– Ну что, нагляделся, надо полагать? – усмехнулся Василий Лукич, увидав утомленную физиономию молодого князя. – Провел свою рекогносцировку?
– Да уж… – неопределенно протянул тот.
– Видел свою-то? Ну, девицу-красавицу? Все таково же хороша?
– Хороша, – угрюмо согласился князь.
– Приценился? Купил? – не унимался Василий Лукич, пытаясь понять, что же сделалось «во вражьем стане» со вчерашним весельчаком.
Воспоминание о своих ошибках насчет Марии причинило Федору боль, сходную с зубной. Его даже перекосило.
– Не продается, увы!
– Велика беда! – хмыкнул Алексей Григорьич, которому не терпелось перейти к делу. – Самого-то видел?
– Видел, как не видеть…
– И что? Что скажешь? – так и подался к нему Алексей Григорьич.
Князь Федор помолчал, чувствуя себя школяром на экзамене, к коему он не приготовился. Черт ли его тянул за язык при прошлом разговоре! Расхвастался, пошел в разведку! Вот теперь дядюшки и ждут от него бог весть каких откровений. А что будет, если он отмолчится? Да ничего такого уж страшного. Не высекут ведь его розгами, как того школяра! Ну, вытянется разочарованно хитрая физиономия Василия Лукича; ну, алчный огонек в глазах Алексея Григорьича сменится презрением. А за что, собственно? Как будто они и сами не знают, что Меншиков Александр Данилыч – крепкий орешек, не всякому-каждому по зубам, и неудивительно, что молодец, поначалу о себе возомнивший, обломал о светлейшего свои острые зубки с первого же разу! Может быть, уклончивость князя Федора – бальзам на их раны: мол, ежели мы не нашли, как светлейшему хребет сломать, так и никому не найти. А ведь это далеко не так. Не так! Сей упомянутый хребет не столь уж твердокамен, и князю Федору с одного взгляда сделалось видимо уязвимое место глухой обороны Меншикова. Что же сейчас сковывает его уста? Что заставляет молчать и отводить глаза, избегать пристальных взоров дядюшек?
Ничего. Ничего иного, кроме воспоминаний о прекрасных темно-серых глазах, и трепете губ, и русой волне над высоким лбом… Да что ему в тех видениях, которые в сладкой муке сжимают сердце и ведут к одной лишь бессоннице?!
– Следовательно, время было потрачено напрасно, – задумчиво резюмировал Василий Лукич, проницательно глядя на молодого князя… и с трудом подавил улыбку, увидав, как тот вдруг норовисто вскинул голову. Стало быть, он не ошибся в мальчишке! И хоть Федор пока молчит, набивая себе цену, все равно скажет, чего он там выходил, у Данилыча-то!
А в это время в душе Федора в новой схватке сцепились остатки честности, осторожности, с одной стороны, и безрассудной жажды обладания – с другой.
Средь сонма женщин, прошедших сквозь его объятия, познавших вкус его поцелуев, не возникло ни одной, которая бы так смутила его, заставила трепетать. Почти с ужасом он понимал, что их просто не было в его жизни, всех этих женщин, – были только отчаянные поиски вслепую… кого? Он не знал прежде. Теперь знает, ибо нашел. Все в душе его, в существе его было тронуто, все смущено, все растерянно. Одиночество и тоска, которые он вдруг стал испытывать среди людей, были подобны внезапной хвори, и только одно существовало тут лекарство: снова видеть ее, говорить с нею, мечтать о ней. Если бы в том состоянии, в каком он пребывал, ему повстречался ангел, то обратил бы его к богу; дьявол увлек бы его к сатане. Но в том-то и дело, что он встретил их разом! О, если бы он не понимал, не видел явственно, что Мария ненавидит своего юного жениха, а тот ненавидит свою невесту! Ведь не будет счастья в сем союзе, все сложится по старинной русской пословице о женихе-недомерке да невесте-перестарке: «Она будет бить его первые семь лет, а он ее потом – всю жизнь!» Но тут еще хуже, еще хуже, ибо у юного Петра уже и сейчас в руках такая власть и сила, с какими справиться может и не всякий взрослый. Да хотя бы из государственных интересов слагался сей брак – нет, одни только чаяния Данилыча он призван удовлетворить. Не все ли равно бедной России, кто сейчас прорвется к кормилу власти: Меншиков или Долгоруковы, ежели и теперь, и потом временщики при юном государе будут все тащить в свой карман? Страна живет сама по себе, а управители ее – сами по себе, так всегда было и будет в России. Разница сейчас одна: в жертву естественному ходу вещей, словно невинная дева – некоему неотступному сказочному чудовищу, принесена будет та, о которой всю жизнь, сам того не зная, грезил Федор, кого уже и не чаял встретить. Разве это по-божески: оставить ее страдать навеки… оставить себя страдать?
