Из Эйтина мать и бабушка вернулись в Гамбург, откуда мать поехала в Брауншвейг, а оттуда отправилась через Цербст в Берлин и Штеттин. Смерть покойного короля очень изменила берлинский двор: в нем всё так и дышало удовольствием. Толпа иностранцев прибыла отовсюду, и первый карнавал был блестящим.
Необычайное приключение случилось с матерью в этом году, когда она возвращалась в Штеттин. Это было в декабре, около пяти часов, после обеда. Выпало такое множество снега, что почтальон сбился с дороги; он предложил матери отпрячь лошадей и поехать на этих лошадях искать проводников в каком-нибудь соседнем селении; мать согласилась на это, он отпряг лошадей и оставил нас. В карете матери, кроме нее и меня, были еще мадемуазель Каин и горничная; мать впустила туда еще двух лакеев из боязни, что они замерзнут. Наконец на рассвете почтальон вернулся с проводниками, но стоило больших трудов вытащить карету из снега, где она была как бы погребена. Зима 1740 года была очень суровая; ее сравнивали с зимой 1709 года, самой студеной на людской памяти.
В то время, как мы были в Брауншвейге, со мной случилось странное событие. Я спала в одной комнате, очень маленькой, вместе с Каин, фрейлиной матери; моя кровать стояла у стены, а ее – на небольшом расстоянии от моей; очень узкий проход разделял наши кровати; другой проход оставался между окнами и кроватью Каин. На стол между окнами поставили серебряный кувшин с тазом и ночник. Единственная дверь этой комнаты находилась в ногах кроватей и была закрыта. Около полуночи кто-то внезапно разбудил меня, улегшись на постель рядом со мной; я открыла глаза и увидела, что это была Каин. Я ее спросила: как это случилось, что она легла на мою постель? Она ответила: «Ради Бога, оставьте меня и спите». Я хотела узнать, что заставило ее сойти со своей кровати, чтобы лечь со мной. Она дрожала от испуга и почти не могла говорить. Наконец я так к ней пристала, что она сказала: «Разве вы не видите, что происходит в комнате, что находится на столе?» – и с головой закрылась одеялом. Тогда я встала на колени и просунула руку через нее, чтоб открыть полог и посмотреть, что там такое; но, право, ничего не увидела и не услышала; дверь была закрыта, свеча, серебряный таз и кувшин были на столе. Я ей сказала, что видела, она стала немного спокойнее и несколько минут спустя встала и заперла на задвижку дверь, которая, впрочем, была уже закрыта.
Я снова заснула и на следующее утро увидала ее осунувшейся и имевшей вид человека не в своем уме. Я хотела узнать причину этого и что именно ей показалось ночью; она мне ответила, что не может сказать. Я знала, что она верит в привидений и призраков; очень часто она уверяла, что ей являлись видения; она говорила, что родилась в воскресенье и что все, кто родился в какой-нибудь другой день недели, не имели такого хорошего зрения, как она. Я рассказала матери, что со мною случилось. Она уже привыкла к бредням Каин, однако иногда эта девица была способна напугать и встревожить мать. Я часто удивлялась, как это приключение не сделало меня трусливой.
В октябре того года умерла Анна, императрица Российская, и немного времени спустя скончался Карл VI, император Римский. Эта последняя смерть чуть не потрясла часть Германии. Но она ничуть не расстроила берлинский карнавал, который уже начинал мне сильно нравиться.
Мне было тогда одиннадцать лет, и я была очень высока для своего возраста. Мне кажется, в 1741 году принц Август Вильгельм Прусский женился на принцессе Брауншвейг-Люнебургской. Я присутствовала на этой свадьбе, где находились также Карл Евгений, герцог Вюртембергский, и его оба брата; герцог был годом старше меня; его братья были маленькими мальчиками. Принц Генрих Прусский стал очень меня отличать; это значит, что на каждом балу мы танцевали вместе либо менуэт, либо контрданс.
