– Ты там смотри, – посоветовала Марусе на прощанье мать, глядя в сторону. – Смотри да присматривайся. Может, и правда Дуська перед смертью раскаялась, что жизнь мою поперек перешла, а все ж смотри… Она всей правды никогда не скажет, не обмолвится про то, что затаила. Держи ушки на макушке и пошарь по углам. Мало ли что Вассиан мог припрятать про черный день. Он даром что городской, а по нашим чащобам хаживал, как мы по широкой улице. А там ведь, в глуши лесной… там всякое…
С таким непонятным наставлением Маруся и уехала. Ох, намучилась, пока нашла возчика – несколько дней подряд пришлось ходить к Дому крестьянина возле Мытного рынка и ловить там кого-нибудь, кто бы собирался ехать в направлении Падежина. В Богородск-то сколько угодно сельчан направлялось, а вот найти попутчика хотя бы до деревни Пульхино, чтобы двадцать верст не топать пеши, потрудней оказалось… Наконец Маруся отыскала подводу, которая шла до Пульхина, а от него до Падежина всего семь верст по лесной дороге. Можно сказать, до места довезут! Сговорилась с хозяином, и на другой день, едва забрезжило, выехали.
Стоял июль, ночи уже продлились, не то что в июне, когда почти беспрестанно светло да засветло. Было жарко, несмотря на то, что солнце лишь слегка пробивалось сквозь облака, а марево мошкариное, бессонное, как прицепилось к седокам и лошади, так и не отвязывалось, пока не выехали на Арзамасскую дорогу. Тут было повыше, и с Оки ветром наносило. Сразу посвежело, духота ушла, мошкара отлетела. Так хорошо стало! Маруся сначала оглядывалась было, надеясь поймать позади, на востоке, лучи восходящего за Печерским монастырем солнца, но потом устала головой вертеть – и придремнула. А вскоре и вовсе уснула, устроившись меж наполнявших подводу тюков. Проспала она полдня и подняла голову, когда город остался далеко позади, а вокруг дороги начали смыкаться вершины деревьев.
– Так мы уже повернули, что ли? – спросила, недоверчиво озираясь.
– Эх, девка, все ты проспала. Что ночью делать будешь? – усмехнулся возчик, маленький бородатый мужичок с веселым носом картошкою. – У вас там в Падежине скучно – ни вечерок, ни гулянок, ни время провести. Хочешь, я тебя нынче свезу к нам в Пульхино? У нас веселая деревня, парней много, захороводят тебя так, что и не захочешь уезжать! Погуляешь, повеселишься, а заутро и к тетке двинешь.
Маруся, когда о подводе сговаривалась, сообщила, что едет ухаживать за больной теткой, вот возчик и знал про ее дела.
– Сами говорите, дяденька, не захочу уезжать, – усмехнулась Маруся. – А мне к тетке надо непременно. Нет уж, лучше не буду я у вас в деревне гостевать. От греха подальше…
– …к спасению поближе, – закончил присловье возчик. – Во-во, Падежино – самое место от искуса спасаться!
– Конечно, там же монашки после закрытия монастыря остались, – подхватила Маруся. Но поймала взглядом кривую усмешечку, спрятавшуюся в бороде возчика, и запнулась: – А что, разве нет?
– Да-то да, – кивнул он, однако все с той же усмешкой. – Сестры тихо живут. Ну, пара-тройка замуж повыходили, а так-то ничего скоромного про них не слыхать. Не в них дело! Разве ты не знаешь, что в Падежине все малахольные?
– Ума решились, что ли? – удивилась Маруся. – А с чего?
– Да все клады ищут, – ухмыльнулся возчик. – Слышала небось?
– Никогда! – изумилась Маруся.
В самом деле она ничего такого не слышала. И матушка в жизни не упоминала ни о каких кладах. Но вдруг вспомнились ее слова: «Мало ли что Вассиан мог припрятать про черный день. Он даром что городской, а по нашим чащобам хаживал, как мы по широкой улице. А там ведь, в глуши лесной… там всякое…» Неужели на клады намекала?
