– К образу?!.. Ох, Люшка, отметелить бы тебя разок как следует!
– А ты попробуй, Гришенька, попробуй… – Люша широко улыбнулась, показав разом много мелких ровных зубов.
Гришка покачал гудящей от долгой попойки головой и неожиданно понял, что хлипкая пятнадцатилетняя девчонка крепко держит его в своих маленьких ручках.
«Разве позвать ее на Грачевку гулять, пырнуть ножом и под решетку, в Неглинку? – подумал Гришка. – А после чего? Кто заместо нее? Ладно, пусть уж остается покуда как есть… Чего это она еще там выдумала… шикарное…» – слабо шевельнулось любопытство, тут же смытое поднимающейся изнутри тошнотой. Следовало срочно выпить. Полстакана водки все лечит.
Люша между тем снова вошла в кухню. Едва видная в душных парах Марыся ополаскивала в тазу мутные стаканы.
– Иди, Люшка, отсель! – прикрикнула старшая кухарка. – Некогда ей с тобой базарить. Вот сейчас обеих половником по плечам охажу!
– Ухожу, уже ушла, – пропела Люша и, проходя мимо Марыси, шепнула. – Готовься, Марыська, скоро поедем в настоящий ресторан, чтоб ты могла все до копеечки рассмотреть, как у тебя в заведении после будет. Только ты мне за то все платье вычистишь и чулки зашьешь!
Обыкновенно, будучи чем-нибудь затронутой, я предпочитаю действовать немедля и изо всех сил, которые в данный момент могут быть мною мобилизованы. Моя атака на людей, пространство и обстоятельства бывает столь сокрушительной и недальновидной, что часто захлебывается сама в себе, не достигая никаких целей, кроме неспецифического выплеска возбужденной энергии. Считается, что в этом выплеске я не могу себя контролировать. Не помню отчетливо, как было прежде, но сейчас это давно неправда – в моей натуре мне уже многое подвластно. Поэтому в данном случае, ввиду важности затронутого вопроса, я решаю не торопиться и выработать подробный план действий. Я понимаю, что нащупала путь, следуя которому смогу разрешить если не все, то большинство загадок окружающего меня мира.
Первый пункт моего плана – это Светлана, сестра Степки. Она кормит младенца на ступенях крыльца и, зная, что мне интересно, совсем не конфузясь, дает посмотреть. Младенец меня не боится, потому что по своему положению в мире он еще ближе к ветру, лесу и птицам, чем к настоящим людям. У Светланы огромная светлая грудь с длинным темно-розовым соском, похожая на изысканный фарфоровый кувшин. Неужели у меня тоже когда-нибудь будет такая?! Это очень красиво, только, кажется, немного неудобно. У младенца жадные губки. Он уютно чмокает и перебирает на груди матери маленькими пальчиками, как будто играет на рояле.
Я объясняю Светлане: мне нужно знать, как все было. Откуда я взялась? И причем тут цыгане?
Светлана кривится, как будто съела целый лимон из нашей оранжереи, и машет на меня свободной рукой: уходи! Я ничего не знаю!
Я понимаю, что она боится моего отца и за место брата, и уверяю ее, что никому не расскажу, откуда узнала. Я умею хранить тайны, это, можно даже сказать, мое призвание в мире.
Но Светлана не верит мне. Маленькие девочки в ее мире не хранят тайн. Они тут же выбалтывают их соседям на деревенской улице.
– Уходите, Люша, – говорит она. – И Степку, как вернется, не пытайте – ему ничего не ведомо.
Младенец отказывается сосать, вертится, начинает хныкать – чувствует волнение матери.
Я ухожу, но не насовсем. Светлана – умная, как и Степка, и вся их семья. Но у Светланы есть муж. У него ум в руках – он все может починить или сам рассчитать-собрать какую-нибудь заковыристую штуку. В голове у него расчетов почти нет. Его легко провести.
Я нахожу Светланиного мужа в пристроенном к дому сарае. Он чинит борону – меняет сломанный зуб. Смешно – у него самого тоже спереди нет зуба, выбили в драке. Кто ему починит?
Он улыбается мне своей щербатой улыбкой. Не ждет дурного.
– Ваня, – спрашиваю я. – А когда ребенка называют отродьем?
