Интересно, что Константин Карев из повести «Яр» (1916) Есенина, покинувший навсегда свою законную супругу Анну и пожелавший с течением времени взять в жены Лимпиаду, не выглядит изменником и отступником от данного перед Богом и людьми брачного обязательства. Между тем, такое поведение было прямо осуждено в «Своде законов гражданских» (1914) и подлежало суровому наказанию: «Виновный же в оставлении супруга или супруги и во вступлении в новый брак при существовании первого, буде не получит согласия оставленного лица возвратиться к первому браку и разрешения на то духовного начальства, осуждается на всегдашнее безбрачие. Сему же подвергается и лицо, оставившее супруга или супругу и более пяти лет скрывающееся в неизвестности» (ст. 41, курсив документа; 5 февраля 1850). Если к Кареву применить законные меры, то его не спасла бы имитация собственной гибели в весеннем половодье. Конечно, Карев мог надеяться на желание Анны развестись с ним по причине его безвестного исчезновения – согласно установления «Свода законов гражданских» (1914): «Брак может быть расторгнут только формальным духовным судом, по просьбе одного из супругов:…3) в случае безвестного отсутствия другого супруга» (ст. 45; 27 марта 1841 и др.).[105]
Зато если бы Карев примерил к себе законы военного времени (а ведь тогда шла Русско-японская война, не отраженная в повести), он мог бы рассчитывать на новое супружество: «Сие <наказание> однако же не касается нижних чинов военного ведомства, бывших и более пяти лет в плену или в безвестной отлучке на войне: им не возбраняется, по возвращении, вступать в новое супружество, если прежний брак их уже расторгнут» (ст. 41, курсив документа).[106] Однако Есенин не учел в своей художественной практике этого военного оправдания; очевидно, он ориентировался на сугубо крестьянские примеры нарушения брачных обязательств, о которых он мог слышать от односельчан.
Может быть, Лимпиада отравилась не только из-за нежелания покидать Яр и совершенного греха прелюбодеяния, нашедшего бы нравственное и затем законное оправдание в любовном сочетании с предлагавшим ей супружество любимым человеком? Может быть, в ее сознании таилось подспудное предположение о незаконности и невозможности брачного соединения с Каревым, уже ставшим супругом другой женщины?
Что касается не художественного вымысла, а реальной жизни, то из всего обширного и продолжительного свадебного обряда Есенин в третий раз избрал жениховское ухаживание в течение года и первую брачную ночь с Н. Д. Вольпин, о чем та писала:
Весна двадцать первого. Богословский переулок. Я у Есенина.
Смущенное:
– Девушка!
И сразу, на одном дыхании:
– Как же вы стихи писали?[107]
Из есенинского вопроса следует, что поэт выдвигал любовную тематику как особо приуроченную к свадьбе, хронологически послесвадебную, основанную на личном жизненном опыте. Узаконенное Кодексом о браке 1918 г. мужское и женское равноправие Есенин трактовал как «только каждый сам за себя отвечает!».[108] Тем не менее, Есенин открыто признавал Н. Д. Вольпин своей супругой: «Дайте мне посидеть с моей женой!»[109] – говорил он в «Стойле Пегаса» кому-то из приятелей.
Н. Д. Вольпин датирует четвертую невенчаную свадьбу Есенина и Г. А. Бениславской августом 1921 года – «на переломе осени», перед костюмированным балом имажинистов, когда после свершившегося жизненно-важного события «на Галине было что-то вроде кокошника. Она казалась необыкновенно похорошевшей. Вся светилась счастьем. Даже глаза… точно посветлели, стали совсем изумрудными (призаняли голубизны из глаз Есенина…) и были неотрывно прикованы к лицу поэта».[110]
По народному обычаю, с течением времени спустившемуся из городской среды в крестьянскую, кокошник являлся женским головным убором и впервые надевался на новобрачную. Одно из первых (если не самое первое) упоминаний кики в контексте свадебного обряда содержится в описании свадьбы великого князя Александра Казимировича из Полоцка с дочерью московского великого князя Ивана Васильевича III Еленой 15 февраля 1495 г. в Вильно: «И великой княжне туто княгини Марья да Русалкина жена кос росплели, и голову чесали, и кику на нее положыли, да и покровом покрыли, да и хмелем осыпали; а поп Фома молитвы говорил да и крестом ее благословил».[111]
В «Древней Российской вивлиофике» Н. И. Новикова отражен свадебный ритуал средневекового Московского государства с кикой – аналогом кокошника.