– Ну, еще услышишь! – улыбнулся веселый возчик шире. – Про варнака с варначкою, про сокровища их несметные… Главное, уши не развешивай. Вранье все это, байки одни! Таким байкам поддашься – и заведут они тебя в глушь лесную, не продерешься оттуда потом. Плюй на все, еще спасибо скажешь, что я тебя упредил.
– Спасибо я могу и сейчас сказать, – вздернула нос Маруся. – Только что мне ваше упрежденье? Я в комсомол готовлюсь вступать, а значит, ни в какие дремучие глупости не верю.
– Ты сейчас не веришь, – хохотнул возчик. – А вот как забредешь в лес, как пройдешь по-над Золотой падью… Там только зимой без опаски можно ходить, летом же то и знай такие мороки бродят, что, как бы ты ни хоронилася крестом и молитвой, не открестишься, не отмолишься.
– Предрассудки все это! – отмахнулась Маруся, уверенная, что никакой старорежимный морок ее не возьмет.
Возчик не врал: тоска в Падежине стояла смертная. Днем и ночью узенькие, кривенькие улочки были одинаково пусты. Иногда Маруся усаживалась на завалинку с самого раннего утра и то не успевала увидеть, как падежинцы идут на поля или на ферму. Может, туда и не ходил никто… Всяк возился на своем огороде, а совхозное начальство сюда и вовсе не заглядывало, разве что пробежится бригадир, размахивая засаленной тетрадкой и отчаянно стуча в ворота, и… несолоно хлебавши убежит восвояси, потому что никому неохота за «палочки» работать. Ну и с кем, скажите на милость, ей болтать о всяких кладах, если она и не видела никого?
Тетка о кладах тоже молчала. Она вообще больше молчала. Лежала в постели, лишь изредка вставая. Была совсем слаба, и Маруся поверила: сестра матери писала в письме о своей близкой смерти правду.
Маруся раньше думала, что деревенские близко живут. В том смысле, что все друг у дружки на виду, непрестанно бегают туда-сюда в гости и судачат о чем ни попадя. Ничего подобного! У них в бараке на Черном пруде в Нижнем и то поживей жизнь идет. А здесь – тишина. За все время только бабка Захарьевна, знахарка, что тетку пользовала, наведывалась. При ней всегда был племяш – она его так и называла, Племяш, без имени. Может, его и в самом деле так звали: здоровенный русоволосый парень, косая сажень в плечах, ручищи – только подковы гнуть. Он не заходил в избу – оставался стоять, опершись о забор и рыская настороженным взглядом по улице. Иногда взгляд его перебегал к Марусе, и той становилось чуть жутковато от пустоты, которая в его глазах сквозила. Казалось, Племяш малость не в себе. Придурки-то вот именно такие и бывают – громоздкие да пустоглазые! К счастью, Захарьевна приходила нечасто, а без нее Племяш не наведывался.
Захарьевна про клады тоже помалкивала. И вообще была с Марусей неприветлива, а почему, бог весть. Вот так и вышло, что впервые о падежинских легендах Маруся прочла в книжном обрывке, который остался от издания дяди Вассиана. Нет, конечно, ерунда все и предрассудки. Но читать больше было нечего, и Маруся огорчилась, что книжка искурочена.
Она спросила:
– Тетя Дуня, а почему книжка разорвана?
– Да был тут один… активист с обыском, – неохотно проронила та. – Библию я от него спрятала к себе под одеяло, а эту не успела. Да и не думала, что он ее тронет. А он как заревел: «Еще хуже, чем поповские бредни!» – ну и разорвал. Половинку в печку швырнул, а половинку Вассиан успел у него отнять.
– К вам приходили с обыском? – изумилась Маруся. – Да что ж у вас можно искать было? Вы что, контрразведчики? Троцкисты?
– Не погань язык, – сурово сказала тетя Дуня. – Сама-то понимаешь, чего несешь? Искали тут разное, наудачу… ну и зашли к нам ненароком.
