bannerbannerbanner
Несбывшаяся весна

Елена Арсеньева
Несбывшаяся весна

Полная версия

– А коли ты медработник, то знаешь, что нельзя так идти. Мало ли какая зараза могла попасть! Садись, живенько садись, у меня, конечно, лекарств никаких нет, но я твои коленки ромашковым отваром с тысячелистником промою, он у меня всегда наготове, для желудка, а заодно и тебе сгодится. А потом завяжу чистенькими тряпочками. Домой придешь – по-своему сделаешь, если захочешь, а лучше до завтра не трогай. Я ведь и пошепчу, оно, глядишь, поможет не хуже какой-нибудь мази…

И не успела Ольга глазом моргнуть, как она уже сидела босая на одном табурете, уложив ноги на другой, а хозяйка обмывала ее израненные колени. Никакого шепота Ольга не слышала, но, может быть, что-то значило это беззвучное шевеление сухих старушечьих губ? Может быть, шелест, который издавали они, обладал целительным действием? Странным образом даже ребра ломить перестало. Наконец исстрадавшиеся колени были обмыты, обмотаны белыми узкими полосами ткани, а на ноги бабулька натянула Ольге застиранные, штопаные-перештопаные чулки.

– Ты прости, кабы были чулочки поновей, я б тебе отдала, не жалея, но у меня новые на обряжанье приготовлены, оттуда не возьму, примета злая, – пояснила она. – Ничего, эти чистенькие, носи на здоровье.

– Ой, спасибо большое, – бормотала Ольга, разглядывая свои колени, ставшие толстыми и неуклюжими. Идти враскоряку придется. Ужас.

Хотя, если вспомнить, что было на том поле, то не ужас, а просто ничто. Суета сует.

– Спасибо большое, я вам чулки привезу, обязательно привезу. Завтра же! А может быть… – Она сунула руку в карман и покраснела от неловкости. – У меня денег не очень много с собой, но хоть что-то… возьмете? Возьмите, пожалуйста!

– И говорить такое не стыдно? – покачала головой хозяйка. – Сама не знаешь, что молотишь.

– Простите, – кивнула Ольга. – И правда не знаю. Простите меня, не сердитесь, ради бога!

– Ну ладно, коли бога вспомнила, так и быть, прощу, – смягчилась бабуля. – Чулки себе оставь. Положи в комод, и пусть лежат. Небось места не пролежат! Пока они у тебя в комоде будут, ты всегда домой вернешься. Где бы ни была и что бы с тобой ни случалось. А станешь через два года замуж выходить, поноси их немножко перед тем, как в постель с мужем ляжешь. И дочке то же накажи либо невестке. И внучке. Тогда детей здоровых нарожаете. Ну а выбросишь чулки или кто другой их выбросит – тут уж не знаю, тут уж как господь распорядится! – развела она руками.

Ольга слушала как зачарованная, расширив глаза. Она выйдет замуж через два года? А за кого? И у нее будет дочь или сын, а потом и внучка? А как она их назовет?

Бледный сумрак вдруг заклубился перед мысленным взором, и из него выступило слабо различимое мужское лицо… темные глаза… Нет, не разглядеть… И детское личико, которое мелькнуло с ним рядом, тоже не разглядеть!

– Ладно, ладно, ишь, заслушалась, – усмехнулась старушка, и Ольга очнулась, моргнула. Морок пропал. – Теперь ты мне чего-нибудь расскажи. Ты сама откуда, с Лензавода, что ли? Там, наверное, ужасти ужасные, все повзрывалось?

– Нет, я не с завода. Я из города приехала, хотела на завод работать устроиться, а тут…

– И-и, погляди-ка! – всплеснула руками хозяйка. – Ну, знать, не судьба тебе тут работать. Знать, судьба тебе на старом месте сидеть несходно! Бог уберег, ты бога-то поблагодари. Слышала я, будто в Высокове церковь открылась, раньше забитой стоявшая, правда или нет?

– Открылась в самом деле, – кивнула Ольга. – И бывшая церковь Спаса ремонтируется, там архив помещался. И даже в газетах было, что блюститель патриаршего престола митрополит Сергий разослал воззвание по епархиям с призывом мобилизовать народ против фашизма. Мол, церковь всегда была неотделима от народа.