Между тем я услыхала однажды, что герцогиня Филиппина Шарлотта Брауншвейгская, сестра принца, шептала что-то на ухо моей матери по поводу склонности ее брата ко мне; в результате я стала замечать, что он оказывает мне внимание. Моя невинность была причиной того, что я раньше вовсе этого не заметила. Кроме того, я не считала себя созданной для того, чтобы нравиться. Я вовсе не заботилась о нарядах: мне внушили отвращение ко всякому кокетству; я даже не знала, в чем оно состоит, и знала одно только название.
В начале 1742 года у отца в Штеттине был удар и отнялась левая сторона. В это время разразилась первая война в Силезии, и я помню, что он еще не вставал с постели, когда привели в Штеттин много австрийских офицеров, взятых в плен войсками короля Прусского среди зимы, в Глогау, в Силезии. После того как отцу стало лучше, он получил приказание оставить Штеттин, дабы двинуться со своим полком и вступить в обсервационный лагерь возле Бранденбурга. Мать следовала за ним до лагеря, откуда отправилась в Дорнбург. Там я служила учителем чистописания для моих братьев, у меня был тогда довольно красивый почерк.
С того дня, как я покинула Штеттин, я уже больше не видала места моего рождения. Но прежде чем его покинуть, надо рассказать следующее. Я помещалась в третьем этаже этого замка, во флигеле, налево от входа во двор; моя комната была как раз возле церкви. Между ними находилась потайная каменная лестница. Очень часто вечером и ночью слышно было, как играл орган в этой церкви; причины тому не знали и даже делали розыски, чтоб ее открыть. Это очень пугало всех обитателей в замке. Я думаю, что это были слуги отца, между которыми было много способных на такие проделки.
Летом мать снова заехала в лагерь, где я увидела принца Леопольда Ангальт-Дессауского, командовавшего этим лагерем, принцессу, его супругу, которая была дочерью аптекаря, и двух принцесс, ее дочерей – принцессу Вильгельмину и принцессу Генриетту. Мать забеременела в этом году. Бабушка со своей дочерью, принцессой Анной Голштинской, навестили ее в Дорнбурге, который всего в двух лье от Цербста. Там случайно находился при владетельном принце Ангальт-Цербстском принц Вильгельм Саксен-Готский, племянник владетельного принца. Этот принц, который был хром, становился в церкви всегда возле меня. Понравился ли ему мой голос, никогда, впрочем, никого не восхищавший, или по какой иной причине, стали только говорить, что он хотел на мне жениться, что отец ему отказал, и тогда он предложил отцу женить его на моей тетке, принцессе Анне Голштинской, которой было тридцать шесть лет. Отец направил его к бабушке и тетке; этот брак состоялся, обручение происходило в Цербсте.
Несколько недель спустя умер мой старший брат, двенадцати лет. Мать была безутешна, и нужно было присутствие всей семьи, чтобы помочь ей перенести это горе. Бабушка снова уехала, а мать отправилась в Берлин производить на свет дочь, которая умерла в 1746 году.
Пока она рожала, отец получил известие, что его двоюродный брат, владетельный принц Ангальт-Цербстский Иоганн Август, при смерти. Отец отправился к нему и, как только тот умер, вступил во владение княжеством Ангальт-Цербстским от имени своего и старшего брата, принца Иоганна Людвига, который жил в Йевере. Ангальтский дом не знает права первородства; все принцы Ангальтские одной ветви имеют право на раздел; они так много делили, что почти ничего для дележа не осталось, и потому младшие в интересах семейного благосостояния уступают обыкновенно старшему владетельное право, довольствуясь удельной землей; но так как у отца были дети, а его старший брат не был женат, то они владели вместе.