Больше она на эту тему не обмолвилась ни словом. Вот так, почти не разговаривая, провели они несколько суток, и Маруся начала уже тихонько сходить с ума от тоски. Конечно, бездельничать ей было некогда: огород требовал забот, опять же птица – две куры, к которым хаживал в гости соседский петух, ну и в доме прибираться да варить нехитрые обеды. Возиться на огороде у Маруси не было никакой охоты. Так, прополола кое-что… Не создана она была для крестьянского труда, что и говорить. Однако размышляла волей-неволей, что будет делать с урожаем, если тетушка все же вскоре умрет. На чем вывозить картошку в город? Оно бы, конечно, не худо, да ведь копать ее не раньше сентября… Неужели до сентября тут сидеть и как бы ждать теткиной смерти? Неладно, нехорошо… Да и к учебе нужно в сентябре возвращаться…
Совсем худо стало, когда девушка услышала, как тетка плачет по ночам. Плачет и разговаривает во сне. Сначала Маруся решила, что кто-то есть в доме, а потом поняла, что тетка говорит сама с собой – вернее, с мужем, которого видит во сне.
– Что ж ты ни весточки, ни словечка… – жалобно бормотала больная. – Как воришка, который прокрался в дом, украл – да и сбежал. Неужели правду говорила Дашка, мол, ты и меня так же покинешь безжалостно, как ее покинул ради меня?
Ах, вот, значит, что развело сестер… Правильно Марусе тогда еще, в городе, показалось, будто в голосе матери звучит неизбывная ревность. Что ж он за человек был, Вассиан Хмуров, если две старые женщины по нему до сих пор убиваются?
Конечно, старые! Марусе девятнадцать, значит, матери ее – уже тридцать восемь, а тете, которая на два года старше, аж сорок. Седая древность, словом.
В ту ночь Маруся так и не заснула. А утром поднялась чуть свет, тихонько оделась и осторожно, стараясь не ступать на скрипучие половицы посреди горницы (идти надлежало по стеночке, тогда можно добраться до двери бесшумно), вышла на крыльцо. Поплескала в лицо из бочки с дождевой водой, ею же пригладила коротко остриженные волосы (забыла причесаться, но не возвращаться же за гребешком) и села на ступеньках, поеживаясь от приставшей к мокрому лицу и волосам утренней прохлады.
Роса щедро сверкала на траве, что значило – день будет жарок. Маруся подумала, что лучше бы она росой умылась. Как в сказке. Умываешься росой – красавицей станешь, что всем известно. Ах, да кому нужна ее красота, которая тут, в деревне, вянет? Понятно, почему мать стремглав выскочила за Николая Павлова, хоть он и невзрачен собой, и к рюмочке то и знай приложиться норовит, – это было единственное средство вырваться из скучного – мучительно-скучного! – Падежина. Да еще после того, как сестра отбила ухажера. Небось Даше было все равно, за кого замуж идти, лишь бы не в омут головой…
Так жалко стало и мать, и тетку, и, главное, собственную пропадающую жизнь, что у Маруси слезы навернулись на глаза и одна даже капнула на голую коленку. А коленка была поцарапана, и царапину неприятно защипало. Маруся чуть наклонилась, чтобы коленку подолом вытереть, и тут ей в глаза бросилось что-то белое в щели меж ступеньками.
Она наклонилась и посмотрела поближе. Там лежала какая-то бумажка, покрытая синими разводами.
– Что это? – испуганно вскрикнула Алёна, косясь на разбитое окно. – Кто это сделал?!
Громко затопало – мимо пронеслись две пары ног. Одни были Лешего – в нормальных теплых зимних ботинках. Другие хозяйские, в смысле Феича, – в какой-то обувке, которую нельзя было назвать другим словом, как пимы. Не то чтобы Алёна совершенно точно знала, что такое пимы, но в ее представлении они были чем-то вроде обрезанных валенок, подшитых резиной. Именно подшитых, а не вставленных в калоши! Такую обувку и носил Феич.
Хлопнула дверь, и Алёна поняла, что мужчины убежали ловить злоумышленника, а она осталась одна. Сделалось по-настоящему жутко – она ведь не могла без посторонней помощи поднять кресло. Конечно, ничего страшного, Леший и Феич придут назад и вернут ее в нормальное состояние, а все же… Ох, уж поскорей бы они возвращались!
Раздался шум. Что-то хлопнуло – наверное, открылась и закрылась дверь.