А. В. Терещенко уделил рассмотрению свадебно-знаковой роли кокошника главку «Кокошник, кика, коса и повойник» в многотомной монографии «Быт русского народа» (1848). Этнограф писал о кокошнике как реализации брачного полюса антитезы «девичья коса – женский головной убор», служащей зримым выражением аналогии «девушка – замужняя женщина». А. В. Терещенко, в частности, указывал: «Надевание на новобрачную кокошника и кики, или кокуя, плетение и разделение косы и покрывание головы повойником ведется исстари. <…> По совершении бракосочетания свахи отводили новобрачную в трапезу или на паперть, оставив молодого в церкви на венчальном месте. С головы невесты снимали девичий убор и, разделив волосы надвое, заплетали две косы и, обвертев последние вокруг головы, надевали кокошник; потом покрывали фатой и подводили к новобрачному».[112]
Н. И. Костомаров в «Очерке домашней жизни и нравов великорусского народа в XVI и XVII столетиях» (1-е изд. – 1860, 2-е изд. – 1887) описывал кокошник как праздничный наряд, родственный кике: «Третий род головного убора был кокошник, у богатых также обложенный жемчугом».[113] По описанию историка, кокошник выглядел так: «Когда женщины выходили в церковь или в гости, то надевали кику: то была шапка с возвышенною плоскостью на лбу, называемою кичным челом; чело было разукрашено золотом, жемчугом и драгоценными камнями, а иногда все состояло из серебряного листа, подбитого материею. По бокам делались возвышения, называемые переперы, также разукрашенные; из-под них, ниже ушей спадали жемчужные шнуры, числом около четырех или до шести на каждой стороне, и достигали плеч. Задняя часть кики делалась из плотной материи или соболиного или бобрового меха и называлась подзатыльник. По окраине всей кики пристегалась жемчужная бахрома, называемая поднизью».[114]
О выражении социального статуса с помощью кокошника писали этнографы Н. И. Лебедева и Г. С. Маслова в статье «Русская крестьянская одежда XIX – начала XX века как материал к этнической истории народа» (1956): «В противоположность кичкам кокошники носили в городах… в деревнях же они служили лишь праздничным головным убором, а местами – только свадебным. Шили кокошники особые мастерицы в городах, крупных селах и монастырях; их продавали на ярмарках. <…> Кокошник – цельный, твердый, богато украшенный головной убор – первоначально, по-видимому, был связан в основном с городом, но развился он на основе местных кичкообразных головных уборов».[115] Исследователи кратко охарактеризовали тип рязанского кокошника: «Южный р-н (особ. Ряз…), характеризующийся наличием кокошника, названного нами “однодворческим”, т. к. он встречается главным образом у населения, связанного с военно-служилой колонизацией XVI–XVII вв., в частности, у групп, впоследствии именовавшихся “однодворцами”. Этот тип кокошника очень близок к новгородской кике (и тверской “головке”), которая отличается наличием “ушей” – лопастей, спускающихся по бокам, и жемчужной поднизи. <…> На юг этот кокошник был принесен выходцами из других, более северных областей…».[116]
В Данковском у. Рязанской губ. в 1920-е годы, по данным Н. И. Лебедевой, бытовал «кокошник золотой с подзатыльником из парчи… появился недавно, лет 30, надевают на молодых после венца в сторожке…».[117] Уже во второй половине ХХ столетия, 15 сентября 1966 г., тот же рязанский этнограф Н. И. Лебедева, находясь в экспедиции с В. А. Фалеевой в Клепиковском и Касимовском р-нах (в с. Спас-Клепики Есенин учился в школе), сообщала в письме к Г. С. Масловой: «Интересен головной убор – повойник-кокошник, под которым волосы складывались напереди, заплетенные в две косы».[118]
О предшествовавшей бракосочетанию любовной истории Есенина и Дункан, омраченной несчастливой приметой в пушкинском духе (к сожалению, предсказание сбылось), рассказал близкий друг А. Б. Мариенгоф:
В Москву приехала Айседора Дункан. Ее пригласил Луначарский. <…> – Я влюбился в нее, Анатолий. <…> По уши. <…> А я люблю пожилых женщин. <…> Вдруг он испуганно взглянул на лист бумаги, который лежал передо мной: – Что? Кляксу посадил? Сейчас посадил? – Ага! – Он мрачно взглянул на меня: – Это дурная примета… Эх, растяпа! – Я скомкал лист и выбросил его за окно. – Все равно это дурная примета. – Вот вздор-то! – Увидишь! – Не болтай чепухи, Сережа. – Пушкин тоже в приметы верил. <…> Вскоре Есенин перебрался к Дункан, в ее особняк на Пречистенке.[119]
