так ведь меня могут спутать с теми, кто пишет о розах и бабочках…
высказывание в сети
Да, я буду писать о бабочках и цветах,
Всем смертям и войнам назло – обязательно буду,
Потому что мне не пройти через боль и страх,
Если не пронесу их в себе повсюду.
Да, я буду писать о них, потому что они – хрупки,
Потому, что их мужество много больше, чем наше…
Лёгкие крылышки, тонкие лепестки —
Целый мир, что мудрее людей и старше.
Буду писать, потому что без нас без всех
Жизнь обойдётся, а вот без них – едва ли.
Попросту треснут, расколются, как орех,
Планы, амбиции, прочие «трали-вали».
Потому, что когда не станет «своих» и «чужих»,
И сквозь горький стыд и недоуменье
Мы возвратимся, то снова увидим их.
И разглядим вечность внутри мгновенья.
Жизнь в городке замирает около трёх:
Заперты церковь, столовая, магазин,
Пусто на станции – ни поездов, ни дрезин,
Сухо в стручках пощёлкивает горох
У переезда, заброшенного так давно,
Что даже шпалы замшели, как будто пни.
В крепости козы уже не пасутся, но
Просто лежат в дремотно-густой тени.
Только в низине поблёскивает река,
И осыпается медленный пыльный зной
Между нездешним ужасом борщевика
И лопухов беспамятностью земной.
Только кузнечик, звоном наполнив слух,
К детству уводит от горечи и тревог,
Да над садами яблочный чистый дух
Напоминает, что где-то ещё есть Бог.
Семь раз отрежь, один – отмерь,
И нищету прими.
Чем оправдаешься теперь
Пред Богом и людьми?
За пустоту, за суету,
Словесный сор и прах,
Мучительную немоту
И неизбытый страх —
Глухой и тёмный, как сорняк,
За долгий сон души.
…Лишь на столе слепой сквозняк
Бумагами шуршит.
Лишь в глубине двора – шаги,
И призрачная дверь
То грохнет выстрелом: «Беги!»,
То тихо скрипнет: «Верь!».
Едва очнёшься, а уже – зима:
Бесснежный холод, как заточка, острый
Покалывает вмёрзший в реку остров,
И ангелов, и тёмные дома.
Морозный ветер обрывает сны,
Грохочет жестью, лязгает засовом.
Имперские орлы, химеры, совы
Так беззащитны и обнажены.
И ты на остановке поутру
Торчишь мишенью чёткой и печальной,
Автобуса, как милости случайной,
Ждёшь – не дождёшься, куришь на ветру.
И жизнь, того гляди, перетечёт
В увядших листьев шорох невесомый,
В поспешные шаги и метронома
Размеренно-неумолимый счёт.
– Воруют, – ответил Карамзин…
С. Д. Довлатов «Чемодан»
– Держитесь, сударь! Снова – ямы.
– Да…
Лошадкам бы не покалечить ноги…
– Вы, сударь, понимаете – дороги…
Они у нас такие, как всегда.
– Желаете ль понюшку табака?
– Спасибо, но теперь не в моде это.
Мы нынче, сударь, курим сигареты.
А вы здоровы будьте – на века.
– Ну, как в России? Всё воруют?
– Да.
Чиновники раздулись, будто жабы.
– Всё та же наша древняя беда…
– Но несопоставимые масштабы:
Воруют страстно, яростно. Стыда
Не знают вовсе. Что ни говори там,
Все давешние воры-фавориты
Пред этими – ну просто ерунда!
– А что ж закон?
– И, сударь мой! Закон!
Вы знаете и сами: он – что дышло.
Как повернёшь – вот так оно и вышло…
Одни слова, словесный шум и звон.
– Мужик-то не бунтует ли?
– Народ
Притих – больной, обманутый и нищий.
Он эту землю так залил кровищей,
Что пахари у нас наперечёт.