– Феич! – радостно позвала Алёна. – Леший! Скорей переверните меня, а то я уже не пойму, где верх, где низ, все в голове смешалось!
– Феич и ваш приятель на улице, ловят кого-то, – раздался незнакомый голос. – Вообще-то свинство с их стороны, что бросили беспомощную женщину в этом уродском кресле! Впрочем, вполне в духе Феича, он ведь ненормальный. А вы что, сами сойти не можете?
– Нет, я боюсь оторвать руки от пола. Видите, он у меня над головой, – пояснила Алёна.
– Пол над головой? – хмыкнул незнакомец. – Занятно. Над головой, насколько мне известно, обычно бывает потолок.
– А вы кто? – спросила вконец замороченная Алёна. – И где?
– Я – вот он, – раздался голос, и прямо перед лицом Алёны оказалось лицо мужчины лет сорока пяти – симпатичное, синеглазое, с веселым, даже разудалым выражением, чисто выбритое. Нормальное, словом, лицо. Самое удивительное, что Алёна уже где-то видела этого человека. И что-то в нем было странное… Спустя минуту наша героиня, по роду профессии своей привыкшая мыслить логически, поняла, что у мужчины просто-напросто волосы дыбом стоят.
– А почему у вас волосы дыбом? – изумилась Алёна.
– Дыбом?! – Незнакомец явно озадачился и сделал какое-то неловкое движение, словно намеревался опустить одну руку, тронуть ею волосы, однако так и не решился.
– Ну да, – сказала Алёна. – И вообще, не пойму, почему вы держите руки поднятыми.
Он ухмыльнулся:
– А я нарочно. Чтобы потолок не упал.
– Какой потолок? – испугалась Алёна.
– Который у вас над головой, другого тут нету.
– А разве у меня над головой потолок? – озадачилась Алёна.
– Привет… – хмыкнул незнакомец. – А что же еще может быть над головой? Не пол же! Железная логика! Согласитесь, милая дама.
Алёна всегда пасовала перед железной логикой. Но, согласно той же логике, выходило, что и она не висит вниз головой, а стоит на своих ногах. Значит, Леший и Феич, перед тем как выбежать, все-таки успели перевернуть кресло.
У Алёны стало легче на душе. Конечно, если гость придерживает руками потолок, чтобы тот не упал, Алёна тоже должна это делать. Ну и что, ей совершенно не трудно. Настолько не трудно, что можно светскую беседу с гостем вести.
– А что привело вас к Феичу? – спросила Алёна приветливо.
– Ну, что… – задумчиво протянул незнакомец. – Я Тимкин клад ищу. Вы, конечно, в курсе дела.
– Видите ли… – неопределенно протянула и Алёна, совершенно не понимавшая, о чем речь, но почему-то стеснявшаяся в том признаться.
Она не договорила, потому что вспомнила, где видела мужчину.
Встреча сия произошла при обстоятельствах забавных, обыденных и довольно трогательных. Произошло это несколько дней назад на главпочтамте, куда Алёна зашла заплатить за телефон. Она оплатила счет и вышла в вестибюль, как вдруг к ней приблизился высоченный, румяный, синеглазый мужчина лет сорока пяти в странных одеяниях нараспашку – что-то вроде армяка из джинсовой ткани, какие-то бусы на грубом сером свитере а-ля Эрнест Хемингуэй и девчачьи фенечки на запястьях, джинсы в разноцветных заплатах, заправленные в кирзовые сапоги… Короче, не то эмо, не то шизик, а может, оба-два в одном флаконе. И мужчина сказал:
– Какая же вы красавица! С ума сойти! Хотите, крестик ваш заряжу положительной энергией? И вообще, – добавил он, делая некие пассы вокруг Алёниной груди, как будто мечтал через ее каракулевую курточку определить, какой номер лифчика носит писательница, – я сейчас отогнал от вас все неприятности, все болезни. Вы теперь совершенно здоровы. Дайте хоть сколько-нибудь.
– Что? – спросила растерявшая Алёна.
– Ну, рубль или два, или десятку-две, или сотню-две, а можно и пару тысчонок… Но знайте: от такой красавицы даже копеечку с благодарностью приму.
