземляются на край доски, чтобы та подбросила их вверх и вперед.
Швыряющая машина, линии заторможенных движений в сладком хлористом тумане. Снизу ты видишь, как люди бьются о холодную синюю скатерть бассейна. Каждое падение плюмажем взметает белизну, которая опадает на себя, разбегается и шипит. Потом посреди белизны появляется чистая синева и ширится, как пудинг, обновляя поверхность. Бассейн исцеляет сам себя. Три раза, пока ты идешь к вышке.
Ты в очереди. Оглядись. Стой со скучающим видом. В очереди почти не говорят. Все в себе. Большинство смотрят на лестницу, со скучающим видом. Почти все скрестили руки, озябнув от усиливающегося вечернего ветерка, который сушит созвездия чисто-синих хлорных капель, покрывающих спины и плечи. Кажется невозможным, что всем может быть настолько скучно. Позади тебя край тени от вышки, черный язык от образа доски. Система теней огромная, длинная, перекошенная, сходится с основанием вышки под острым вечерним углом.
Почти все в очереди к доске смотрят на лестницу. Мальчики постарше смотрят на попы девочек постарше, когда те поднимаются выше. Попы в мягкой тонкой ткани, натянутом упругом нейлоне. Хорошие попы двигаются вверх по лестнице как маятники в жидкости, передавая нежный код, который не взломать. При виде ног девочек ты думаешь о ланях. Стой со скучающим видом.
Гляди мимо. Гляди через бассейн. Все отлично видно. Твоя мама в шезлонге, читает, щурится, подняв лицо к солнцу, чтобы загорели щеки. Она не смотрела, где ты. Попивает что-то сладкое из блестящей банки. Твой папа лежит на животе, живот у него большой, спина напоминает горб кита, плечи кудрявятся звериными спиральками, кожа промаслена и пропитана красно-коричневым от слишком сильного загара. Твое полотенце свисает с шезлонга, и его уголок качается – мама задела, отгоняя пчелу, которой нравится банка. Пчела тут же вернулась и как будто неподвижно висит над банкой сладким пятнышком. Твое полотенце – большая морда медведя Йоги.
В какой-то момент очередь позади тебя стала больше, чем впереди. И вот, наконец, перед тобой никого, не считая троих на тесной лестнице. Женщина на нижних ступеньках смотрит вверх, на ней обтягивающий черный нейлоновый купальник, закрытый. Она поднимается. Сверху трясет, потом долгое падение, потом плюмаж воды и бассейн вновь исцеляется. Теперь на лестнице двое. По правилам бассейна на лестнице не должно быть больше одного человека, но спасатель об этом никогда не кричит. Это он своим криком устанавливает настоящие правила.
Женщине перед тобой не стоит носить такой обтягивающий купальник. Ей столько же лет, сколько твоей маме, она такая же большая. Слишком большая и слишком белая. Она переполняет купальник. Бедра сзади сдавлены тканью и похожи на сыр. На ногах под белой кожей резкие загогулины холодных синих трещин-вен, как будто там, в ногах, что-то треснуло, болит. Как будто ногам, исписанным арабской вязью холодной разбитой синевы, больно оттого, что их так стискивает. От них ноги заболели у тебя.
Ступеньки очень тонкие. Неожиданно. Тонкие круглые железные ступеньки со скользкой и влажной тканью. От запаха влажного железа в тени ты чувствуешь во рту привкус металла. Каждая ступенька вдавливается в подошвы и мнет их. Глубоко, больно. Чувствуешь себя тяжелым. Как же тогда себя чувствует толстая женщина перед тобой? Перила по бокам лестницы тоже очень тонкие. Ты как будто не держишься. Остается надеяться, что женщина держится крепко. И, конечно, издалека казалось, что ступенек меньше. Ты же не дурак.
Пройдено полпути, над тобой стоит толстая женщина, на лестнице под ногами – крепкий лысый мускулистый мужчина. Доска высоко над головой, невидима отсюда. Но она дрожит и тяжело шлепает по воздуху, и, черт, ты видишь сквозь тонкие ступеньки падение человека, эти несколько метров, обрамленных лестницей, – колени у груди, чтобы упасть бомбочкой. В поле зрения – огромный восклицательный знак пены, рассеянные шлепки сменяются мощным шипением. Затем опять немой звук исцеления бассейна – и новая синева.