– Когда мать с отцом в церкви не венчались, – отвечает он. – Тогда он считается в блуде зачатым. Но в самом ребенке – какая ж вина? Дурные люди так говорят… А вам, Люша, зачем? – вдруг спохватывается Ваня.
Поздно. У моего плана появился следующий пункт.
– Низачем, – говорю я. – Просто интересно.
До Торбеевки идти по Старой дороге – почти два часа. По Новой – полтора, но там всегда можно встретить кого-нибудь из усадьбы. Я иду напрямик, через поля и овраг.
Воздух дрожит над пшеницей, как будто гладит ее горячим утюгом. Ястреб раскинул крылья и заснул в небе, в теплом воздушном киселе. Я срываю огромные лиловые цветы чертополоха и голубые цветы цикория, сплетаю из них украшение себе в волосы. В канаве на камушке сидит лягушка и смотрит на меня золотыми глазами. Я сажусь рядом с ней и отдыхаю. Воздух такой плотный, что его надо откусывать и глотать. Мы с лягушкой дышим-глотаем в такт, на одно мое дыхание десять – ее. Потом лягушка прыгает в мутную воду, а я лезу наверх, к солнцу.
Вокруг колоколенки церкви св. Николы летают стрижи. Ее видно издалека и стрижи кажутся мелкой черной мошкарой, хотя вообще-то они большие и сильные, только ноги у них короткие – по земле они могут только ползти. Если подойти ближе, то видно, что избы Торбеевки, крытые соломой, жмутся к церкви, как цыплята к наседке. Купол расслабленно золотится под полуденным солнцем. Владелец усадьбы Торбеево не пожалел сусального золота, говорят, пожертвование на церковь составляло пуд без одного килограмма. Одиннадцать кило пошло на купол, да еще четыре украл новый управляющий.
Отец Даниил, священник церкви св. Николы, мне нравится, как нравятся индюки, которых разводят в торбеевской усадьбе. Он ходит животом вперед, у него розовая кожа и богатая темно-русая борода колечками. Весь он похож на кувшин с молоком, в которое добавили полчашки крови. «Кровь с молоком» – так моя нянюшка весело говорит про здоровых детей, и, кажется, не слышит, как жутковато это звучит. Отец Даниил и вправду немного похож на большого ребенка. У них с попадьей Ириной двенадцать детей. Матушка Ирина – длинная и тощая. Но вовсе не тихая и забитая. Она постоянно ругается на все свое большое семейство, включая мужа и старенькую свекровь, ее визгливые вопли несутся на церковный двор и иногда, как черные, стремительные стрижи залетают в церковь. Она похожа на высокий бокал с пузырящимся шампанским. С каждым новым ребенком матушка еще высыхает, а отец Даниил становится все толще и румяней. Как будто шампанское медленно, но неуклонно переливают в кувшин с молоком и кровью. А брызги, которые от этого получаются – их дети. Они все разные и интересные.
Отец Даниил в одной рубахе, босой, сидит во дворе своего дома на чурбачке и по-видимости ничего не делает. Щурится на солнце, шевелит толстыми розовыми пальцами на ногах, поглаживает то грудь, то бороду. Может быть, сочиняет проповедь? Трое или четверо из меньших поповичей играют у дровяника в стуколку. Старшая Маша, как всегда в темном платье и строго, по брови, повязанном платке, кормит кур. Попадьи Ирины не слышно. Может, прилегла отдохнуть? Для меня это только к лучшему.
Я встала в глазах священника внезапно и против солнца. Он вскочил и, кажется, хотел перекреститься. Но удержался.
– Люба! Это ты?! – восклицает он. – Ты одна? Как ты здесь? Почему?
Я, не торопясь, подхожу под благословение и целую отцу Даниилу руку, как меня учили. С гораздо большим удовольствием я поцеловала бы ту лягушку, с которой отдыхала в канаве, но, в общем, ничего особенного. И чего я раньше так вопила и сопротивлялась? Разве что и вправду – бесы, как Настя говорит? Потом стою смиренно, опустив глаза, и смотрю, как из-под кучерявой бороды виднеется в раскрыве ворота такая же кучерявая поросль на груди священника. Крест темного серебра лежит в ней, как бревна в кустах. Представила, как отец Даниил с длинной худой попадьей при свете разноцветных лампадок делают детей. Добавила к картинке тихое церковное пение. Получилось очень благолепно и церемонно, похоже на танец на средневековом балу.