– О господи, – смутилась Алёна. – Я только что за телефон заплатила, и кошелек пустой. Вот разве что это… – Она достала из кармана курточки пригоршню пятаков, полученных на сдачу.
– Спасибо, – весело сказал эмо-шизик, подставляя ладонь. – Ну до чего же вы красивая и сексуальная! Так бы и съел, давно таких не видел!
Понятно, мужик отрабатывал мелочовку, но очень симпатично это делал. Главное, Алёна была совершенно убеждена в правдивости каждого его слова. И не имела ничего против того, чтобы еще что-то в таком же роде послушать. Однако в ту минуту откуда ни возьмись явился почтовый охранник – молодой и непреклонный – и прикрикнул на загадочного мужика:
– А ну хватит тут побираться!
– Да кто побирается? – удивился веселый человек. – Я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью. Хочешь, крестик заворожу? Нагоню положительные эмоции?
– Здесь вам не центр нетрадиционной медицины, а главпочтамт, – сурово проговорил охранник, косясь на Алёну. – Нечего тут… Идите, ну!
– Ревнуешь красотку, что ли? – с хитрющим выражением проговорил вдруг эмо-шизик. – Да брось, она не про тебя! Ты для нее мелковат, да и мальчишка, а ей нужен мужчина в полном расцвете лет.
– Уж не ты ли? – презрительно проронил охранник, имевший метра два росту и классическую косую сажень в плечах.
Алёна не стала ждать, пока они выяснят отношения, и поскорей ушла. В преотличном настроении, надо сказать, улыбаясь про себя и чувствуя, что похорошела за последние пять минут на порядок. У нее даже нога перестала болеть, а из-под стабильно-низкой облачности последних дней вроде бы даже солнышко проглянуло.
Впрочем, длилось сие эйфорическое состояние недолго. Из-за поворота на улицу Горького навстречу Алёне явился, нелепо выбрасывая вперед ноги в валенках, низкорослый косматый человек в черной одежде до полу (и не ряса монашеская, а что-то вроде), торчащей из-под расхристанной дубленки. Он метнул неприязненный взгляд на ее сияющее лицо и прошипел:
– Грешница, покайся! О душе думать пора. Все там будем, помни! – после чего исчез, аки злобный ворон, который налетел, каркнул – да и улетел прочь.
Ох, как сразу заболела нога… И сумрак сгустился – какое еще солнце ей примерещилось?! Ужасно захотелось вернуться на почтамт и снова набраться веселого задора от мастера заговаривать крестики и делать комплименты. Однако его, конечно, уже изгнал ревнивый охранник…
Алёна призвала на помощь свое знаменитое чувство юмора и пошла дальше, подумав, что эти двое, эмо-шизик с почтамта и «черный ворон», явились на ее жизненном пути, как свет и тень, как хорошее и плохое, как радость и горе. Ну разумеется, человеку свойственно запоминать хорошее, свет и радость, именно поэтому весельчак с почтамта и запал в память Алёне. Физиономию косматого «ворона» она едва ли запомнила бы, а вот его… И ничего, что волосы незнакомца стояли сейчас дыбом, физиономия почему-то раскраснелась, а глаза налились кровью (почему-почему, ну, видимо, потому, что потолок держать – это тебе не кот начихал, совершенно как в песне про атлантов, которые небо держат на каменных руках: «Держать его, махину, не мед со стороны!»), все равно он был тот самый человек.
Конечно, меньше всего Алёна могла бы ожидать встретить его вновь, да еще где и при каких обстоятельствах – поддерживающим потолок жилухи Феича. Но в любом случае она обрадовалась и, улыбаясь, воскликнула:
– Слушайте, а ведь я вас узнала! Мы с вами виделись на главпочтамте. Помните? Вы предлагали мне крестик заговорить, а еще уверяли, что… – Тут Алёне стало неловко упоминать про его смелые и откровенные комплименты, и она несколько смикшировала свои воспоминания: – Еще говорили, что все мои болезни исчезнут. Помните?
Человек нахмурился. Его лицо и глаза еще сильнее налились кровью. Как-то непохоже было, что он очень обрадовался, услышав слова Алёны…
– Слушайте, – вдруг проговорила она озадаченно, – почему тут так газом пахнет? Вы чувствуете?