Мать, как только поправилась, поехала к отцу, чтобы поселиться в Цербсте. Таким образом в одном доме находились: принц Иоганн Людвиг, отец, мать, тетка, сестра отца, вдова принца Иоганна Августа из Вюртемберг-Вейльтингенского дома, брат Фридрих Август, отличившийся столькими странными выходками на свете, я и сестра моя Елизавета, которая только что родилась. Говорили, как будто не всегда было прочное согласие в этой семье, и особенно обвиняли мою тетку в том, что она сеяла раздор между обоими братьями, которые, однако, были очень расположены жить в мире и имели все необходимые для того добродетели; но как бы то ни было, наружу ничто не выходило.
В 1743 году мать получила известие, что ее брат, принц Адольф Фридрих, был избран наследным принцем Швеции вместо своего питомца, герцога Карла Петра Ульриха: последний отказался от шведской короны, перешел в православие, получил имя Петра и был объявлен наследником Российской империи и преемником императрицы Елизаветы с титулом великого князя. Оба эти известия вызвали большую радость в доме отца и матери и больше, чем по одной причине. До тех пор спорили иногда для развлечения о том, за кого меня выдадут замуж, и когда при случае называли молодого герцога Голштинского, мать говорила: «Нет, не за этого. Ему нужна жена, которая влиянием или могуществом дома, из которого она выйдет, могла бы поддержать права и притязания этого герцога. Следовательно, дочь моя ему не подходит». И, правду сказать, не останавливались ни на какой партии, всегда находилось много всяких «если» и «но»; правда также, что не из-за чего было спешить, я была еще чрезвычайно молода. После этих неожиданных перемен уж не говорили больше, что я неподходящая партия для русского великого князя, и молча улыбались. Это взволновало меня, и в глубине души я предназначала себя ему, потому что из всех предположенных партий эта была самая значительная.
Отец и мать, дядя и тетка, брат и сестра отца отправились в этом году проехаться по Йеверскому владению, которое принадлежало Цербстскому дому и на которое имеют право дочери. Мы с братом участвовали в этой поездке. Последний из принцев Остфризских, женатый на принцессе Бранденбург-Байрейтской, приехал из Ауриха, своей резиденции, в Йевер навестить нас, а также и графиня Бентинк, дочь графа Альтенбургского, побочного сына последнего графа Ольденбургского. Эта дама нашумела в свете. Я думаю, что если б она была мужчиной, это был бы человек с достоинствами, но как женщина она слишком пренебрегала тем, что скажут. Наружностью она походила на мужчину и была некрасива, но обладала умом и знаниями.
Отец поехал со всей семьей в Аурих к принцу Остфризскому; у него был прекрасный замок и довольно многочисленный двор. Принцесса, будучи бездетной, тщательно воспитывала маленькую графиню Сольмс: ей можно было дать лет одиннадцать, и она была уже ангельской красоты.
Пробыв некоторое время в Йевере, где я помещалась в своего рода башенке, которую раньше занимала некая графиня Мария, владевшая всей округой, а между тем имевшая одну только комнату, мы отправились в Варель к матери графини Бентинк, вдове графа Альтенбургского: она была из Гессен-Гомбургского дома. Бентинк выехала к нам навстречу верхом. Я еще никогда не видела женщин верхом и была в восторге при виде нее: она ездила, как берейтор.
По прибытии в Варель я привязалась к ней; эта привязанность не понравилась матери, но еще больше отцу; зато отличились мы на первых порах замечательно. Бентинк, как только переменила платье, поднялась наверх. Я присутствовала при ее туалете и не покидала ее ни на минуту; она, ничуть не стесняясь, появилась на мгновение в комнате своей матери, где была и моя также, и тотчас мы пустились танцевать в передней штирийский танец. Это привлекло всеобщее внимание; меня жестоко выругали за этот дебют.