Отец Даниил явно не знает, что делать. Ловить меня и везти в Синие Ключи? Пригласить в свой дом? Отвести в Торбеево и уже оттуда пытаться что-то предпринять? Я решаю ему помочь.
– Отец Даниил, у меня к вам всего один вопрос. Это важно для меня, а вы знаете наверняка. Потом я уйду, как пришла, и меньше чем через час буду в Синих Ключах, в своей комнате. Нянюшка Пелагея, может, и проснуться не успеет.
Священник пожевал красными губами и решил мне пока не перечить, чтобы не спугнуть.
– Хорошо, Люба, спрашивай. Я, коли и вправду знаю ответ, постараюсь тебе помочь.
– Венчались ли мой отец и моя мать?
Я бы на его месте соврала. Ложь во спасение. Ведь всеми считалось, что я неграмотна, и никогда не смогу прочесть в церковных книгах. Кстати, отец Даниил был одним из тех, кого отец в свое время приглашал для моего обучения.
– Люба, понимаешь…
– Моя мать была цыганкой?
– Люба, ну откуда мне знать! Она мне паспорт показывала? Я же священник, а не полицейский урядник!
– Ладно…
– Ты подожди здесь, во дворе пару минут, хорошо? – суетится священник. – Только никуда не уходи! Я сейчас матушку разбужу, она тебе чаю с баранками даст. И меду… А потом мы с тобой…
Он почти убегает, поддерживая штаны и шлепая босыми пятками. Живот бежит впереди него.
Поповичи бросили игру и попытались меня подразнить, строя рожи. Я погрозила им кулаком. Маша прогнала братьев, теперь стоит с лукошком и строго глядит на меня.
Мы с Машей давно знакомы, но это наша с ней тайна. Она бывает у Синих Ключей и у Старых Развалин, где в полуземлянке живет знахарка Липа. Когда я была меньше, Маша на скамейке у Синих Ключей много рассказывала мне из Священной истории и еще про Страшный Суд. Показывала картинки в книгах – интересные, которые можно долго рассматривать. Мне больше всего нравилось слушать про четырех всадников. Мы со Степкой в них даже играли. Голубка была Конь бледный. Когда слуги, отец и Пелагея поняли, что мы играем в Апокалипсис, Степку высекли, а меня на неделю посадили на хлеб и воду. И все допытывались: кто тебя подучил?! Но я Машу, конечно, не выдала.
Когда Маша говорит про свержение грешников в геенну, у нее глаза светятся вдохновенно и вся она становится почти красивой.
– А что ты мне скажешь? – спрашиваю я, отбираю у Маши лукошко и иду к курам.
– Человек за чужие грехи не ответчик, – говорит Маша, идя за мной. – Даже за грехи матери с отцом. Свою душу всегда спасти можно. Надо только молиться усердно, чтобы Господь силы дал.
– А как мне спасти душу? – интересуюсь я. – Сил у меня по моим годам и росту довольно, даже если Господь и не расщедрится больше. Я теленка поднять могу и на сосну без сучков влезть. Но это же к душе отношения не имеет. Делать-то чего?
– Молиться в первую голову!
– Опять молиться? Чего-то я не понимаю…
– Хочешь, пойдем со мной в монастырь. Я матушку уж почти уговорила. Станем послушницами в обители, так утешно… Батюшка вот только не согласен покуда…
– Еще бы он был согласен! – усмехаюсь я. – Ты ж полхозяйства на себе тащишь и братьев-сестер учишь-обихаживаешь. А как уйдешь в монастырь, так его попадья живьем сожрет. А бабу в помощь ей нанять – так он от жадности удавится!
Маша прыскает в ладонь и тут же поправляется:
– Грех тебе так говорить, Люша! Отца с матерью почитать надо!
– Особливо моих… – замечаю я. – Которые меня отродьем заделали, да к тому же – полной идиоткой.
– Люша, что ты говоришь! Какая ты идиотка!