Он повел затуманенными глазами и едва не отшатнулся, увидев искаженные нетерпеливым любопытством лица своих дядюшек. Один из них – лисица и змея, другой – медведь и лев.
– Ну? Чего надумал? – прорычал Алексей Григорьич. – Говори, не томи.
Изо рта Василия Лукича на миг проглянуло лукавое жало – и скрылось.
– Рас-с-сказывай… – просвистел он.
– Все просто, – решительно сказал князь Федор, и дыхание его на миг перехватило, как если бы он бросился с обрыва в ледяную воду. – Все дело в невесте!
– Ну! – разочарованно махнул рукой Алексей Григорьич. – Тоже родил мысль! Понятно, что, подсуетись я и подсунь государю мою Катерину вместо Меншиковой Машки, я сейчас бы при власти ходил!
– Может, так оно и станется, – успокоил дядюшку князь, и не подозревая, что пророчествует. – Но покуда не будем о грядущем – поговорим о нынешнем. Французы говорят: «Не будь женщин, трон рухнул бы». Меншиков умен, как бес: у него нет никаких других средств держать государя в узде, кроме этого обручения. Хотя слепому видно: окажись у Петра возможность взять слово назад, он сделал бы это быстрее, чем мы успели бы моргнуть.
– Взять-то взял бы! – сердито сказал Алексей Григорьич. – Да разве этот волкодав Данилыч отдаст?! Его сейчас и полк солдат вдали от государя не удержит. Дорвался до пирога – не оттянешь!
– Существуют средства избавиться от неприятных людей, – доверительно сообщил князь Федор громоздкой парсуне [19], висевшей как раз напротив него и обрамленной в такую богатую раму, что золотой блеск мешал разглядеть изображение.
– Что ты предлагаешь? – спросил прямолинейный Алексей Григорьич. – Злую игру с Данилычем сыграть? Кистенем в темном углу навернуть? Так ведь он рано или поздно очухается и такой сыск учинит – не порадуешься! И не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, на кого его взор упадет с первой подозрительностью: на нас, на Долгоруковых!
– Знаете, что говорят о русских итальянцы? Их, то есть нас, называют медведями не потому, что грубы, а потому, что идут всегда напролом, – негромко сказал князь Федор и помолчал, оглядывая дядюшек.
Алексей Григорьич грозно сунулся было к нему, приняв сказанное на свой счет и осердясь, но Василий Лукич успел поймать его за рукав:
– Помолчи-ка, брат. Этак мы недалеко уйдем, ежели будем перечить да пререкаться. Скрепи себя, послушай. А ты, Федор, больно не умничай. Говори… и говори короче.
«Ну уж нет! – подумал князь Федор, бросив острый взгляд на дядюшку. – Если по вашей милости я в эту игру заиграл, то не прежде свои планы открою, чем вас вволю не пощекочу, почтенные!» И продолжал как ни в чем не бывало:
– Итак, итальянцы полагают, что мы, русские, излишне прямолинейны во всем, даже в преступлениях: мы вершим месть открыто, не таясь, и гибнем вслед за своим врагом, хотя могли бы пережить его и торжествовать после его смерти. Подобному убийству с оглаской, которое зачастую навлекает на убийцу смерть куда более страшную, чем та, которой умер его враг, итальянцы, с улыбкой подающие смертельный яд, противопоставляют коварство.