Однако под предлогом визита я пошла и на следующий день в покои Бентинк, которую я находила очаровательной, да и как могло быть иначе? Мне было четырнадцать лет. Она ездила верхом, танцевала, когда ей вздумается, пела, смеялась, прыгала как дитя, хотя ей было тогда за тридцать; она была уже в разводе с мужем. Я нашла в ее комнате трехлетнего ребенка, прекрасного, как день; я спросила, кто он такой; она мне сказала, смеясь, что это брат девицы Донеп, которую она имела при себе. Другим своим знакомым она говорила без стеснения, что это ее ребенок и что она имела его от своего скорохода. Иногда она надевала этому ребенку свой чепчик и говорила: «Посмотрите, как он на меня похож!» Я видела, как она это делала, но так как не понимала, что тут дурного, то приставала к ней, чтоб она велела принести этого ребенка в ее чепчике наверх к ее матери. Она сказала: «Мать не любит этого ребенка». Но я так к ней приставала, что она велела его нести за нами. Старая графиня, как только увидала издали этого ребенка, сделала знак, чтоб его унесли.
В одном из покоев этого дома находился портрет графа Бентинка, который казался очень красивым мужчиной. Графиня говорила, глядя на него: «Если б он не был моим мужем, то я любила бы его до безумия».
Как только отобедали, я вернулась в комнату графини; она мне обещала, что я покатаюсь верхом после обеда, но главная трудность состояла в том, чтобы получить на это позволение отца; без него бы я не осмелилась поехать.
Графиня взялась вести переговоры и своей назойливостью добилась разрешения. Она посадила меня на лошадь, и я несколько раз объехала двор замка. С той минуты это упражнение надолго стало моей главной страстью; как только я видела своих лошадей, я всё ради них бросала.
Отец и мать поспешили покинуть Варель и вернулись в Йевер. Кажется, это было сделано отчасти затем, чтобы вырвать меня из когтей этой женщины: она давала слишком много воли моей врожденной живости, которая имела достаточно наклонности к дальнейшему развитию и которую необходимо было держать в узде; четырнадцатилетний возраст не располагает к осторожности и раздумью.
Из Йевера отец, принц, его брат, его сестра и мой брат вернулись к себе. Мать отправилась в Гамбург, куда я сопровождала ее к бабушке; там находились ее сын, принц-епископ Любекский, принцы Август и Георг Людвиг, его братья, и принцесса Анна, их сестра, со своим супругом, принцем Вильгельмом Саксен-Готским. Там ожидали торжественного посольства от государственных чинов Швеции, которое должно было привезти принца-епископа, избранного наследником шведского престола, или, вернее, одна из статей мирного договора между Россией и Швецией делала этого принца наследником шведской короны. Послы приехали тотчас после нас с очень большой свитой: сенаторы Лёвен и Врангель, секретарь посольства граф Борк, из шведов, которые сопровождали их, я помню графов Ферзена, Уигерн-Штернберга, Гюлленборга и Горна и барона Риббинга. Наследный принц уехал с ними, простившись с семьей, которую он больше никогда не видел.
В это время находился в Гамбурге барон Корф, курляндец на русской службе; он был женат на графине Скавронской. Бабушка заказала мой портрет знаменитому Денверу; генерал Корф велел сделать для себя копию этого портрета и увез ее с собой в Россию. Годом раньше граф Сивере, тогда камер-юнкер императрицы Елизаветы, привозил в Берлин Андреевскую ленту для прусского короля. Прежде чем передать ленту королю, он показал ее матери, которая там была как-то поутру; он попросил позволения взглянуть на меня, и мать велела мне прийти причесанной наполовину, как была. Вероятно, я стала уже не так дурна, потому что Сивере и Корф казались сравнительно довольными моей внешностью; каждый из них взял мой портрет, и у нас шептали друг другу на ухо, что это по приказанию императрицы. Это мне очень льстило, но чуть не случилось происшествия, которое расстроило бы все честолюбивые планы.