Известна и другая примета – счастливая, предвещающая скорую свадьбу: объезд вокруг церкви по кругу – как воплощение символики кольца и венчания в храме. Нам известен ряд вариантов подобного сюжета с Есениным. Достоверность источников в данном случае в расчет принимать не будем; если это народное предание – оно не менее интересно и показательно, хотя и в другом аспекте. Возможно, все варианты восходят к единому первоисточнику – воспоминаниям И. И. Шнейдера про 3 октября 1921 г.:
Пролетка… выехала не к Староконюшенному, и не к Мертвому переулку, выходящему на Пречистенку, а очутилась около большой церкви, окруженной булыжной мостовой. <…> «Эй, отец! – тронул я его <извозчика> за плечо. – Ты что, венчаешь нас, что ли? Вокруг церкви, как вокруг аналоя, третий раз едешь». // Есенин встрепенулся и, узнав, в чем дело, радостно рассмеялся. // «Повенчал!» – раскачивался он в хохоте, ударяя себя по коленям и поглядывая смеющимися глазами на Айседору. // Она хотела узнать, что произошло, и, когда я объяснил, со счастливой улыбкой протянула: «Mariage…» <фр.: свадьба>[120]
И. Изгаршев в главке с «говорящим» заглавием «Женюсь!» в газетной рубрике «Быль и небыль» пишет:
К тому же они и так почти повенчаны. В первый же вечер их знакомства осенью 21-го года Дункан пригласила Есенина к себе на Пречистенку. Наняли извозчика, и тот, заснув на козлах, несколько раз обвез их вокруг церкви Св. Власия в Гагаринском переулке. Есенин что-то рассказывал Айседоре, та внимательно слушала, и только переводчик заметил, что коляска кружит на одном месте. «Ты что, венчаешь нас, что ли? – растолкал поэт извозчика. – Повенчал, повенчал. Слышишь, Исидора, нам теперь жениться надо», – засмеялся Есенин. // Наверное, это судьба. И завтра, в новогоднюю ночь, он ей об этом скажет.[121]
Еще вариант:
Есть страсти, которые зовутся роковыми. Их боятся, так как они сжигают человека. Но они запоминаются на века. Сергей Есенин полюбил Айседору Дункан с первого взгляда. Они потянулись друг к другу и больше не расставались. Она не говорила по-русски и была старше его на 17 лет. Он не знал ни одного иностранного языка. О чем они говорили в свой первый вечер и во все другие?… Задремавший извозчик три раза обвез их вокруг церкви, и сияющий Есенин объявил, что они обвенчаны.[122]
Есенин придавал огромное значение приметам, опираясь на пример пушкинской веры в печальные предзнаменования (при венчании упали крест и Евангелие, погасла свеча), на поверья односельчан с. Константиново о том, что свадьбу легко испортить. Даже в научных книгах Есенин мог вычитать о крестьянской вере в «порчу» – например, у филолога Ф. И. Буслаева в статье «О народной поэзии в древнерусской литературе (Речь, произнесенная в торжественном собрании Московского университета 12 января 1859 г.)»: «В семейном и общественном быту крестьян свадьба есть по преимуществу время всяких чарований, эпических обрядов, разгульного веселья и суеверного страха. И доселе в простом народе ни одна свадьба не обходится без колдовства: “Свадьба без див не бывает”».[123]
В пятый (официально во второй) раз Есенин оформил семейные отношения с иностранкой Айседорой Дункан дважды – по советским и зарубежным правилам. Всеволод Рождественский необходимость юридического оформления семейных отношений обосновал обоюдным желанием поэта и танцовщицы выехать из России за границу: «…они привязались друг к другу. Решено было ехать вместе. И для того, чтобы получить визу для Есенина, Дункан официально, в посольстве, объявила его своим мужем. И Есенин зарегистрировал свой брак в загсе Хамовнического райсовета».[124] Но они не были повенчаны Церковью, и поэтому, с точки зрения законопослушных американцев, их брак не был действителен. Интересно метафорическое суждение Есенина о его свадьбе с А. Дункан, высказанное как бы с позиции русских церковников, дававших отповедь «поганому» обряду нехристей-язычников в далекие былинные времена: «Скоро нас вежливо попросили обратно <из Америки>, и все, должно быть, потому, что мы с Дунькой не венчаны. Дознались как-то репортеры, что нас черт вокруг елки водил».[125] Есенин, безусловно, основывался на народной поговорке: «Венчали вокруг ели, а черти пели»,[126] – которую он мог слышать на Рязанщине (или в другом регионе) либо вычитать в любимом им труде А. Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу: В 3 т.».