Василий Лукич блеснул глазами, а Алексей Григорьич снова не сдержался:
– Вон ты о чем! Дело хорошее, да беда, ничего такого у нас в заводе нет [20]. К тому же, травить Данилыча – пустое дело. Он один не жрет, только с государем. И всякую пищу слуга пробует.
– Ох, дядюшка, знали бы вы, сколь хитры по сей части бывают люди! – мечтательно протянул Федор. – Существует яд настолько действенный, что даже испарения его смертельны. Во Франции я слышал историю об отравленном полотенце, которым во время игры в мяч вытирал лоб юный дофин, старший брат Карла VII, и соприкосновение с которым оказалось для него гибельным. Еще живо предание про перчатки Жанны д’Альбре, которыми ее отравила Екатерина Медичи. Я уж не говорю про знаменитый ключ и перстень Чезаре Борджа – это вещи общеизвестные.
По тому, как сладострастно блеснули вдруг глаза Василия Лукича, князь Федор понял, что он тоже слышал и о Борджа, и о Медичи, и о ядах вообще, так что следующую реплику надо ждать от него. И дядюшка не обманул его ожиданий.
– Ежели помрет наш генералиссимус в корчах и судорогах – пожалуй, не миновать и следствия, и вскрытия. Мы тут ведь тоже не все пню молимся, слышали, во Франции теперь вовсю покойничков, страшной смертью умерших, пластают!
– Конечно, смерти бывают разные, – согласился князь Федор. – Но ведь и яды – тоже! Жил лет пятьдесят назад такой итальянец – Экзили его имя. Это был незаурядный отравитель: по части ядов он являлся художником, подобно Медичи, Борджа и Козимо Руджиери [21]. Сей Экзили, который совершал отравления не ради корысти, а следуя неодолимой страсти к экспериментаторству, изобрел весьма хитроумный яд. В живых организмах он скрывался так искусно и с такой хитростью, что совершенно невозможно было его распознать. У животного все органы оставались здоровы и невредимы: проникая в них как источник смерти, этот хитрый яд в то же время сохраняет в них видимые признаки жизни. Сие снадобье ускользает при любых осмотрах; оно настолько таинственно, что его невозможно распознать, столь неуловимо, что не поддается определению ни при каких ухищрениях, обладает такой проникающей способностью, что ускользает от прозорливости врачей; когда имеешь дело с этим ядом, опыт и знания бесполезны! Из него делают порошки и жидкости: одни действуют тайно и изнуряют медленно жертву, так что она умирает после долгих страданий. А другие столь сильны и мгновенны, что убивают, подобно молнии, не оставляя принявшему их времени даже вскрикнуть.
– Ай да племянник! – пробормотал Алексей Григорьич. – Ай да букарь! [22] Хвалю! Не зря по заграницам шастал!
Василий Лукич, по своему обыкновению, молчал. До него доходили слухи, что в Париже у князя Федора была репутация модника, соблазнителя, забияки – и в то же время человека с беспощадным, холодным умом, куда более острым и стремительным, чем его шпага. Похоже, что так… похоже, что так, и какая удача, что этот ум, это оружие навострено на службу Долгоруковым, против их исконного врага!
Князь Федор тоже молчал, отдыхая после своей пламенной речи. Он был упоен химией, видя в ней не столько науку, сколько изысканное и высокое искусство, однако происшедшая сейчас сцена была занимательна для физиономиста куда более, чем для химика! Его дядюшки уже поизображали скорбь над телом внезапно умершего Меншикова, уже попировали на его поминках, уже начали делить звания и власть… уже стиснули в своих объятиях молодого императора, вынудили его отречься от прежних клятв и дать слово другой прелестнице. Не составляло труда угадать, кто будет новая невеста Петра, – конечно, красавица Екатерина Долгорукова! Все сбудется, как они хотят, даже как они и мечтать не смели – а доставит им это все на золотом блюде отважный грехотворец Федька, которого они сделают послушным игралищем своих разнузданных страстей! Всем он оказался вдруг с руки, этот Федька! Ну и, надо полагать, не поскупятся для него наградою, о чем бы ни попросил. Он-то знал, чего попросит – нет, потребует! – и только надежда давала сейчас силы продолжать игру.