– Это не я, Маша, это доктор из Калуги так сказал. «Идиотизм-с – к моему глубочайшему сожалению! – передразниваю я запомнившийся мне блеющий выговор доктора в золоченом пенсне. – Практически необучаема. В идеальном случае – навыки гигиенического самообслуживания. К этому и надо стремиться. Контроль полный и, желательно, круглосуточный – может быть опасна и для себя и для окружающих». И – двадцать пять рублей за визит…
– Двадцать пять?! – ахает Маша, явно прикидывая, что лично она могла бы купить и сделать за такие огромные деньги. – И такую ерунду сказал?! Не обучаема? Не верь этому! Я тебе вот что скажу и совершенно задаром: ты, Люша, лучше обучаешься, чем большинство моих братцев и сестер, а уж я-то могу сравнить!
Меня никогда не хвалят. Потому что не за что. А вот Маша нашла слова. Мне захотелось тоже сказать Маше что-нибудь хорошее и полезное.
– Знаешь, Маша, – говорю я, глядя, как пестрые курицы суетятся вокруг насыпанного мною корма. – Может быть, тебе пока и вправду погодить в монастырь уходить… Мне кажется, не готова ты еще…
– Отчего же? – удивляется Маша. – Это же мечтанье мое с младых лет!
– Ну… это конечно… Только уж очень ты грешников и все, с ними связанное, любишь! – выпаливаю я.
– Ерунда какая! – Маша насупилась.
Ну вот – я, как всегда, все испортила. Ко мне – с добром, а я всех обижаю.
– Марья, дурья ты башка! Ты разве другого дела для барышни, кроме лукошка с куриным кормом, придумать не сумела?! – с крыльца, по пути раздавая подзатыльники сыновьям, сходит жердеобразная матушка Ирина.
– Маша, тебе скучно будет в монастыре! – скороговоркой выпаливаю я и сую ей в руки лукошко. – Поезжай лучше в Африку миссионером. Может быть, они тебя даже съедят!
И пускаюсь бежать напрямики, через улицу и деревенские огороды. За мной, как стая гончих собак, с визгом и улюлюканьем несется свора поповичей. Но я бегаю быстрее – натренировалась в родном доме.
Я понимаю, что никто не ответит мне на прямо поставленные вопросы о моей маме. Слуги и крестьяне боятся моего отца. Кого боится мой отец – я не знаю, но об этом не стоит и думать.
Нужно задать им вопросы, на которые они захотят ответить. И я уже знаю эти вопросы. Наталия Александровна поможет мне – ведь не зря я развлекала когда-то ее пыльную тень в забытой комнате.
Первая моя жертва – Акулина, жена Филимона. Она точно не заподозрит подвоха. Ведь огородница Акулина – сама немного овощ. Временами мне кажется, что где-нибудь на ней непременно должны расти листочки или хоть корешки.
Акулина пикирует рассаду в деревянном ящике. Кажется, это будет поздний редис. Тут же в кадушке – какой-то вонючий рассол, который Акулина подливает под корешки каждому растению. Солнце наблюдает с небес. Иногда Акулина из-под руки взглядывает наверх и как будто что-то спрашивает. Кажется, что Солнце и Акулина работают вместе, в паре.
– Акулина, расскажи мне: как все было в усадьбе давным-давно, при покойной хозяйке? Весело небось?
Ее лицо молодеет от мыслей. Я понимаю: при покойной хозяйке они с Филимоном встретились и поженились, прожили свои лучшие годы. Ей не хочется говорить о хорошем второпях, между делом о редисе, которое она искренне полагает несметно важным.
– А вы приходите вечерком, Люшенька, попьем чайку с вареньицем, потолкуем. Давно ведь к нам не заглядывали.
Я киваю согласно. Вечерком так вечерком, я же постановила себе не торопиться. Но еще не вечер.
Светлана слишком молода, ее муж Ваня ничего не знает, кроме своих механических штучек, да и в усадьбе, наверное, бывал раза два. А вот кухарка Лукерья наверняка все помнит.
– Лукерья, при покойной-то хозяйке в Синих Ключах как, лучше было?
Кухарка рассказывает охотно и вкусно, но быстро начинает повторяться. Как мелодия в музыкальной шкатулке. Прежде я разобрала по винтикам штук пять таких шкатулок – все хотела понять, где там прячется сама музыка и нельзя ли сделать так, чтобы она поменялась. Не получилось. Вот и Лукерья такая, какая есть – не соберешь наново. Для верности, чтоб ничего не упустить, я прослушиваю ее «мелодию» три раза почти целиком – по кругу.