Из повествования А. Б. Мариенгофа видно, какое важное значение придавала американская танцовщица своему браку с Есениным, как ей хотелось сыграть свадьбу в соответствии с русской обрядовой традицией:
Перед отъездом за границу Дункан расписалась с Есениным в загсе.
– Свадьба! Свадьба!.. – веселилась она. – Пишите нам поздравления! Принимаем подарки: тарелки, кастрюли и сковородки. Первый раз в жизни у Изадоры законный муж!
– А Зингер? – спросил я. <…>
– Нет!.. Нет!.. Нет!.. Сережа – первый законный муж Изадоры. Теперь Изадора – русская толстая жена! – отвечала она по-французски, прелестно картавя.[127]
Фактически ту же мысль о «настоящей свадьбе» и «истинных супругах» повторил Есенин в разговоре с Г. Ф. Устиновым, когда он «смутился, потом с легким озлоблением» и колоссальным преувеличением ответил ему об Айседоре Дункан: «Ничего ты не понимаешь! У нее было больше тысячи мужей, а я – последний!..».[128] Г. Ф. Устинов дал свой комментарий: «У Есенина был болезненный, своеобразный взгляд на женщину и на жену. В этом взгляде было нечто крайне мучительное».[129] Мнение Есенина о сущности свадьбы и особенностях повторного брачного сочетания во многом основывалось на патриархальном крестьянском и церковном понимании таинства брака. Очевидно, и А. Дункан, приветствовавшая поздравления и подарки, опиралась в своем мнении на традиционное православное бракосочетание.
Однако ритуальная сторона освященного церковью брака была отвергнута еще «Первым кодексом законов РСФСР» (1918), а в проекте «Кодекса законов о браке, семье и опеке» (1925) в сопроводительной статье «Брак, семья и опека» Д. Курского (по сути являющейся объяснительной запиской Нарком-юста) прямо говорится: «Отрицая всякую обрядность брака, проект тем не менее устанавливает определенную и необходимую минимальную процедуру: совершение регистрации не случайным техническим сотрудником канцелярии, а ответственным должностным лицом, прочтением самого акта и допускает при этом присутствие свидетелей, приглашенных брачущимися».[130] Следовательно, в период 1918–1926 гг. (до принятия нового кодекса о браке в 1927 г.) официальная часть бракосочетания была еще более аскетична.
Бракосочетание Есенина с А. Дункан в московском загсе состоялось 2 мая 1922 г. По этому случаю в особняк на Пречистенке, 20, где располагалась студия танцовщицы, пригласили фотографа А. М. Зелонджева, запечатлевшего праздничное событие. На полученной фотографии была сделана надпись: «Isadora – Esenine – Irma. Taken on the Wedding day, may, 1922»[131](VII (3), 235). Так в «свадебном лексиконе», относящемся к Есенину, появился английский термин Wedding day (= свадебный день).
Это событие нашло отражение в газете «Вечерняя Москва» (1926, 4 сентября, № 203): «Есенин со 2 мая <1922> состоял в зарегистрированном браке с Айседорой Дункан» (см.: VII (1), 409).