В самом деле – газом откуда-то тянуло. Что было очень странно, поскольку никаких признаков газовой плиты или баллонов в доме-сарае Феича и в помине не было. Тем не менее газом попахивало – как бы из-под пола тянуло.
– А, черт! – вдруг воскликнул мужчина и… и, сильно оттолкнувшись от потолка руками, перевернулся так, что уперся в него ногами. Мгновение Алёна в тупом изумлении разглядывала его ботинки, на которые спускались довольно обтерханные джинсы.
«Странно, – успела она подумать, – стоит вверх ногами, а джинсы почему-то не задрались».
В то же мгновение наша героиня ощутила сильный рывок. Все смешалось перед ее глазами, потолок с полом, верх с низом поменялись местами, заломило ноги, и кровь так резко отлила от головы, что Алёна, испуганно вскрикнув, лишилась сознания.
«Софрон осторожно сдвинул в сторону пышноцветный шиповниковый куст. Не дай бог ветку повредить – глазастый Чуваев мигом насторожится: почему шиповник цвел и цвел и вдруг цвести перестал. И сунет сюда свой острый нос. А если Чуваев куда нос сует, то дело можно считать загубленным. Нет у каторжных старателей более вредного надсмотрщика. На что у них жизнь тяжела, а такие, как Чуваев, ее еще тяжелей делают. Нет, упаси бог допустить, чтобы он приметил нечто неладное с кустом! По той же причине следует беречься и не стрясти лепестков с веток. Ведь кругом шиповник стоит еще в нетронутом цвету. «Собачей розой» называет его Максим. Оказывается, в переводе с особенного языка, которым изъясняются люди ученые и который называется латынью, именно так должен именоваться шиповник. Софрону казалось, что название не столько научное, сколько бранное, поэтому сейчас сердито ворчал, отодвигая ветку:
– Ух ты, рожа твоя собачья! Да не стрясу я лепестков, ну что ты этак-то трепещешься!
Повезло – Максим знал, что Софрон вот-вот появится, и уже осторожно косился в сторону холма, а потому приметил его сразу. И, тяжело подволакивая ногу, натертую кандалами, побрел к холму, на ходу выдергивая вздержку из штанов, как если бы задумал отлучиться по нужде. На него никто не обратил внимания – все работяги столпились около человека в офицерской форме, который пристально разглядывал кремневый сколыш, а рядом стоял худенький юноша-гольд с непременной круглой серьгой, оснащенной подвесками из разноцветных камней, и что-то быстро-быстро говорил на ломаном русском языке.
Софрон неприязненно покосился на Акимку – так звали юношу. Он хвостом ходил за Тати и нипочем не желал отступаться. Она-то на него даже не глядела, но ее холодность его никак не охлаждала. И ее дед Кол́а, у которого жила Тати после смерти матери, очень не прочь был отдать свою шалую и непутевую (даже табаку в рот не брала, хотя ни одного гольда, мужчину или женщину, малого или взрослого, не увидишь без трубки, а по запаху можно их угадать издалека) внучку Акимке, который дружен с русскими и которого сам русский инженер, капитан Стрекалов, очень привечает. А когда Софрон заговорил с Кол́ой о женитьбе на Тати, старик даже головы в его сторону не повернул. Он даже и помыслить не мог о том, чтобы девушка из рода Актанка вышла за русского. Другое дело Акимка – он свой, а русские ему помогут разбогатеть и стать настоящим нойоном[10]…
Да, ничего не скажешь, Стрекалов с узкоглазым Акимкой носился как с писаной торбой и называл его самородком подороже золотых. А что он такого сделал? Нет, ну если разобраться? Это же дед его, старый шаман…
В ту минуту Софрон перестал думать об Акимке, потому что увидел: конвойный Чуваев приметил, как Максим отошел в сторону, и двинулся за ним с пакостной улыбочкой на веснушчатом остроносом лице.
Но Максим уже обнажил свой тощий зад и сидел на корточках спиной к шиповниковому кусту, задумчиво подпершись локтями, и на Чуваева внимания не обратил, как и положено человеку, занятому нужным делом.