До вечера еще есть время съездить к леснику Мартыну. Я выпрашиваю у Лукерьи изюму и печенья, а также чаю в кулечек – для самого Мартына. От себя добавляю пять конфет в обертках и маленькую игрушечную лошадку со сломанной ногой. Потом немного ругаюсь с Пелагеей и, не дожидаясь, пока она позовет Тимофея, седлаю Голубку и еду к лесу по Старой дороге.
Сам Мартын где-то в лесу, по лесным делам, но должен скоро вернуться обедать. Его горбатая дочка Таня мне рада, зовет есть кашу из печи. Я благодарю и отказываюсь. Меня еще будет кормить Акулина. Тогда Таня снимает замок и открывает мне домик Филиппа. Я беру лампу и иду. В домике всегда темно – вокруг лес, окошко высоко вверху, под самым потолком, а лампу или свечу Филиппу не дают – опасно. Филипп сидит на лежанке и скалит белые зубы из-под спутанных волос – расчесывать их он дает только Пелагее.
– Пойдем гулять? – спрашиваю я.
– А их там нет? – спрашивает в свою очередь Филипп. – Они меня не заберут?
– Нет, их там нет. Пока я с тобой, они к тебе даже и близко не подойдут.
– Я еще твою лошадь боюсь, – сварливо уточняет Филипп. – Она меня кусает и лягает. Ты ее хорошо привязала?
– Хорошо, хорошо, не бойся, пойдем.
Таня заперла в сарай собак. Мы гуляем по тропинке – до дороги и обратно. Потом вокруг дома. Удивительно, что Филипп боится леса – ведь он, в сущности, никогда не видел ничего другого.
– Хочешь, дойдем до Сазанки и рыбок посмотрим? – предлагаю я.
– Не хочу! – Филипп мотает большой головой. – Там они меня точно заберут. Вот на поле я бы погулял. Там далеко видно – никто не подкрадется.
– В поля в следующий раз пойдем, – обещаю я. – Сейчас мне недосуг, мне Мартын нужен.
Филипп с явным облегчением возвращается в свой домик и внимательно следит, чтобы я заперла засов. Потом он за столом ест печенье и изюм (конфеты я решила отдать Тане).
– Филипп, сколько тебе лет? – спрашиваю я.
– Недавно тридцать сравнялось, – отвечает он, играя с лошадкой.
– А что «они»? Было что-нибудь интересное, пока я не приходила?
– Тебе бы такое «интересное»! – ворчит Филипп. – Два раза говорили, чтоб я под лежанкой на полу спал – с потолка де ночью порча идет, а лежанка задержит. Ну, это ничего. Потом велели на матушку воду из кувшина вылить – это ее от увечья на обратном пути оборонит. Матушка очень ругалась, даже по уху съездила…
– Да это как всегда! – нетерпеливо обрываю я. – А интересное-то?
– Они говорят: жениться тебе пора. Невесту ко мне присылали… – немного смущаясь, говорит Филипп. – Она беседу со мной вела, за руку брала – вот тут! – показывает на узкое, бледное запястье.
– О! Вот это ловко! – радуюсь я. – Ну и какая она, расскажи! И что говорила-то?
– Красивая очень, только прозрачная немного. Волосы как лен, глаза как цикориевые цветы, – прилежно рассказывает Филипп, раскачиваясь на сосновом табурете. – Рука холодная, будто только из кадушки с родниковой водой вынула. Платье длинное, до пят, по вороту мережка с вышивкой и пояс такой же. Говорила, как мы с ней жить станем, летом – в поле работать да венки плести, зимой – печку топить, да в санях кататься…
– А как же зовут твою невесту?
– Имя у нее Синеглазка.
Хоть я и привыкла давно и к рассказам Филиппа, и к загадочным голосам, с которыми он ведет беседы в долгие дни своего одиночества, а все же мне делается не по себе. Рассказал ему кто или и вправду девка-Синеглазка к нему приходила?
А тут и Мартын из лесу вернулся – собаки во дворе взвыли как оглашенные, хозяина почуяв. Таня меня снова за стол позвала, и я уж отказываться не стала. Пока Мартын ест, я у него все и разузнаю.