Федор с трудом удерживал смех: по лицу Алексея Григорьича ясно было видно, что он прямо сейчас готов вручить племяннику бутыль с ядом, отравленный шарф, камзол, перчатки – бог весть что! – и отправить губить светлейшего. Однако хитрый Василий Лукич никак не мог перестать ходить вокруг да около:
– Экие чудеса ты тут наговорил! Все было бы прекрасно, окажись осуществимо. Но где взять сего яду?
Он заранее знал ответ, и Федор его не разочаровал:
– Я привез с собою малую толику. Удалось купить у одного аптекаря, который готовил его по старинному рецепту.
– И что же за рецепт? – вкрадчиво поинтересовался Василий Лукич, рассудив, видимо, что, ежели средство и впрямь окажется так хорошо, как говорит Федор, не помешает на всякий случай научиться и самому его изготавливать. Впрочем, следующие слова племянника напрочь отбили у него желание заняться химическими опытами:
– Яд сей имеет сладковатый вкус и называется кантареллой. Готовится он самым необычным способом. Кабана заставляют проглотить большую дозу мышьяка, затем, когда яд начинает воздействовать, животное подвешивают за ноги, и вскоре, когда тело его уже сотрясают конвульсии, а изо рта начнет течь ядовитая слюна, ее собирают в серебряное блюдо и наливают в герметично закупоренный флакон. Но говорю же вам, дядюшка, у меня есть этот яд, вам трудиться не надобно!
– Ну и чего же ты задумал, Федька? – едва выговорил пересохшими от нетерпения губами Алексей Григорьич. – В одночасье Данилыча уморить или пускай помучается?
Понятно, какой ответ был бы желателен Долгорукову! Но князь Федор знал и другое: он не запятнает своих рук смертью отца той, к которой властно влекло его сердце. Он только чуть-чуть изменит череду событий, чуть-чуть подтолкнет судьбу. Никаких смертей! Только маленькая подножка его высококняжеской светлости, для которого всякая масть в козырях, даже судьба дочери, – остальное, можно не сомневаться, сделает молодой император!
Поэтому Федор не ответил Алексею Григорьичу; вопрос Василия Лукича показался ему куда интереснее:
– Коли ты так все порассудил, то, может, и знаешь, через что Данилыча отрава настигнет?
Федор медленно улыбнулся. Теперь ему казалось, что он предвидел ответ на этот вопрос еще вчера, когда во дворце Меншикова забрел в шахматную комнату! И он проговорил, глядя в невинные голубые старческие глаза Василия Лукича своими яркими, молодыми, но столь же голубыми и невинными:
– Надо полагать, господин генералиссимус по-прежнему играет в шахматы только белыми и грызет голову ферзя, когда задумается?
– Шахматы! – презрительно проворчал Алексей Григорьич.
Василий же Лукич не проронил ни слова, а на лице его… Федор удивился: не радость, не торжество. Что, страх, что ли? Да нет, не может быть!
«Я наступил на голову змеи», – пришло в этот миг в голову Василию Лукичу старинное выражение, означающее, что дело чревато бедою, но отступать было уже поздно.
– Ох, ну угодил! Ну, порадовал! Ну, уважил, крестничек!
Князь Федор едва удержал изумленно взлетающие брови: вот как, Меншиков уже считает себя его крестным отцом? Верно, за то, что в его присутствии великий государь некогда отправлял молодого князя за границу? Надо полагать, и впрямь доволен подарком, если расщедрился на такие слова!