Дядя мой, принц Георг Людвиг, переместившийся из саксонской службы два или три года тому назад на службу к прусскому королю, при первой возможности посещал дом моей матери. Она была в восхищении от его любезностей и говорила, что никто из братьев и сестер не выказывал ей такой дружбы. Когда мать выезжала или принимала гостей, или же писала, а она делала это очень часто, дядя приходил ко мне в комнату. Он был на десять лет старше меня и чрезвычайно веселого нрава, да и я тоже; ничего дурного в этих посещениях я не видала и очень его любила. Он оказывал мне тысячу любезностей. Бабет Кард ель первая сочла нужным высказаться против ухаживаний дяди; когда мы были в Берлине, она находила, что он мешал моему ученью, – правда, он не выходил из моей комнаты; но так как вскоре после этого он уехал, дело тем и ограничилось. Когда мы собрались в Гамбурге, где Бабет не было, потому что она осталась с моей сестрой, ухаживанья моего дяди усилились. Я принимала это за чистую дружбу, и мы не расставались.
Из Гамбурга мы поехали в Брауншвейг. Дядя сказал мне дорогой: «Я там буду стеснен, мне нельзя будет говорить с вами так же свободно, как я к этому привык». Я спросила: «Почему же?» «Потому, – сказал он, – что это дало бы повод к сплетням, которых надо избегать». Я спросила еще раз: «Но почему же?» Он не захотел мне ответить и в самом деле резко изменил в Брауншвейге свое поведение: он реже видел меня и меньше говорил. Он стал задумчив и рассеян; зато вечером в комнате матери он уводил меня в сторону к окну и всё только жаловался на свою судьбу и стеснения, которые терпел. Однажды у него невольно вырвалось признание, что ему всего тяжелее быть моим дядей. Я очень невинно до тех пор его утешала, как только умела, и не знала настоящей причины его горести. Поэтому я была очень удивлена этими речами и спросила, что я ему сделала и не сердится ли он на меня? Он мне ответил: «Вовсе нет, но дело в том, что я вас слишком люблю». Я простодушно поблагодарила его за дружбу; тогда он рассердился и резко сказал мне: «Вы ребенок, с которым нет возможности говорить». Я захотела оправдаться и просила объяснить мне причину его огорчения, в котором ничего не понимала. Я очень к нему приставала. «Ну, – сказал он, – хватит ли у вас дружбы ко мне, чтоб утешить меня по-моему?» Я уверяла, что да и что он не должен в этом сомневаться. «Обещайте же мне, – сказал он, – что выйдете за меня замуж». Я была поражена этими словами как ударом грома, я вовсе не думала о подобной развязке. Моя дружба была чиста, и я любила его как брата своей матери, к которому привыкла и который оказывал мне тысячу любезностей; я не знала любви и никогда не предполагала ее в нем. Он увидал мое изумление и замолчал. Я ему сказала: «Вы шутите. Вы мой дядя, отец и мать не захотят». «И вы тоже», – сказал он. Мать меня позвала, и в этот вечер дело тем и кончилось; зато он не сводил с меня глаз и ухаживал за мной больше, чем когда-либо; но я себя чувствовала с ним более стесненной, чем прежде.
При первой возможности он возобновил прерванную беседу и стал говорить о своей страсти ко мне, не стесняясь больше. Он был тогда очень красив, глаза у него были чудесные. Он знал мой характер, я уже свыклась с ним; он начал мне нравиться, и я его не избегала. Он-таки добился моего согласия выйти за него замуж – под условием, что отец и мать не окажут никакого препятствия. Я узнала потом, что мать всё это знала, да и нельзя было ей не заметить его ухаживаний, и если б она не была с ним заодно, то, я думаю, она не допустила бы этого. Много лет спустя у меня явились эти мысли, которые тогда и не приходили мне в голову.