Конвойный ухмыльнулся:
– Бог в помощь, страдалец! – и отошел к остальным обитателям прииска.
Максим тихо плюнул ему вслед:
– Вот же гадина! – Он знал, что Софрон слышит его, и спешил душу излить: – Небось когда надену штаны, он не поленится подойти и палочкой дерьмо мое поворошить, чтобы проверить, не исхитил ли я самородочка, не спрятал ли в кишках, да не обронил ли незадачливо. Эх, понимал бы я его суету, кабы ему какой-никакой процент с добычи шел, а то ведь изгаляется чисто по сути своей гнусной, палаческой. Об одном Господа Бога молю, чтобы Стрекалов, как отправится в путь, именно этого ката взял бы с собой за стражника и кучера. Уж я бы тогда дал воли рукам, уж я бы потешил душеньку!
И тут же Максим, видимо, спохватился, что слишком увлекся ненужными проклятьями, а времени у них с Софроном мало, и спросил:
– Ну что там придумала наша великоумная Марина для помощи бедному Кортесу?
Когда Максим первый раз называл Тати Мариной, а себя Кортесом, Софрон решил было, что кандальник умом сдвинулся. Да и Тати поглядывала не без испуга, хотя она мало чего в жизни боялась. Потом Максим рассказал им про испанца Кортеса, приплывшего в далекую страну Мексику, чтобы разжиться там золотишком, и про тамошнюю туземную девку Марину. То есть ее звали как-то иначе, вовсе язык сломать, чтобы выговорить, но Кортес ее Мариной прозвал, и она была ему верной помощницей до того самого дня, как он покорил-таки всех дикарей и обогател за их счет и за счет их жизней. Ну что ж, некоторое сходство было. Только Марина помогала своему любовнику, а Максим не был любовником Тати, это первое, а второе – Марина весь свой народ во власть испанцам отдала на разграбление. Тати же, хоть и презирала мирных гольдов и чтила из них только род Актанка, имевшего предком того же тигра, что и она, хоть и предпочитала называть себя маньчжуркой, все-таки никому из гольдов не желала зла. Она знала, конечно, что ради достижения их цели придется оставить позади несколько трупов, что обречены погибнуть Акимка, инженер Стрекалов и неведомый пока стражник, но это были те трупы, которые необходимо переступить, чтобы выйти на дорогу к богатой и свободной жизни, которая, в представлении Тати, существовала для русских и их женщин. Такой жизни Тати хотела еще сильней, чем участи маньчжурской царевны, а ведь именно маньчжурской царевной называл ее Максим и, бывало, смеялся, что именно про нее было написано в какой-то книжке, которую он читал аж в самом Санкт-Петербурге много-много лет назад – еще до того, как его забрили в кандальники и отправили на Амур, на прииск Кремневый Ручей, дробить кварц ради того, чтобы отделить от него золото.
В той книжке рассказывалась история любви какого-то русского – не то разбойника, не то землепроходца, а вернее всего, и того, и другого, – который жил в маньчжурских степях грабительскими набегами, верховодил шайкой таких же удалых сорвиголов, каким был сам, и однажды умудрился исхитить маньчжурскую царевну, которая вместе со свитой и стражей направлялась к своему будущему мужу. Вместо того чтобы выйти за сановного маньчжура, царевна принуждена была стать наложницей атамана, и хоть покорно терпела его ласки, все же смотрела на него с ненавистью. Логовище свое атаман устроил на вершине сопки, которую почитал неприступной, но вот однажды шайка его проснулась и обнаружила, что лагерь обложен огромным маньчжурским войском и из осады можно только на крыльях улететь. Но крыльев ни у кого не было, и, не желая медленно умирать от голода и жажды, разбойники предпочли попытаться прорваться с боем – или погибнуть. Они и погибли – все, кроме атамана, которого потом велел привести к себе маньчжурский военачальник. Ведь именно его невесту некогда похитил русский, и сановник пожелал сам убить его. Но вдруг царевна бросилась к его ногам и стала умолять пощадить ее мужа. Потрясенный военачальник отложил казнь до утра, однако ночью царевна помогла русскому бежать – и с тех пор они не расставались ни на миг, жили в лесу год или два, счастливые лишь своей любовью, до тех пор, пока не погибли оба враз, в один день и даже в одну минуту, убитые огромным камнем, скатившимся со скалы.