Еще тонкие ступеньки. Держись крепче. Радио здесь громкое, один из динамиков над бетонным входом в раздевалку – на уровне головы. Прохладный сырой дух из раздевалки. Схватись за железные прутья покрепче, развернись и посмотри вниз, увидишь, как под тобой покупают закуски и прохладительные напитки. Ты смотришь на них сверху: чистая белая шапочка продавца, рожки мороженого, дымящиеся латунные холодильники, акваланги с сиропами, змеи шланга с газировкой, выпуклые коробки с соленым попкорном, горячие на жаре. Теперь когда ты над ними, то видишь все.
Ветер. Чем выше, тем ветреней. Ветер слабый; в тени холодит твою влажную кожу. На лестнице в тени твоя кожа очень белая. Ветер еле слышно свистит в ушах. Еще четыре ступеньки до верхушки. От них больно ногам. Они тонкие и дают знать, сколько ты весишь. На лестнице у тебя настоящий вес. Земля хочет тебя вернуть.
Теперь ты смотришь поверх лестницы. Видишь доску. Там женщина. На ее лодыжках, сзади, два рубчика красных, болезненных на вид мозолей. Она стоит у начала доски, ее лодыжки у тебя перед глазами. Теперь ты над тенью вышки. Крепкий мужчина под тобой смотрит в обрамленное ступеньками пространство, где упадет женщина.
Она замирает на тот самый удар сердца. Все происходит так быстро. От этого тебе холодно. Вдруг она уже на конце доски – вверх, вниз, доска выгибается, словно не хочет, чтобы на ней стояли. Потом уходит вниз, хлопает и жестоко швыряет женщину вверх и вперед, ее руки описывают тот самый круг и она пропадает. Исчезает в один жуткий миг. Проходит время, прежде чем ты слышишь удар внизу.
Слушай. Тебе не нравится, как она пропадает во времени перед всплеском. Как камень в колодце. Но ты думаешь, что она так не думала. Она была в ритме, запрещающем думать. А теперь и ты стал его частью. Ритм кажется слепым. Как у муравьев. Как у машины.
Ты решаешь, что об этом надо подумать. Иногда нормально делать что-то страшное, не раздумывая, но не тогда, когда страшно как раз не думать. Не тогда, когда не думать – неправильно. В какой-то момент неправильности накопились грудой: притворная скука, вес, тонкие ступеньки, боль в ногах, нарезанное лестницей пространство, которое сливается только в исчезновении, занимающем время. Ветер на лестнице, которого никто не ожидает. Доска выступает из тени в свет, и ты не видишь дальше ее конца. Когда все оказывается иначе, надо подумать. Это должно быть обязательно.
Лестница под тобой полна людей. Забита, через каждые пару ступенек. Лестницу кормит непрерывная сплошная очередь, что тянется назад и изгибается во мрак наклонной тени от вышки. Люди в очереди сложили руки. У тех, что на лестнице, болят ноги, и они все смотрят наверх. Это машина, которая движется только вперед.
Заберись на язык вышки. Доска тянется так далеко. А время тоже тянется, пока ты там стоишь. Время замедляется. Густеет, а твое сердце выбивает все больше и больше ударов с каждой секундой, с каждым движением в системе бассейна внизу.
Доска длинная. Там, откуда ты стоишь, кажется, что она тянется в никуда. Она отправит тебя туда, куда нельзя заглянуть из-за ее длины, и кажется неправильным покоряться ей, даже не подумав.
Если взглянуть с другой стороны – та же доска всего лишь длинная тонкая плоская штука, покрытая грубым белым пластиком. Белая поверхность очень жесткая, рябая и разлинована бледным, водянистым красным цветом, который, тем не менее все еще красный, а не розовый, – это капли старой воды из бассейна, на которые падает свет вечернего солнца над острыми горами. Жесткий белый пластик доски влажный. И холодный. Ноги невероятно чувствительны, болят от тонких ступенек. Чувствуют твой вес. Над началом доски есть перила. Не такие, как только что были на лестнице. Толстые и очень низкие, – чтобы держаться за них, надо почти согнуться. Они только для виду, никто за них не держится. Если держаться, потратишь время и собьешь ритм машины.
Длинный жесткий белый пластик или стеклопластик доски в прожилках печального, почти розового цвета дешевой конфеты.
Но в конце белой доски, на краю, где надо давить всем своим весом, чтобы подбросило, есть два участка темноты. Две плоские тени на свету. Два нечетких черных овала. На конце доски два грязных пятна.