Получив мое согласие, дядя со всей силой отдался своей страсти, не знавшей границ; он ловил мгновенья, чтобы меня поцеловать, он умел их создавать; однако, если не считать нескольких объятий, всё было очень невинно. Между тем он был по-прежнему задумчив и рассеян; часто он стоял возле меня и не говорил ни слова; я старалась его расшевелить, но он издавал только вздохи и стоны: я ничего не понимала в его поведении. Он был влюблен по уши, замкнулся в себе, потерял сон, аппетит и, главное, свою врожденную веселость; я больше не знала, как держать себя с ним. Прежде чем покинуть Брауншвейг, он добился от меня обещания, что я его не забуду. Он не мог выносить, чтобы произносили имя принца Генриха Прусского, в котором он подозревал склонность ко мне; я никогда хорошенько не узнала, в чем было дело. Дядя уехал из Брауншвейга, мы направили свой путь в Цербст. Мать вовсе не намеревалась ехать этой зимой в Берлин.
Первого января 1744 мы были за столом, когда принесли отцу большой пакет писем; разорвав первый конверт, он передал матери несколько писем, ей адресованных. Я была рядом с ней и узнала руку обер-гофмаршала Голштинского герцога, тогда русского великого князя. Это был шведский дворянин по имени Брюммер. Мать писала ему иногда с 1739 года, и он ей отвечал. Мать распечатала письмо, и я увидела его слова: «…с принцессой, вашей старшей дочерью». Я это запомнила, отгадала остальное, и, оказалось, отгадала верно. От имени императрицы Елизаветы он приглашал мать приехать в Россию под предлогом изъявления благодарности ее величеству за все милости, которые она расточала семье, матери. Действительно, бабушка получала от нее пенсию в десять тысяч рублей; принц-епископ, брат матери, был ею назначен наследником шведского престола, и мать получила портрет императрицы, осыпанный брильянтами, когда родила мою сестру Елизавету, у которой императрица была крестной матерью.
Как только встали из-за стола, отец и мать заперлись, и поднялась большая суета в доме: звали то тех, то других, но мне не сказали ни слова. Так прошло три дня. С последней поездки в Гамбург мать стала больше ценить меня, нежели прежде. Это придало мне больше смелости по отношению к ней. Два обстоятельства этому способствовали. Во-первых, то, что граф Геннинге Адольф Гюлленборг, о котором я выше упоминала, посещая каждый день дом моей бабушки, имел случай ближе познакомиться с матерью и со мной. Он видел, что мать не обращала на меня большого внимания. Он ей сказал однажды: «Ваше высочество, вы не знаете этого ребенка; ручаюсь вам, что он имеет гораздо больше ума и достоинств, нежели вы думаете. Пожалуйста, обращайте на нее больше внимания, чем делали до сих пор, она этого вполне заслуживает». Сей граф Гюлленборг не переставал возвышать мою душу самыми прекрасными чувствами и высокими правилами, какие только можно внушать молодым людям; я жадно их ловила и извлекала из них пользу. Второе обстоятельство, оказавшее мне услугу в глазах матери, была привязанность дяди: он усиленно поручал меня ее вниманию. Она начинала видеть во мне будущую невесту; не знаю и никогда не знала, обязалась ли она ему в чем-нибудь, но я осмелюсь это предположить, ибо она отклонила отца от мысли о нашей поездке в Россию; я сама заставила их обоих на это решиться.
Было это вот как.
Три дня спустя я вошла утром в комнату к матери и сказала ей, что письмо, которое она получила на Новый год, волнует всех в доме. Она спросила меня, что говорят о нем; я ей ответила, что говорят разное, но что меня касается, так я, без сомнения, знаю его содержание. Она захотела узнать, что я о нем знаю; я ей сказала, что это приглашение от русской императрицы приехать в Россию и что именно я должна участвовать в этом. Она захотела узнать, откуда я это знаю, я ответила: «Через гаданье». И так как недавно говорили о человеке, который брался всё отгадать при помощи точек и цифр, то я заявила, что владею искусством этого человека. Она засмеялась: «Ну, так если вы, сударыня, такая ученая, вам надо лишь отгадать остальное содержание делового письма в двенадцать страниц». Я ей ответила, что постараюсь.