Да, сомневаться, что подарок пришелся светлейшему по душе, было невозможно. Да разве сыщется человек, кто не пришел бы в восторг при виде сего набора шахмат, выполненных из фарфора и одетых в шелковые одежды, которые с поразительной точностью и тщательностью копировали моды времен короля Генриха IV, – а сам он, кстати, изображал шахматного короля. Был он запечатлен в пору своей молодости и обаяния – тонкий, стройный гасконец, похожий на поджарого, породистого пса. Королеву его изображала красотка Маргарита Наваррская, в то время как вторая жена Анрио, Мария Медичи, стояла в ряду пешек рядом с Габриэль д’Эcтре, крошкой Фоссез и всеми прочими более или менее известными фаворитками любвеобильного Генриха. Двух офицеров по прихоти художника изображали Колиньи [23] и Равальяк [24] – последний, видимо, для напоминания о бренности всякой удачи. Черные фигуры в точности повторяли белые, однако вместо сверкающих блестками, разноцветных одеяний были облачены в мрачные траурные наряды, причем у дам имелись черные вуали, у мужчин черные шляпы. Тонкость, с которой оказались выписаны лица, была изумительная, и Меншиков умилялся точеным куколкам, словно дитя.
Князь Федор любезно улыбался, с трудом скрывая нетерпение: хотелось поскорее приступить к исполнению своего замысла. Ему повезло застать светлейшего в редкую свободную минутку, однако вот-вот мог воротиться с охоты государь, или явиться докучливый проситель, или войти кто-то из домашних… и он едва не подпрыгнул от радости, когда Александр Данилыч азартно вскричал:
– Сыграем, голубчик? Не откажи старику!
– Воля ваша, – согласился Федор с видимым равнодушием и, не желая оставлять судьбе ни малейшего шанса на ошибку, потянулся к черным фигурам чуть ли не прежде, чем Меншиков взялся за белые. Ну да, в них была одна хитрость, разумеется… Не во всех, конечно, а только в Маргарите Наваррской, вернее, в ее кудрявой головке, а еще вернее – в затейливом венце. В его основании лежала малюсенькая тряпочка, пропитанная неким таинственным составом. Верный своей клятве, князь Федор так отмерил дозу и выверил консистенцию раствора, чтобы зелье подействовало не сразу, исподволь, причем не нарушая никаких важных жизненных функций, а как бы подтачивая их и ослабляя. Он не сомневался: достаточно на самый незначительный срок уложить Меншикова в постель, чтобы царь (не без помощи Долгоруковых, конечно!) вышел из-под его влияния, а главное, разобрался в своих чувствах к невесте – вернее, в отсутствии оных. Федор был уверен, что уже через неделю Петр вернет Марии слово, а значит, можно будет немедленно засылать к ней сватов. И потом, как бы ни обернулись отношения Долгоруковых с Меншиковым, Федор не даст своего тестя им в обиду!
Он так увлекся своими планами, что и не заметил, когда фигуры были расставлены и противник сделал первый ход.
Каким бы лукавым царедворцем ни сделала жизнь Александра Данилыча, он в душе всегда оставался отважным и дерзким Алексашкою, а потому любил открытое начало, рисковую игру – и неизменно делал ход белопольной королевской пешкой (это была Габриэль д’Эстре) на два поля. Так же он поступил и сейчас.
Князь Федор тоже любил открытое начало, поэтому он смело придвинул свою пешку вплотную к меншиковской.
Вторым ходом (тоже любимым!) Александр Данилыч вывел белопольного офицера, нацелясь на уязвимую пешку возле черного короля.
Велико было искушение начать обороняться всерьез, но ведь невзначай можно и выиграть! А кто знает, как поведет себя светлейший в таком случае. Вдруг обидится, сметет фигуры, уйдет… Федор даже похолодел. Нет, его надо заманить в ловушку, заставить призадуматься, обо всем забыть и…
Изобразив на лице простодушие, граничащее с тупостью, Федор вывел своего правофлангового коня.