– Ну, бабы ведь – рожают. Говорят,
Царь Пётр однажды, всё-таки, заплакал
Над павшими (хотя сажал ведь на кол
И головы рубил стрельцам подряд),
Но тут же был утешен горячо
Одним из генералов: дескать, бабы
У нас неприхотливы и неслабы,
И нарожают нам солдат ещё.
Так что же, а? Исправно ли на свет
Солдат нам производят нынче бабы?…
…тьфу, Господи, прости! Опять – ухабы!
– Что, сударь? Бабы? – Не рожают. Нет.
– Но вы… Россию… всё же…
– Вот те на!
Мы тоже матерей не выбираем.
И если нужно – так же умираем
Без лишних слов. В любые времена.
В горьких снах приходят ко мне
Те убитые на войне,
Кто и вовсе не воевал,
Чья могила – пустырь, подвал,
Где настиг их шальной снаряд…
Вот стоят они и молчат.
Оглушает безмолвный хор…
Мне не выдержать их укор.
И – мурашками по спине:
– Почему вы – ко мне? Ко мне?
Ваша смерть – не моя вина.
Это просто – война, война.
Это просто – беда, беда…
Так зачем вы пришли сюда?
Вы ошиблись… —
и мне в ответ
Шелестит, словно выдох: «…нет».
Что хотите вы от меня?
Где найду я для вас огня,
Если жизнь моя – в суете,
И слова мои все – не те,
Если я – в потёмках сама,
Если проще – сойти с ума?
Отступитесь, как сон, как бред! —
И в ответ, словно эхо:
«…нет!».
Выйдя из магазина
на углу двух заледенелых улочек,
услышала стук метронома.
Ничего необычного —
проверка системы
оповещения граждан.
Отчего же тогда
сердце забилось так гулко?
Отчего
мир на доли секунды
стал чёрно-белым,
а сквозь ампирную стену
проступила другая,
зияя провалами окон?
Ты сжал мою руку.
Неужели, – и ты?
И ты – тоже?…
Неужели у всех ленинградцев
в бездонных глубинах
генетической памяти
неумолчно стучит метроном?
Памяти моего деда —
Александра Яковлевича Смородинского
Дед воевал на Невском Пятачке,
В живых остался чудом, слава Богу.
Жил налегке, и умер – налегке,
И ничего не взял с собой в дорогу.
И всё же – взял. О том, как воевал,
О том, как трудно шёл от боя к бою
Не рассказал. Он память оборвал,
И целиком забрал её с собою.
И вот, в привычной жизни на бегу,
По пустякам растрачивая силы,
Простить себе никак я не могу,
Что ни о чём его не расспросила.
И поставили памятник Анне напротив тюрьмы,
Чтобы вновь ей смотреть на сырые кирпичные стены,
Где окошки прищурились, полные дремлющей тьмы
И притихшего лиха, таящегося среди тлена.
О, как холодно здесь! Ленинградскую серую гарь
Разрывают ветра и бросают прохожим навстречу.
О, как сердце болит! Лишь бывалый острожник-январь
Посыпает колючим снежком угловатые плечи
И поёт монотонно… А время сжимает кольцо,
То свинцом угрожая, то лязгая цепью железной.
Но ведь кто-то же должен стоять, повернувшись лицом
К неизбывному страху, готовому хлынуть из бездны.
Был февраль, и Шуваловские холмы
Застывали в дымке белёсой.
Отпеванье задерживалось. И мы
Просто ждали – безмолвно, бесслёзно.
Заметало колючей печалью крыльцо,
Одиноко и как-то несмело
Из-под снега глядели кресты. И лицо
Леденело. И всё – леденело.
Но, как будто бы глядя на мир изнутри
Сокровенного сердца метели,
На графически-чёрном кусте снегири
Алым жаром горели и рдели,
И посвистывали. Ну а возле куста,
Глядя на вожделенные цели,
Три больших, полосатых, пушистых кота
В неподвижном молчаньи сидели.
Вот один потянулся, по насту прополз —
По зернистой, крошащейся крыше.