После обеда я снесла ей записку, на которой написала следующие слова: «Предвещаю по всему, что Петр III будет твоим супругом». Мать прочла и казалась несколько удивленной. Я воспользовалась этой минутой, чтобы сказать ей, что если действительно ей делают подобные предложения из России, то не следует от них отказываться, что это счастье для меня. Она мне сказала, что придется многим рисковать ввиду малой устойчивости в делах этой страны. Я ей ответила, что Бог позаботится об их устойчивости, если есть Его воля на то, чтоб это было, что я чувствую в себе достаточно мужества, чтобы подвергнуться этой опасности, и что сердце мне говорит, что всё пойдет хорошо. Она не могла удержаться, чтобы не воскликнуть: «А мой брат Георг, что он скажет?» (Тут в первый раз она заговорила о нем со мною.) Я покраснела и ответила: «Он только может желать моего благополучия и счастья». Она замолчала и пошла поговорить с отцом, который желал отклонить всё дело, равно как и поездку.
Он пожелал сам говорить со мною или, вернее, мать попросила его сделать это. Я ему сказала, что так как речь шла обо мне, то пусть он позволит указать ему, что поездка ни к чему не обязывает, что по приезде на место мы с матерью увидим, надо возвращаться или нет; наконец я его убедила разрешить поездку. Он дал мне письменное наставление в нравственности, и мы поехали вместе с отцом в Берлин.
Перед отъездом у меня произошла маленькая сцена с мадемуазель Кардель, первая и последняя, какую мы только имели, потому что мы с нею больше не виделись. Я чрезвычайно любила мадемуазель Бабет и ничего не скрывала от нее, за исключением склонности моего дяди ко мне, о которой я остерегалась ей рассказывать: это было в порядке вещей. Отец и мать велели мне хранить глубочайшее молчание о поездке в Россию. Бабет, видя, что я чаще прежнего бегаю взад и вперед из моей комнаты к матери, стала меня расспрашивать об этой поездке и о письме, полученном за столом. Она мне сказала: «Если бы вы меня любили, то открыли бы мне, что об этом знаете, или же вам запретили говорить». Я ей ответила: «Добрый друг мой, представьте себе, можно ли было бы открыть то, что мне запретили бы?» Бабет замолчала и надулась на меня немного, но я ей ничего не сказала и видела, что это ее сердит. Я страдала, но мои принципы были сильнее моей дружбы в эту минуту.
За год до того я дала ей доказательство дружбы, которое ее очень тронуло. В Дорнбурге у нее через каждые три дня была перемежающаяся лихорадка; мать запретила мне видеть Бабет во время приступов этой лихорадки из боязни, чтоб я не заболела от дурного воздуха. Несмотря на это запрещение, я бегала к ней так часто, как только могла вырваться, и делала для ухода за ней всё, что могла придумать. Помню, что однажды я заваривала ей чай, когда ушла ее горничная; в другой раз я давала ей лекарства; наконец, я оказывала ей все мелкие услуги, какие могла.
Когда наступил день отъезда, я простилась с Бабет; мы обе плакали, и я ей всё говорила, что мы едем только в Берлин.
По приезде в Берлин мать считала неуместным, чтобы я появлялась при дворе или вообще где бы то ни было вне дома; но случилось иначе. Король Прусский, через руки которого прошли все пакеты, посланные из России по адресу матери, был вполне осведомлен о причине поездки отца и матери в Берлин, и вот каким образом.