– Это правда, – сказала бабуля. – Как ни отделяли ее, а она так и осталась неотделимой.

– Моя тетя теперь часто ходит в Высоково, – добавила Ольга.

– Тетя тетей, а ты сама туда сходи, поблагодари Отца нашего небесного, что спас тебя и охранил, – строго велела бабуля. – А то, глядишь, попадешь снова в такую же переделку, а он от тебя и отвратит взор свой благосклонный, не выручит. Так что сходи, слышь?

– Схожу, – пообещала Ольга, наклоняясь к крошечной старушке и целуя ее пергаментную щеку. – Спасибо вам. До свиданья!

– Иди, иди. Да про церкву не позабудь! – перекрестила ее хозяйка. – И чулки береги!

Ольга надела тети-Любин платок – он был перепачкан землей и порван в двух местах, пришлось его вывернуть наизнанку, – вышла за околицу деревни, на край поля – и остановилась. Вот там бежала она, там падала. Что это чернеет вдали меж кочек? Да это люди! Люди, которые бежали вместе с ней, падали рядом с ней – и не могли подняться, прошитые пулями. Они убиты! А вдруг кто-то живой остался?

«Я ведь санитарка! – вдруг вспомнила Ольга. – Я могу помочь. Я должна помочь! Надо пойти посмотреть».

Донесся вой сирены, и Ольга увидела несколько фургонов «Скорой помощи», которые со страшной скоростью неслись со стороны города.

Она вздохнула было с облегчением, но ни одна машина не замедлила ход – все мчались туда, где висела огромная черно-красная туча. С трудом Ольга поняла, что висит она на месте завода. Да, сейчас «Скорой помощи» не до тех несчастных, что лежат на поле. Надо идти ей.

Она все никак не могла решиться ступить на промерзшую, перекопанную землю, сделать хотя бы шаг по этому полю. Казалось, весь недавний ужас… как она бежала, падала, вскакивала… сразу же вернется.

«Меня могли убить здесь. И тогда… тогда, получается, тот человек, Григорий Алексеевич Москвин, погиб бы зря?! Но я осталась жива. И если я сейчас сбегу домой, то будет подло – потому что он погиб ради меня!»

Ольга ступила с утоптанной земли на распаханную, вздыбленную и медленно, оскальзываясь, побрела, глядя перед собой на неподвижное тело, черневшее вдали.

* * *

Да уж, воды там было много-много, в этой тихой, широкой реке Вычегде, в которую то справа, то слева вливались другие реки, поменьше, но тоже с низкими, заросшими лесом берегами. Так много воды, что при желании легко было и утопиться. Только такое никому и в голову не приходило!

По Вычегде, в глубь неведомой страны Коми, на баржах везли этап. Ехали сплошь женщины. Вечером, после переклички, всех сурово загоняли в трюм, но днем им разрешали сидеть на палубе, и они, глядя на подступившую к реке буйную зелень, на сонное движение воды, на роскошные закаты, отражавшиеся в тихих, шелковых волнах, порой забывали, кто они, куда и зачем едут.

Небольшие буксиры упорно тянули вверх по Вычегде плавучие тюрьмы, иногда подолгу застревая у маленьких пристаней, где набирали дрова: топки буксиров топили не углем, которого здесь было взять негде, а дровами, которых здесь было великое множество: кругом лагеря, а значит, кругом лесоповалы.

Навстречу баржам плыло по течению множество бревен, не связанных в плоты. Местные называли их «моль». «Почему моль? – думала Александра. – Почему не муха, не какое-то еще насекомое?» Этого выяснить не удалось. Зато она узнала еще два необыкновенных новых слова: «дрын» – палка, и второе, не имеющее отношения к сплаву леса, – «дроля». Оно значило – милый. Однажды баржа стояла на причале – в тишине далеко разносились по воде голоса, и с берега до Александры долетел насмешливый говорок какой-то женщины: «А ты бы ее дрыном! И ее, и ее дролю!»

Удивившись, Александра спросила у одного из конвойных – он был местный и вроде бы не такой угрюмообразный, как иные-прочие, – что значат эти слова. Он даже на улыбку расщедрился, «переводя».