Совсем поздним вечером, когда нянюшка уже переоделась в ночную кофту, повязала косынку и прилегла, я присаживаюсь к ней на кровать и решаю и ее тоже попытать немножко. Заради этого даже даю ей почесать и заплести в короткую косу свои кудри, которые обычно на ночь просто перевязываю бечевкой.
– Нянюшка, расскажи, как раньше жили.
– Когда это раньше-то? При крепости, что ли, до реформы? Так я тогда малая была, вроде тебя, – мало что помню.
– Нет, позже. При покойной хозяйке.
– Ну, при покойной хозяйке много чего было, – говорит Пелагея, явно насторожившись (нянюшка все-таки не Акулина, да и знает меня получше). – Тебе что в первую голову надо-то?
Я задумываюсь. Что же мне интересно в первую голову?
– Каким тогда был мой отец? – спрашиваю я. – Молодым – это понятно. Веселым?
Нянюшка надолго задумывается, жует синеватые губы и почесывает под платком согнутым пальцем. Потом отрицательно качает головой.
– Так не скажешь. Веселым Николай Павлович никогда не были. Даже и в самой молодости. Спокойным был – вот так, наверное, правильно будет. Все в жизни шло, как испокон заведено, как Бог велел. В том и правда, и утешение.
– А утешение – в каких же скорбях? – я стараюсь подстроиться под нянюшкин способ говорить и думать.
«Бог велел!» – интересно, а мне-то откуда узнать, что он велел? Сам он мне ничего не говорил. Кто ж мне откроет? Отец Даниил, что ли? Так я и поверила, что Господь Бог с отцом Даниилом регулярно беседы ведет и все свои повеления ему растолковывает! Но с нянюшкой говорить на эту тему бесполезно. Я уже пробовала. В лучшем случае начнет вслух Псалтирь читать, где закладка заложена, а то и тряпкой замахнется…
– А чего это ты все выпытываешь-то? – нянюшкины подозрения еще усиливаются. – Небось, опять каверзу какую-нибудь замыслила? А ну-ка признавайся!
Я тихонько сползаю с ее кровати и, показательно повесив нос, бреду к себе. Знаю: скоро нянюшка придет мириться (ибо все тот же Бог не велел отходить ко сну во гневе), проверять, хорошо ли я укрыта, и целовать меня на ночь. Тогда я обязательно выведаю у нее что-нибудь еще.
В моем плане есть еще один пункт – горничная Настя. Кому-нибудь это могло бы показаться странным (Настя молода, и к тому же терпеть меня не может). Но я знаю, что делаю. Ведь Настя – дочка личной служанки покойной хозяйки, которая приехала в усадьбу вместе со своей госпожой. И после ее смерти недолго зажилась – схоронили года через три, я уж ее и не застала. Наверняка она что-нибудь дочке рассказывала.
С утра Настя вытирает пыль в голубой зале и с азартом ловит черных мух, которых летом в Синих Ключах всегда много. Никакая кисея на окнах от них не помогает. Но мне мухи не мешают, я их, пожалуй, даже люблю. Они такие энергичные, так забавно все время умываются передними лапками, и голова на тонюсенькой шее-волосинке у них при этом поворачивается почти по кругу – туда-сюда, туда-сюда. Как не оторвется?
О, я вдруг увидела! Настя сама похожа на эту муху. И убивает себе подобных. В книжке про эволюцию и вымерших ящеров это называется конкуренцией. Чужих, совсем непохожих на меня не замечаю. Убиваю того, кто на меня похож, чье место я могу занять… Интересно…
– Чего вам тут, барышня? – неприязненно спрашивает Настя. Она может занять мое место? Вроде бы нет. Но если подумать…
– Я к тебе пришла, поговорить.
– Ко мне?! – Настя отрывается от дел, от удивления садится на козетку.
Я смеюсь. От моего смеха даже Степка кривится. Наверное, со смехом, как и со многим во мне, что-то сильно не так. Хорошо, что я смеюсь редко.
Она была идеальной пореформенной барыней. У меня сложилось странное и даже жутковатое ощущение, что у нас в усадьбе 15 лет жил портрет. Прекрасная, беззвучная, неподвижная душа, спрятавшаяся от всех и остановившаяся задолго до смерти своего земного тела.
Говорила прислуге и крестьянам «вы», рисовала акварелью, вышивала что-то для церкви в Торбеевке. Почитала мужа. Целью и смыслом жизни видела «благие дела». Как это она еще так долго протянула?