Когда Максим рассказывал эту историю, Тати слушала с недоверчивым выражением на лице, а Софрон, который любил разные легенды, был вне себя от восторга. Такой сказки он никогда не слышал!
– А ты хотела бы умереть со своим мужем, со своим любимым вот так – в один день, в одну минуту? – спросил Максим, усмехаясь.
Тати посмотрела на Софрона и спокойно ответила, что все это очень хорошо выходит в сказках, а в жизни обыкновенно случается иначе и гораздо скучнее.
– Экая рационалистическая девица наша узкоглазая терзательница сердец! – засмеялся тогда Максим. – Ни грана поэтичности, коя должна быть свойственна истинному дитяти природы!
Тати холодно пожала плечами, а Софрон понурился оттого, что ничего в словах Максима не понял. Вообще Максим часто говорил такое, что оставалось для Софрона слишком мудреным, слова не залетали ему в уши, а словно бы мимо разума пропархивали. А вот Тати, чудилось, смысл Максимовых заумных речений отлично понимала, хоть и была дикарка, всего-навсего девчонка из племени гольдов. Но ведь Софрон грамоту знал, букварь и Библию читать умел, а она-то?!
Хотя нет, она тоже умела читать. Только не книги, написанные буквами, а диковинные черты, и резы, и круги, и волнистые линии, и изображения птиц и рыб, которые были начертаны на огромном камне, спрятанном в подводной амурской пещере. Снизу камень омывался прохладной, темной волной, а сверху освещался лучами солнца, косо проникавшими в скальную расщелину. На взгляд Софрона, изображено на том камне было совершенно дикое, случайное смешение каких-то невнятных знаков, однако Тати читала их так легко, как если бы там были аз, буки, веди, глаголь и добро, начертанные на огромной странице каменного букваря.
Тати читала Софрону про род белого тигра, который некогда владел здесь всеми землями, про то, что каждый человек рано или поздно вернется на землю своих предков, только неведомо, произойдет это при жизни или после смерти, а еще про то, что где-то далеко лежит какая-то Золотая падь, побывав в которой каждый узнает о себе самое главное, суть натуры своей изведает.
Она читала знаки на камне, облекала их в слова, на ходу переводя на русский язык, ну а Софрон смотрел на ее маленькие круглые груди, лежащие на поверхности темной воды, словно светлые лотосы на своих темных листьях. Ну да, им ведь пришлось раздеться, чтобы попасть в подводную пещеру. Тати первая скинула с себя свое платье из ровдуги[11] и махнула рукой, чтобы Софрон тоже раздевался. Он сперва стоял, вылупив на нее глаза, а потом потащил через голову рубаху. И запутался в ней, потому что кровь застучала в висках, он ничего не соображал, света белого не видел, а видел только тонкое, длинное, смугло-золотистое тело Тати, гладенькое, безволосое, словно бы шелковое. Он раньше видел русских девок голыми – случалось подглядывать в купальнях или банях, – ну и знал, что у них передки и подмышки волосиками покрыты, однако на теле Тати не было ни единого волоска, и красноватая щелка, прорезавшая ее передок, так и манила к себе жадный взгляд Софрона. Он отвернулся, стаскивая портки, и опрометью кинулся в воду, потому что боялся – Тати станет смеяться, когда увидит, что приключилось с ним от одного только вида ее.
Холодная амурская вода ненадолго отрезвила Софрона, но лишь ненадолго – пока он не увидел, как лежат на воде ее груди-лотосы. Теперь кровь стучала в чреслах, и ему казалось, что жар его тела согревает воду кругом. Хотелось схватить Тати, прижать к себе… А как же не хотелось, неужто он требенец[12] какой?! Просто он боялся, что девка вывернется и уплывет, а потом больше никогда к нему не подойдет. А ведь он давно по ней сох. Это китайцы отгородились от мира каменной стеной, а от любви разве отгородишься? «Не про меня она, – с тоской думал Софрон, – рохля я, неухватчивый…» Но мысли не отрезвляли тела, и вода вокруг, кажется, уже готова была вскипеть.