«Боже мой! – смятенно подумала Александра. – Кто-то живет, любит, ревнует!»

Ей давно не хотелось плакать, после того ужаса в сарае в Рузаевке она запрещала себе слезы, но теперь подумала: а не всплакнуть ли, не дать ли душе послабление? Решила, что не стоит.

Правда, душа все же свое взяла тайком: утром Александра проснулась с мокрыми глазами. Но ночные слезы не в счет, это же понятно. Обиднее всего, что не вспомнить было, из-за чего плакала. А может, оно и к лучшему: не хватает еще днем думать о том, из-за чего надрывалась ночью!

Жила теперь только «от» и «до». Мыслями и чувствами – «от» и «до».

Все они так жили!

И вот в своем движении на восток они наконец достигли места назначения – Пезмогского комендантского участка. Сначала, правда, пришлось претерпеть неприятную остановку в Сыктывкаре. Здесь женщин высадили с барж и погрузили на автоплатформы с высокими бортами. Влезать на них было очень трудно, в юбках-то, женщины срывались, падали, потом подсаживали друг друга… Охрана с живейшим интересом наблюдала этот «цирк», а досужие мальчишки опять орали про фашисток. Многие женщины вспомнили Рузаевку и снова начали рыдать, но Александра и Катя крепились, изредка бросая друг на дружку грозные взгляды… такие грозные, что даже смешно становилось, ей-богу, ну как будто жизнь их зависела от того, выкатится ли из-под ресниц хоть одна слезинка. А может, и правда жизнь, никогда ведь не угадаешь наперед, что и от чего зависит! Наконец угнездились кое-как на тех поганых платформах, и женщин повезли на окраину города, в какой-то загон под открытым небом, где предстояло провести ночь. Мальчишки бежали по обочинам и орали про фашисток, как нанятые…

При посадке Катя, совсем того не желая, навлекла на себя гнев какого-то местного охранного начальника. Отчего-то его очень заинтересовало, по какой статье отбывает срок эта угрюмая (Катерина, чернявая, смуглая, худая, была красива какой-то мрачной, темной, сильной красотой) женщина. Катерина честно призналась, что у нее нет статьи. Начальник, бывший несколько под хмельком, решил, что над ним издевается «какая-то зэчка», и поднял крик с руганью.

Прибежал сопровождающий, который ехал с этапом из самой Рузаевки, и точно на таких же повышенных тонах и с такими же выражениями доходчиво пояснил, что здесь все без статей. Потому что жены!

– А эта? – Начальник вдруг подозрительно покосился на Александру. – Эта тоже жена?

 

– Да всякая баба небось чья-то жена! – философически рассудил сопровождающий, не желая вдаваться в подробности дела заключенной Аксаковой.

Начальник, сраженный таким доводом, утихомирился так же внезапно, как раскричался.

А Александра впервые за многие годы вспомнила о Дмитрии.

Жив ли он? В самом ли деле она все еще жена его?

Ее уединенная, увядшая, умершая женская жизнь была вот уже более двадцати лет сосредоточена только в области воспоминаний, да и те не имели к законному, венчанному супругу почти никакого касательства. Все же нельзя, нечестно было идти за него замуж, рассуждала уже в который раз Александра, если любишь другого так, как она любила Игоря Вознесенского. Конечно, она была обречена на измену Дмитрию, и если бы только Игорь согласился, измена эта свершилась бы гораздо раньше и одним разом не ограничилась, конечно. Но… бодливой корове бог рог не дает, вот уж точно.

А интересно, подумала мельком Александра, есть какая-нибудь сила, которая способна выбить из ее головы мысли об Игоре, а из сердца – тоску по нему? Наверное, нет. Она ведь даже о дочери, об отце, брате, который тоже где-то тянет зэковскую лямку (о его участи узнать ничего не удавалось, хоть и спрашивала всех, кто прибывал из Энска или области), вспоминает куда реже, о Дмитрии и говорить нечего! Ну, об Оле, Шурке и о папе она просто не разрешает себе думать, а об Игоре – разрешает, да еще как. Это понятно. Ведь встреча с семьей вполне может и не состояться. Везут их не на курорт, не в санаторий, и неизвестно, выживет ли она. Но в таком случае встреча с Игорем там, где им никто мешать не будет, приближается! И о ней можно мечтать, мечтать сколько угодно!