При русском дворе тогда были две партии: одна – графа Бестужева, которая хотела женить русского великого князя на принцессе Саксонской, дочери Августа II, короля Польского, а именно на той, которая вышла замуж за курфюрста Баварского; другую партию называли французской, и к ней принадлежали обер-гофмаршал великого князя Брюммер, граф Лесток, генерал Румянцев и еще некоторые, все друзья французского посланника, маркиза де ла Шетарди. Этот последний предпочел бы ввести в Россию одну из дочерей французского короля, но его друзья не смели рискнуть на выступление с такой идеей, к которой питали отвращение императрица и граф Бестужев, имевший тогда большое влияние на ее ум и отклонявший ее от этого. Этот министр не был расположен к Франции, и они выбрали потому средний путь, который состоял в том, чтобы предложить меня императрице Елизавете. Посланник прусского короля, а следовательно и его государь, были посвящены в эту тайну. По-видимому, чтобы оградить себя в отношении графа Бестужева и дабы он не подумал, что это делалось с непременным намерением пойти ему наперекор, как, впрочем, это было в действительности, распустили слух, что выписали меня без ведома Шетарди, бывшего душой этой партии, чтоб избежать брака одной из французских принцесс с великим князем. Но, в сущности, этот посланник позволил думать обо мне лишь после того, как потерял всякую надежду на успех в пользу одной из дочерей короля, своего государя.
Король Прусский, видя, что я приехала в Берлин, и зная, куда меня везут, захотел повидать меня во что бы то ни стало. Мать сказала, что я больна. Он велел пригласить ее два дня спустя на обед к королеве, его супруге, и сам ей сказал взять меня с собой. Мать ему обещала, но в назначенный день отправилась ко двору одна. Король, как только ее увидел, спросил о моем здоровье; мать сказала ему, что я больна; он сказал, что знает, что это не так; она ему ответила, что я не одета; он ей возразил, что будет ждать меня до завтра со своим обедом. В конце концов мать ему сказала, что у меня нет придворного платья. Он пожелал, чтобы одна из его сестер прислала мне такое платье. Мать, видя, что никакие отговорки не помогают, послала мне сказать, чтоб я одевалась и ехала ко двору. Пришлось одеться, что продолжалось до трех часов пополудни.
Наконец я появилась ко двору; король встретил меня в передней королевы. Он заговорил со мною и довел меня до покоев королевы. Я робела и смущалась. Наконец сели за стол и встали очень поздно. По выходе из-за стола принц Фердинанд Брауншвейгский, брат королевы, которого я хорошо и давно знала и который не покидал тогда ни на шаг короля Прусского, подошел ко мне и сказал: «Нынче вечером вы будете на балу в оперном доме моей дамой за королевским столом». Я сказала ему, что это будет большим удовольствием для меня. Возвращаясь домой, я рассказала матери о приглашении принца Брауншвейгского. Мать ответила: «Это странно, ибо я приглашена к столу королевы».
За одним из столов предоставили моему отцу почетное место хозяина, так что я была одна за столом короля. Мать уехала до бала к принцессе Прусской и с нею на бал.
Я гуляла весь вечер со старшей графиней Генкель, статс-дамой принцессы Прусской, и так как я ей сказала, что должна быть за столом короля ко времени ужина, то она повела меня в залу, где должны были ужинать. Едва я туда вошла, как принц Брауншвейгский поспешил ко мне навстречу и взял меня за руку. Он привел меня к концу стола, и так как подходили также другие пары, то он, всё подвигаясь, постарался поместить меня как раз рядом с королем. Как только я увидала короля своим соседом, я хотела удалиться, но он удержал меня и в течение всего вечера говорил только со мной; он мне наговорил тысячу учтивостей. Я справлялась как умела; однако искренно сделала несколько упреков принцу Брауншвейгскому за то, что он посадил меня рядом с королем; он обратил это в шутку.
Мы встали наконец из-за стола и несколько дней спустя отправились из Берлина в Штеттин, как говорили. В виду Штеттина отец очень нежно со мной простился, и тут я видела его в последний раз: я также много плакала.