Они с отцом были достойной парой, сделавшей равную партию (я должна была понять, что история с моей матерью была – неравной и недостойной). Их брак был сговорен родственниками чуть ли не сразу после рождения Наталии Александровны. В ее жизни не было места святочным гаданиям «на суженого-ряженого» и трепетному ожиданию. Она росла, зная своего суженого в лицо.
Перед свадьбой она была прекрасна, как хорошо убранный покойник, и имела вид месяца, который вот-вот опустится в ночные свечи цветущего каштана. Все слуги из обеих семей на свадьбе плакали навзрыд. Наверное, от душераздирающей красоты представленной картины.
Имела представление о том, как вести дом. Теперь я думаю, что читала Домострой и графа Толстого и прилежно высчитывала среднее. Вела хозяйство в полном согласии с мужем. Похоже, что это был единственный повод, по которому они вообще сообщались между собой.
Знала, что в доме должны веселиться. Веселие было хорошо организовано. Приезжали гости. Жили неделями и месяцами. Встречались за обедом – крахмальные скатерти, серебро, цветы, набор изысканных блюд, до сей поры в подробностях живой в памяти прислуги (из Москвы подводами (!) привозили всякие деликатесы, в оранжерее выращивали чуть ли не ананасы). Летом катались на лодках, охотились, играли в крикет, выезжали на пикники на озеро, верхами на прогулки в поля, в деревни… Сама хозяйка в веселье участия, кажется, не принимала вовсе, сидела на балконе в полосатом кресле с вышивкой на коленях, беззвучно улыбалась.
Давали четыре бала – желтый или золотой (осенний), белый или серебряный (зимний), розовый или красный (весна-красна) и зеленый (летний). На бал съезжалась вся округа. Приглашенные готовились задолго, как к событию первостатейной важности. Не получить приглашения – застрелиться. Но хозяйка никого не обижала, не имела врагов. Вся усадьба до последнего подпаска месяц стояла на ушах. Приезжали и из Калуги и даже из Москвы – друзья отца, подруги и родственники хозяйки. Летний бал давали между деревьев, на берегу пруда. Весной завивали березки, летом прыгали через костер, плели и пускали в речку венки, приглашали деревенских парней и девок водить хоровод. Костюмы полагались аллегорические – в соответствии с временем года. Украшения тоже – серебро и жемчуг зимой, изумруды – летом, золото – осенью, рубины и аметисты – весной.
Совсем иными, чем в моей памяти, были зимы при «покойной хозяйке». Перед домом заливали каток, ставили разноцветные фонари, над речным откосом строили катальную горку, с криками и визгом катались все подряд, включая крестьянских детей из Черемошни. Для зимнего бала строились специальные павильоны, с печками, увитые мишурой и еловыми ветвями. Старый управляющий из Торбеево делал скульптуры изо льда. Лепили баб, приз за лучшую – бутылка дорогого шампанского. Судила – Наталия Александровна. Строили крепость. Катались на тройках, опять же – охотились на зайцев и куропаток.
Моя зимняя память совсем иная. Тишина – в первую очередь. Дом в снежную пору как-то припадал к земле и почти сливался с ландшафтом. Я одиноко и беззвучно кувыркалась по сугробам вокруг Синей Птицы. Иногда компанию мне составляли два-три молодых пса с запорошенными снегом мордами. Их истерический лай рвал на куски замороженное пространство усадьбы. Собаки, заигравшись, рвали рукава и подол моей шубки, таскали, как добычу, меховую шапку. Нянюшка после долго ругалась, отдавая их на починку аж в Торбеевку (у нас в усадьбе своей портнихи не было).
Вечерами и ночами я часто сидела на подоконнике своей комнаты и заворожено глядела в синее бескрайнее ледяное пространство, залитое серебряным светом луны. Над ним – медленно поворачивающийся (я легко следила его движение) высокий купол с мириадами острых угловатых звезд. Порой в небе беззвучно закручивались величественные искрящиеся спирали, а над полями носились лохматые призраки-метели. Я понимала это, как превращение могучих энергий. Было так легко потеряться в этой огромности. Храп нянюшки Пелагеи из соседней комнаты удерживал меня в человеческом мире.