Советское брачное законодательство не учитывало посты и храмовые праздники – в противовес дореволюционным церковным установлениям (см. ниже). «Кодекс Законов об актах гражданского благосостояния, брачном, семейном и опекунском праве…» (1921), на основании которого сочетались браком Есенин с А. Дункан, установил: «Заключение браков происходит в определенные дни и часы, заранее устанавливаемые и обнародуемые должностным лицом, коему совершение браков вверено» (ст. 57).[132]
«Кодекс Законов об актах гражданского благосостояния, брачном, семейном и опекунском праве…» (1921) отменил свидетелей (в народной Рязанской свадьбе именовавшихся дружками, а в «Своде законов гражданских» 1914 г. обозначавшихся «поезжане»): «Браки заключаются в присутствии председателя Отдела Записи актов гражданского состояния или его заместителя и совершающего запись секретаря Отдела или его помощника, а в Нотариальных Отделах – в присутствии нотариуса и секретаря» (ст. 55).[133]
Именно с бракосочетанием Есенина и Дункан связано представление современников о заграничном турне новобрачных как о свадебном путешествии (хотя послесвадебные поездки поэт совершал и с другими своими женами – З. Н. Райх и С. А. Толстой), но это свадебное путешествие оказалось печальным: «Есенин уехал с Пречистенки надломленным, а вернулся из своего свадебного путешествия по Европе и обеим Америкам безнадежно сломанным. “Турне! Турне!.. Будь оно проклято, это ее турне!” – говорил он…».[134] Или в другом месте – по свидетельству того же А. Б. Мариенгофа: «Но с 1923 года, то есть после возвращения из свадебного заграничного путешествия, весь смысл его существования был тот же, что и у шотландской принцессы: “Плевать на жизнь!”».[135] Однако В. А. Мануйлов высказал собственное мнение о том, что Есенин отказался от личного путешествия на Кавказ из-за любви к А. Дункан и уехал из Ростова-на-Дону в начале февраля 1922 года: «Есенин ехал на Кавказ, но почему-то раздумал и чуть ли не в тот же день вечером отправился обратно в Москву. // За несколько месяцев до того Есенин познакомился в Москве с Айседорой Дункан. Вероятно, разлука тяготила его, и он отказался от дальнейшей поездки, чтобы скорее быть снова вместе с этой необыкновенной и роковой для него женщиной».[136]
Фрагмент «Автобиографии» (20 июня 1924 г.) смотрится как перечень женитьб Есенина, перемежающихся чередой холостячества, без вкраплений каких-либо других важных жизненных событий; следовательно, поэт осознавал основополагающее влияние на судьбу свадьбы и последующего семейного положения: «1917 году произошла моя первая женитьба на З. Н. Райх. // 1918 году я с ней расстался, и после этого началась моя скитальческая жизнь, как и у всех россиян в период 1918 – 21. <…> 1921 г. я женился на А. Дункан и уехал в Америку, предварительно исколесив всю Европу, кроме Испании» (VII (1), 16).
Про шестую (официально третью) женитьбу Есенина на С. А. Толстой известно больше как про свадебный пир, предшествующую подготовку к нему и одновременность проведения со свадьбой сестры. В. И. Качалов сообщал про предполагавшийся «мальчишник» у Есенина: «…того же года, в Москве, в середине лета. Он уже “слетал” в Тегеран и вернулся в Москву. Женится. Зовет меня на мальчишник».[137] Ю. Н. Либединский писал об этом же предсвадебном ритуале: «Мы собрались на “мальчишник” у той нашей приятельницы, которая и познакомила меня с Есениным».[138] Психологическое состояние Есенина, по мнению присутствовавших при ритуальном прощании с друзьями и холостячеством, соответствовало моменту и было сродни поведению невесты при исполнении обрядового плача:
Он махнул рукой и вдруг ушел. <…> «Что же, все как полагается на мальчишнике, – сказал кто-то. – Расставаться с юностью нелегко». <…> Сергей сидел на краю кровати. Обхватив спинку с шишечками, он действительно плакал. <…> «Так должно быть! – повторил он. – Да чего уж там говорить, – он вытер слезы, заулыбался, – пойдем к народу!».[139]
Мальчишник как параллельный девичнику свадебный ритуал фольклористы записывают редко. Тем не менее в научном архиве сохранилась запись мальчишника в Зарайском, Михайловском и Рязанском уездах Рязанской губ., сделанная г-ном Востоковым в конце XIX века для Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии. Мальчишник справлялся на территории невесты в канун свадьбы, а название свое он получил по составу приезжих гостей – жениха с товарищами:
Накануне свадьбы в доме невесты идут разного рода приготовления: родители позывают своих родных, а невеста устраивает в другой избе свой вечер, на который приглашает всех девушек-подруг. Посередине избы ставят стол, который покрывается столешником, а на столе ставится убранная утром елка, около стола ставятся скамейки, – одну половину коих занимают девушки, а в середине их невеста; другая же не занятая половина скамеек предназначается парням, приезжающим с женихом. У невесты есть своя закуска и водка, но на стол не ставится, потому что жених обязан привести свою закуску, а также лакомства для угощения девушек. <…> Часа в 3–4 пополудни приезжают гости с женихом и с парнями. Число людей, приезжающих на девичник, простирается от 10 до 25 человек… По приезде их сажают за стол и угощают со стороны невесты – справляется девичник; а потом садятся все родные невесты, и их угощают со стороны жениха, – справляется мальчишник. <…> В другой избе у жениха и невесты идет своя беседа. Там девушки и парни уже успели ознакомиться и устроили разного рода игры, – пение и пляску под звуки гармонии. <…> По окончании девичника и мальчишника начинается благословение образом жениха и невесты.[140]