И – взобрался на куст. Был он грузен и толст,
Но карабкался выше и выше —
К самым тоненьким веткам… Так близок успех —
Вот сейчас он поймает! Но стая
Разом вся поднялась. И мерцающий смех
В бледном небе бесследно растаял.
Мир вздохнул, словно в стылых глубинах земли
Чья-то мёртвая хватка разжалась.
И горячие слёзы свободно текли
В бесконечность. И жизнь – продолжалась.
Получая свидетельство о рождении
своей давно умершей матери,
– Для подтвержденья родства —
получая её же
свидетельство о браке
с ныне покойным отцом,
словно перебираю
мелкие, острые
осколки мозаики
разбитых вдребезги жизней.
Горячая кровь
течёт по исколотым пальцам,
подтверждая родство.
Не сажай меня в финские сани, одну не спускай с горы.
Папа, я не хочу, я боюсь лететь в эти тартарары.
Обмерзает от ветра лицо, и – никого за спиной.
Не говори: «Трусиха!», не цеди сквозь зубы: «Не ной!».
Не тащи меня в речку на самую глубину —
Я утону, я камнем пойду ко дну.
Не заставляй меня снова преодолевать этот страх,
Разреши мне заплакать, покачай меня на руках.
Не заставляй меня быстро умножать и делить на ходу,
Не тяни меня за руку – по снежной каше, по льду.
Не обзывай меня дурой, пожалуйста, не обзывай,
Не грози сдать в милицию, засунуть в пустой трамвай.
Отпусти лучше к маме. А хочешь – пойдём вдвоём.
Ты сказал, что она – далеко, но уж вместе-то мы найдём!
Знаешь, песенка есть про то, что вместе шагать легко…
Почему ты прячешь лицо, в стену бьёшь кулаком?
Я не буду волком глядеть, не буду тебе грубить.
Папа, честное слово, я тебя постараюсь любить,
А не только лишь помнить с горечью и виной…
Не запирай меня в тёмной комнате – там очень страшно одной.
Две фотографии передо мной:
ЦПКиО, дворцовые ступени,
Июньский день в мерцаньи светотени,
Плывущий над камнями влажный зной.
На первой – вместе я и мама с папой,
И лев катает шар чугунной лапой,
Блестя отполированной спиной.
А на другой – всё то же: и стена,
И лестница, и стриженая кроха,
И платьице воздушное в горохах,
И львиной гривы чёрная волна.
Всё те же декорации, всё – то же:
И день, и час, и да же ракурс – схожий,
И только я – уже совсем одна.
И на ступенях тополиный пух
Подобен пеплу. А на заднем плане,
Слегка размытый, словно бы в тумане,
Дворец покинутый пустынно-глух.
Лишь девочка, да чёрный лев чугунный…
Как будто кто-то прикоснулся к струнам,
И пробует мелодию на слух.
И вновь запела скрипка у метро
О чём-то мимолётном и печальном,
Ненужном, неоплаканном, случайном —
О гулкой бесприютности дворов,
О стихнувших шагах твоих, о том,
Чему уже вовек не повториться,
О стёртых именах, забытых лицах,
О доме, предназначенном на слом.
Я не хочу ни знать, ни вспоминать.
Скрипач, прошу тебя, смычка не трогай —
О безнадёжной хрупкости земного
Земному не спеши напоминать.
Да и мотив затаскан, полужив,
Как с времени полученная сдача…
А я над ерундою этой плачу,
В пустой футляр червонец положив.
Вот же мы, Господи – весь Твой улов.
Сыплются острые камушки слов
Сквозь нарастающий шорох и треск,
Сквозь ледяной ослепительный блеск.
Вот мы, пригоршню осколков схватив,
Ловим едва различимый мотив,
Но ускользает незримая нить —
С вечностью время не соединить.
Вот мы – «известные в узких кругах»,
Вечно в долгах, как в дырявых шелках,
В горьком похмелье на каждом пиру —
Рёбра открыты любому перу.