В залитые солнцем морозные дни выезжали на дровнях в зачарованный лес. Там с веток медленно падают и долго плывут в воздухе сверкающие драгоценности – легкие, как дыхание щенка. И на снегу, внизу, под деревьями то же самое: едешь и вспыхивают – синим, красным, зеленым – и гаснут сокровища – рубины, сапфиры, изумруды… Мгновенная свадьба солнца и снега, мир, залитый холодной золотой глазурью. Я люблю все это – золото, серебро, драгоценные камни, наверное, эту любовь я унаследовала от матери. Моя судьба щедра – зимний лес дарит мне целый мир, инкрустированный драгоценными камнями. Скрип полозьев, треск ломаемого хвороста, кружащий голову хоровод разноцветных блесток, влажный, свежий, огурцовый запах, разлитый в воздухе…
– Что это пахнет так? – спрашиваю я у Степки, который грузит на дровни охапки хвороста.
– Дак весна-красна, – отвечает он. – Она еще спит покуда, но уже дышит…
– А как ее увидать?
– А загляни в тот из Синих Ключей, который не спит, там на дне как раз ее и увидишь…
Подслушала разговор Феклуши и кухарки Лукерьи. Оказывается, вчера, когда я была у Мартына, в усадьбу приходила старуха цыганка с внуком, предлагала гадать. Мальчишка плясал перед дворней… Тимофей по указанию моего отца вытолкал цыганку едва ли не взашей. Она, вроде бы, наслала на Тимофея проклятье, и он уже к вечеру уронил себе на ноги кипящий самовар.
– Не к добру это! – таращила глаза Лукерья, спрятав под передник красные руки и надуваясь важностью.
– Отчего же, тетенька? – не понимала Феклуша. – Цыгане завсегда гадают.
– Кэлдэрарские женщины в деревнях не гадают – это раз. У них другое ремесло. А второе – ты своими глазами видела эту старуху. Она – драбарка, ведунья по ихнему. Травы знает и прочее такое. У своих уважением пользуется, едва ли не как цыган-мужик. Ей гадать вообще не по чину. Чего она здесь вынюхивала, а? – палец Лукерьи метнулся из-под передника и уперся едва ли не в нос отшатнувшейся в испуге Феклуши.
– А чего?
– То-то и оно. Что у нас здесь из цыганского-то наследства завалялось? Сама, небось, понимаешь…
– Ой-ёй-ёй, тетенька… А как же?
– А вот так!
Больше ничего вразумительного кухарки не сказали, хотя еще долго таким вот образом «беседовали» в кухне.
Старая цыганка приходила ко мне? Чего она хотела?
Я не понимаю. Даже в незамысловатых рассказах слуг звучит что-то странное, как будто обо всем этом они прочли в книге, а не видели своими глазами. Но этого же не может быть…
Захотелось поговорить с равным. Застыла перед этим желанием в немом ошеломлении – тогда, и застываю сейчас, когда пишу эти строчки. Что такое «равный» в моем случае? Кто был равен полудикому ребенку, не способному постигнуть самых простых примеров связи вещей, отверженному в своем собственном доме? Кто равен теперь хитровской попрошайке?
И странное ощущение, пришедшее тогда: мне равен лес, река, звездный купол над полями. Это с ними я должна говорить о своей матери, о своем прошлом и о прошлом Синей Птицы? Я не понимаю…
Кое-какие загадки разрешились. Одна прибавилась. Детей у моего отца с Наталией Александровной не было. Но была воспитанница – Катенька, Катиш. Дальняя родственница? Дочь умершей подруги Натальи Александровны? Никто из прислуги не знал толком. Но – жила в усадьбе лет с пяти. Была мила, не слишком красива, не очень заметна, любила качаться на качелях (по всему парку были повешены разнообразные, большие и маленькие – специально для нее), рисовать и читать романы. Молодежь в усадьбу приглашалась в том числе и для Катиш – она радовалась праздникам, оживлялась, хорошела, рисовала декорации, эскизы павильонов, костюмы, даже помогала повару делать пирожные и придумывала причудливые торты. Однажды на весеннем балу из огромного торта вылетели пять живых жаворонков и скрылись в небе. Все гости удивлялись и хлопали в ладоши. Катиш скромно стояла в сторонке, довольная явным успехом своего замысла.