Они от всех тех, кто прошел до тебя. Когда ты встаешь там, ноги еще чувствительные, вмятины от ступенек не прошли, больно ступать по жесткой мокрой поверхности, и ты видишь, что эти два темных пятна – от человеческой кожи. Кожи, стертой с ног резким исчезновением людей с реальным весом. Тут было так много людей, что трудно посчитать, не сбившись. Вес и трение от их исчезновения оставляют крошечные частички мягкой нежной кожи – частички, шелуху и завитки кожи, – и те пачкаются, темнеют и буреют, крошечные и размазанные под солнцем на конце доски. Они копятся, размазываются и смешиваются. Темнеют двумя овалами.
Вне тебя время не идет. Поразительно. Внизу вечерний балет в замедленном движении, размашистые движения мимов в синем желе. Если бы ты захотел, то мог бы по-настоящему остаться тут навсегда, так быстро вибрируя внутри, что застыл бы неподвижно во времени, как пчела над чем-нибудь сладким.
Но им же надо было вымыть доску. Любой, кто задумается хоть на секунду, поймет, что надо было отмыть конец доски от человеческой кожи, от двух черных скоплений, оставшихся от прошлого, – от пятен, которые отсюда похожи на глаза, слепые и косые глаза.
Там, где ты сейчас, тихо и спокойно. Ветер радио крики плеск – не здесь. Нет времени и нет звуков, только кровь скрипит в голове.
Вид и запах: вот что значит быть наверху. Запахи сокровенны, по-новому чисты. Запах хлорки – цветок особый, но из него к тебе поднимаются и другие, словно снег из семян сорняков. Ты чувствуешь ярко-желтый попкорн. Сладкое масло для загара, как горячий кокос. Хот-доги или корн-доги. Тонкая и жесткая нотка очень темного «Пепси» в бумажных стаканчиках. И особый запах многих тонн воды, которые стекают с многих тонн кожи, он валит, как пар над новой ванной. Звериный жар. Здесь, наверху, он реальнее всего.
Смотри. Ты видишь всю сложность, синее и белое, коричневое и белое, вымоченное в водянистых блестках темнеющего на глазах красного цвета. Всё. Вот что люди называют прекрасным видом. И ты знал, снизу не покажется, что ты забрался так высоко наверх. Но теперь ты видишь, как же ты высоко. Еще там, внизу, ты знал, что никто не сможет этого понять.
Он говорит позади тебя, смотрит на твои лодыжки, этот крепкий лысый мужчина: Эй, пацан. Они хотят знать. Ты тут на весь день или что вообще за дела. Эй, пацан, ты в порядке.
Все это время шло время. Нельзя убить время сердцем. Все требует времени. Чтобы замереть, пчелам приходится двигаться очень быстро.
Эй, пацан, спрашивает он, Эй, пацан, ты в порядке.
На твоем языке расцветают металлические цветы. Больше нет времени на размышления. Теперь, когда время вернулось, у тебя его больше нет.
Эй.
И вот медленно чужие взгляды разбегаются вовне, от лестницы, как круги по воде. Вот твоя уже зрячая сестра и ее тощая белая ватага показывают на тебя пальцами. Мама смотрит на мелководье, где ты недавно был, прикрывает глаза ладонью. Кит ворочается и дрожит. Смотрит вверх спасатель, смотрит вверх девочка у его ног, он тянется к мегафону.
Внизу, в невероятной дали, жесткий бортик, закуски, жестяная музыка – внизу, где ты был раньше; очередь непрерывна, у нее нет заднего хода; да и вода, конечно, мягкая, только когда ты в ней. Посмотри вниз. Теперь она двигается на солнце, в ней полно твердых монеток света, отливающих красным, они простираются в дымку из твоей собственной сладкой соли. Монетки дробятся на новые луны, длинные осколки света из сердца печальных звезд. Квадратный бассейн – холодная синяя простыня. Холод – это та же твердость. Та же слепота. Тебя застали врасплох. С днем рождения. Все ли ты продумал. Да и нет. Эй, пацан.
Два черных пятна, резкость – и исчезновение в колодце времени. Высота не проблема. Все меняется, когда возвращаешься вниз. Когда бьешься всем своим весом.
Так что из этого ложь? Твердость или мягкость? Тишина или время?
Ложь в том, что есть либо одно, либо другое. Неподвижная парящая пчела движется быстрее, чем думает. Она в небе, и сладость внизу сводит ее с ума.
Доска кивнет, и ты уйдешь, и только глаза кожи слепо косятся в забитое облаками небо, в проколотый свет, и он льется за острый камень, который и есть вечность. Вечность. Войди в кожу и исчезни.
Привет.