Ни секунды не думая, Данилыч выдвинул на косой линии королеву Марго, угрожая дать мат следующим ходом.
Князь Федор сделал все, что нужно, дабы противник решил, что он крепко озадачен: тер лоб, моргал, отдувался… даже собрался взъерошить волосы, да не стал: пудра могла осыпаться. Он просто начал теребить кружевные манжеты и покусывать палец.
Его старательное раздумье затянулось, и наконец Меншиков, раздраженный ожиданием, схватил ферзя – Марго и поднес ко рту!
Федор перестал дышать, почти физически ощущая легкий, очень приятный мятный привкус во рту. Светлейшему голова Маргариты Наваррской тоже пришлась по нраву, и через минуту можно было уже не сомневаться: Александр Данилыч свое получил… Теперь Федору надо было еще немножко пострадать, изображая растерянность. Хвататься за ферзя – это была не только безобидная привычка светлейшего. Это был и хитрый маневр, который уже доставил Меншикову не одну викторию, ибо для озадаченного противника королева просто выпадала из поля зрения, человек невнимательный забывал, где она стояла и о самом ее существовании.
Ну наконец-то, счел Федор, пора вернуться к игре. Положение для него складывалось опасное, но не смертельное. Для спасения у черных было два-три хода. Федор их, естественно, знал, но, только вдоволь насладившись учиненным шпектаклем, он защитил своего мрачного короля траурной королевой.
Александр Данилыч стиснул ферзя в зубах…
Завязалась предивная баталия! Федор дал себе слово продержаться не более двух дюжин ходов, а потом позволить красиво себя одолеть. Каково же было его изумление, когда светлейший в довольно незамысловатой ситуации сам вдруг начал пыхтеть и отдуваться, теперь уже просто-таки грызя венец несчастной королевы Марго!
Надобности в этом уже не было никакой, и Федор с опаскою поглядывал на красивую игрушку: озлясь, Александр Данилыч запросто раздавит фарфор зубами! На его счастье, со двора послышались звуки рогов, смех, голоса – воротилась охота, и светлейший, с нескрываемым облегчением бросив: «Потом доиграем!», вскочил с кресла и проворно вынес из комнаты свое дородное тело.
Князь Федор откинулся на спинку, только сейчас осознав, как он устал. Умному всегда тяжело притворяться дураком, а не поставить светлейшему мат в три хода оказалось еще тяжелее. Надо постараться избегать с ним новых игр, пока Федор не женится на Марии: раздражать будущего тестя не входило в его планы.
Он прикрыл глаза, счастливо вздохнул. Он был изумлен собою! Приводила в трепет, в дрожь сердечную одна только мысль о том, что она здесь, в этом доме, так близко… Этот застенчивый взор, нервное подрагивание губ, неизъяснимая прелесть каждого жеста, легкий аромат, сопровождавший ее движения, словно она была прекрасным цветком, колеблемым ветром, – все в ней было столь очаровательным, столь неизъяснимо-властным над сердцем Федора, что он без всякого труда вызвал в своем воображении ее образ – да так и сидел, зажмурясь и слабо улыбаясь прекрасному видению.
Легкий шелест послышался рядом, и Федор нехотя открыл глаза. В первую минуту ему показалось, что грезы его еще не растаяли, ибо на него глядели удивленные серые глаза, вздрагивали в робкой улыбке нежные губы… и вдруг он осознал, что это уже не видение, что она, Мария, вживе стоит перед ним, совсем близко!
Федор вскочил так стремительно, что чуть не налетел на нее, заставив попятиться.
– Простите! О, простите!