Вот мы. И каждый – не больше, чем стих.
И в раскалённых ладонях Твоих
Дудочкой хрупкой сгорает любой…
Вот же мы, Господи, – перед Тобой.
Они пришли – двенадцать человек,
Пришли, действительно, – стихи послушать.
Впотьмах метался ветер. Мокрый снег
Плевал в лицо, и сердце билось глуше.
И вот когда, цепляясь и скользя,
Я заглянула в пасть пустого зала,
Они пришли – последние друзья,
Которых я почти совсем не знала.
Не дай мне Бог душою покривить,
Когда, последних слёз уже не пряча,
Пришедших я смогу благословить
Не словом, но – молчанием горячим.
Он притворялся, что ему нужны
Работа, дом… Он из глубин вины
Привык смотреть на жизнь. И, вероятно,
Он мог бы стать со временем вполне
Своим среди своих, когда бы не
Дорога – на работу и обратно.
Но путь его – отрезок на кривой
Дрожит готовой к бою тетивой
В тревожном ожидании и блеске.
Изменчивый и чистый, как ручей,
Мир смотрит мириадами очей
На бесконечном в глубину отрезке.
В нём гомон воробьёв и льдистый хруст,
И звон трамвая, и морозный куст,
Чьи ветви хрупким инеем одеты…
Весь обратившись в зрение и слух,
Он лёгок, словно тополиный пух,
Наполненный лишь воздухом и светом.
И вот, себе отсрочку отмолив,
Он ощущает времени отлив
От суетливых, но привычных буден,
И так свободно отплывает сам,
Коллегам, домочадцам и друзьям
Не то чтоб вовсе чужд, но – неподсуден.
Забыть поэта и заняться делом.
Поскольку он – никчёмный человек
С душой нелепой и неловким телом
Он весь – некстати, словно майский снег.
Забыть его! Он – просто недоучка,
Фигляр и неудачник, вечный шут.
Мы думали, он – непростая штучка,
А он и сам не знал, зачем он тут.
Забыть его. Он жил так неумело,
За пешку отдавал порой ферзя…
И, всё же, за неведомым пределом
Была его оправдана стезя.
От трескучей фразы на злобу дня,
Виршей холопских, бешеных тиражей,
Ангел Благое Молчанье, храни меня —
Губы мои суровой нитью зашей.
Лучше мне, измаявшись в немоте,
Без вести сгинуть, в землю уйти ручьём,
Чем, локтями работая в тесноте,
Вырвать себе признанье – не важно чьё.
Лучше исчезнуть, попросту – помереть,
Быть стихами взорванной изнутри.
Только бы – перед ликом твоим гореть,
Только бы слушать, только б Ты говорил!
Только бы слушать, вслушиваться в шаги,
Свет Твой угадывать из-под прикрытых век…
Вечность во мне, прошу Тебя, сбереги,
Ибо я всего-то лишь – человек.
В час, когда сердце захлёстывает суета,
Требуя покориться и ей служить,
Ангел Благое Молчанье, замкни мне уста,
Чтобы мне перед Словом не согрешить.
В следующем мгновении
всё будет не так, как в этом:
всё переменится —
ветер,
облако,
тени,
даже стекло
иначе вспыхнет на солнце,
даже капля
чуть ниже согнёт травинку.
Не очень-то важно —
ты сделаешь то или это,
или – не сделаешь.
Всё равно всё изменится,
всё зазвучит по-другому —
голос,
музыка,
шёпот.
Даже листья
залепечут о чём-то новом,
даже молчание
будет не тем, что прежде.
В следующем мгновении
всё будет совсем по-иному:
всё изменится —
взгляды,
жесты,
улыбки,
даже вкус,
даже запах хлеба,
даже цвет
камушка на дороге.
Ну конечно, всё будет иначе,
абсолютно и совершенно,
если только ты вдруг не заглянешь
вглубь самого мгновения —
в раскрывшуюся его бездну.