Пробормотав это, умолк, невыразимо страдая от того, что не может прижать к себе ее стройный стан. Он не показывался в дом на Преображенском более недели, выжидая приличное время, а кроме того, желая, чтобы назойливая Елисавет успела обратить на другого свои непостоянные взоры. Федору также хотелось, чтобы Варвара Михайловна успела забыть сцену его нелепого сватовства, но одному господу богу было известно, сколько страданий принесли ему эти несколько дней вынужденного ожидания и добровольной разлуки с той, к коей рвалось сердце. Сам на себя наложив епитимью, он все же изредка нарушал ее и, облачившись в Савкины лохмотья, блуждал по окраинам меншиковского сада, вспоминая достопамятную сцену среди фигурных камней, пытаясь понять ее истинную подоплеку, мучась смутной ревностью к черкесу и понимая, что деваться некуда, поделать ничего нельзя: если даже Мария к Бахтияру благосклонна, останется или добиться первенства в ее сердце – или убить соперника.
И вот Федор снова увидел ее! Надеялся взглянуть хоть издали, а она здесь, так близко. При одном взгляде на эту резко вздымающуюся белую, будто лебяжий пух, грудь, занялось дыхание. Изгиб ее шеи у плеча… у него губы пересохли. Да что это?! Никогда еще он так не желал ни одной женщины! Сейчас душу продал бы за счастье припасть к этому розовому, свежему рту. Скажи ему вышняя сила: «Возьми ее – и умри в мучениях!» – не медля ни минуты, рухнул бы с нею на пол, зарылся в облако пышных юбок, вонзился бы своей раскаленной, ноющей от страсти плотью в ее лоно, только бы она ответила поцелуем, объятием, словом… ну хоть стоном любви! При воспоминании о безупречной красоте ее ног, которые ему как-то невзначай пришлось зреть, сделалось вовсе невмоготу.
Верно, его исступленный взгляд смутил Марию. Она ринулась было к выходу. Федор в бессилии отчаяния глядел на нервное колыхание жемчужно-серых шелковых складок, и этот неотступный взор удержал красавицу! Она замедлила шаги, бросила взгляд на шахматный столик, полуобернулась к Федору:
– Вижу, вы играли, князь? Решили с батюшкой потягаться? Напрасно! Он кого угодно одолеет, разве вы не знаете?
Федор готов был целовать каждый звук, произносимый ею. О, какая печаль, какая тихая печаль в ее голосе!
– А вашу позицию разбить – дело и впрямь нехитрое, – продолжала Мария, присмотревшись к доске. – Я вижу три способа вас обойти.
– Как три? – с непритворным изумлением пробормотал Федор. Он-то об этом, конечно, знал и ждал, что светлейший использует хотя бы один из них, а тот растерялся. И вот теперь это воздушное создание с первого взгляда…
– Нет, – перебила Мария, подходя ближе к доске. – Пожалуй, не три, а даже четыре! Только надо подумать…
Она присела в кресло отца, подперлась локтями, так и сяк озирая доску, потом взяла королеву Марго и – о ужас! – знакомым движением потянула фигурку ко рту.
Федор метнулся вперед так резко, что шахматы слетели со стола. Мария только слабо пискнула, когда он железной хваткой стиснул ее пальцы, вырвал фигурку, отшвырнул, истер каблуком осколки. Слабо запахло мятой, и этот запах вернул князю Федору сознание.
«Ох, что я… как я…» Мысли испуганно замерли. Что за нелепость – набросился, схватил за руку, вырвал фигурку… Как осмелился хватать, как вообще посмел дотронуться хотя бы пальцем?! Она пока еще невеста государева, а не его! Холодок пробежал по Федоровой спине. Он попятился, не в силах отвести взор от изумленных огромных глаз. Они вдруг потемнели. «Гневается!» – понял Федор. Наверное, следовало бы пасть в ноги, нижайше молить о пощаде, но он, хоть стреляйте, не мог отвести взгляда от этих глаз, вдруг повлажневших, наполнившихся слезами. Да что это? Она плачет?!
– Больно уж вы стремительны в движениях, сударь! Одних за руку хватать… других за юбку… – И голос ее, начавшийся высокой возмущенной нотою, вдруг оборвался рыданием.
Князь Федор стоял как столб. Сердце его было зорче очей, оно увидело, вернее, почуяло то, что скрывалось за этими, казалось бы, бессвязными словами и необъяснимыми слезами. Мгновенное озарение – иначе нельзя было назвать воспоминание о том, как он резко, грубо одернул юбку бесстыжей Елисавет в то самое мгновение, как где-то наверху раздался стук захлопнувшегося окна.
Видела! Она видела! И подумала, конечно… что же она подумала о Елисавет и о нем!
Таким жаром ударило в лицо, что Федор даже пошатнулся. Ничто более в мире не существовало сейчас для него, кроме этих заплывших слезами глаз, смотревших на него с откровенным презрением. И это было невыносимо! Все в мире, в судьбе, в жизни и смерти вдруг сделалось неважно, ненужно. Он бы сейчас перевернул небо и землю, только бы она не смотрела так… ведь с каждым ударом сердца, с каждым мгновением Мария словно бы отдалялась от него все безнадежнее, невозвратимо! Царский гнев, негодование дядюшек, опала, немилость, дыба, кнут, плаха, топор палача – пустое, все это пустое!
Он рванулся вперед и снова схватил девушку за руку. Пальцы слабо дрогнули в ответ… сердце его перевернулось от этого беспомощного трепета!
Мария глядела теперь с изумлением в его пламенные глаза, на эти решительно нахмуренные брови, твердые губы. Отшатнулась было, но Федор держал крепко, и она сделала невольный шажок к нему и еще один… стала так близко – пришлось даже закинуть голову, чтобы по-прежнему смотреть, смотреть ему в глаза.
Их руки вдруг сделались горячи нестерпимо. Да что руки – самый воздух, чудилось, плавился и дрожал меж ними!
Мария тихонько вздохнула, разомкнув пересохшие губы.
Федор покачнулся.
То, что сейчас происходило… Пусть они только держались за руки – все существо их соприкасалось: тела, сердца, губы… губы их словно бы также не отрывались друг от друга, касались, смыкались, ласкались мучительно-сладостно в воображаемом поцелуе, таком страстном, что оба задышали часто-часто, глаза их затуманились, еще мгновение – и оба не выдержали бы этого накала страсти, кинулись бы друг к другу – а там будь что будет!
… – Куда! Стой! Такие деньжищи – и куда? – громом с небес ударил вдруг за стенкой голос Меншикова.
Федор и Мария, вздрогнув, отпрянули друг от друга, глядя испуганно, изумленно, недоверчиво – что это было? Да было ли? Федор все не отпускал ее руку, и Мария слабо улыбнулась, а на глазах ее снова проступили слезы. Но теперь это были слезы счастья, ибо и он, и она враз постигли: любовь, необыкновенная любовь, о которой старые поэты слагали элегии и которая, как им казалось раньше, удел только бессмертных небожителей, существует – существует меж ними!
– Никуда ты не пойдешь! – снова загремел за стеной голос Меншикова, и Мария, очнувшись, вскрикнула, отпрянула и выскочила за дверь – как истинная женщина, ухитрившись оставить Федора в куда большем смятении, чем была сама, раздираемого счастьем и отчаянием одновременно.
Когда князь Федор отыскал наконец в себе силы собрать фигурки и тронуться с места, больше всего на свете ему хотелось последовать за Марией, но это, конечно, было никак нельзя, а потому он вышел в другую дверь и невзначай оказался свидетелем преудивительной сцены.
Александр Данилыч Меншиков, разъяренный до такой степени, что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться. Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот не давался и, когда загребущие руки светлейшего оказывались в опасной близости, просто-напросто падал плашмя, закрывая сверток своим телом и героически перенося более чем чувствительные тычки под ребра.
Завидев входящего князя Федора, несчастный возомнил в нем подмогу и привскочил на коленях, простирая руки. В это самое мгновение светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как если бы опасался, что его жертва кинется отнимать свое добро.
Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.
– Ну чего, чего? – грубовато, но добродушно проговорил Меншиков. – Что за беда? Государь еще молод и не знает, как обращаться с деньгами; я эти деньги взял; увижусь с государем и поговорю с ним.