Странная логика, конечно… Но уж какая есть.

На другое утро этап на мелких баржах проследовал по Вычегде из Сыктывкара дальше, и вскоре явился перед Александрой тот самый Пезмогский лагпункт, в котором ей было суждено прожить пять лет.

Лагерь стоял не на самой Вычегде, а в трех километрах от главного течения реки, на ее притоке по имени Локчим. Поэтому вся система расположенных тут лагерей называлась Локчимлаг. И в этой системе один лагерь назывался в честь села Пезмог.

Пезмогский лагпункт являл собой небольшой участок земли, огороженный колючей проволокой и пересеченный бурлящим ручьем. На его берегу стояли баня и жилые бараки, для мужчин отдельно и отдельно для женщин. Кроме того, в черте зоны находился домик, санчасть. Александра подумала – как бы туда попасть на работу… Но в первый же вечер она угодила в карцер, а оттуда выход был только один – на самую тяжелую работу: на раскорчевку пней…

Наверное, был какой-то особый смысл в том, что она, всю свою жизнь любившая чужого мужа, угодила в карцер именно из-за любви женщины к чужому мужу!

Хотя, строго говоря, Сашка-парикмахер не был ничьим мужем, ни Клавки, ни Нюрки. Он был сам по себе. А они его любили, две девки, которые прибыли в Пезмог неделей раньше и уже успели надорвать себе сердца из-за этого самого Сашки. И вот, едва лишь вновь прибывших «каэров»[2] отвели в предназначенный им барак и они, полумертвые от усталости, сняли с плеч вещевые мешки и повалились на нары, как начался какой-то крик, брань, матерщина, состоявшая по большей части из незнакомых Александре слов (однако узнать их значение ей едва ли когда-то захочется!), а потом в проход выскочили две молодые женщины. Обе сорвали с себя ватники и остались в каких-то пестрых вязаных кофточках (потом выяснилось, что заключенные умелицы вязали их невесть из каких охвостьев шерстяных, хлопчатых, гарусных нитей, отчего и получался такой, с позволения сказать, le mélange[3]) и в кокетливо надвинутых на лоб и приподнятых сзади (по самой последней уркаганской моде!) косынках. Выкрикнув в лицо друг другу совсем уже неудобоваримые оскорбления, женщины кинулись вперед, навострив когти. Они и царапались, и рвали друг дружку за коротко стриженные волосы (косынки уже давно валялись на полу), и жестоко мутузили кулаками со страстью истинных Кармен. Тут-то Александра и прослышала о существовании блистательного Сашки-парикмахера, а потом узнала, как одна изобретательная женщина может называть другую, если оскорблена в самых лучших сердечных чувствах. Наконец охрана, привлеченная шумом и гамом, разлила соперниц водой. Они были растащены в разные стороны одна другой краше – с расцарапанными лицами и всклокоченными волосами.

Тут же появился начальник лагпункта в сопровождении коменданта и выкрикнул, что был приказ: прежде чем войти в барак, следовало вымыть в нем пол и «навести приборочку». «А вы посмотрите тут и тут!» – тыкал он пальцем во все стороны. Что и говорить, пол в бараке был и в самом деле довольно грязный, а за бочкой с водой скопился давным-давно не выметенный мусор.

Начальник лагпункта – фамилия его была Мельников – рассвирепел:

– Вы что мне тут змей развели?!

Услышав это, и «каэрки», и уголовницы в едином порыве вскочили на нары и истерически завизжали, вглядываясь в пол в поисках змей. Возмущенный Мельников приказал посадить в карцер драчливых соперниц, а также старост уркаганок и «литерниц», как называли политических заключенных.

Старостой первых была крепкая, с хитрющим взором Надя-Кобел.

«Наверное, начальник хотел сказать – козел? – подумала Александра, которой еще предстояло узнать значение этого странного неологизма. – Но почему к женщине – слово в мужском роде?»

Сейчас, впрочем, было не до лингвистики.

Матеря на чем свет стоит соперниц, Надя-Кобел вышла из строя. Обе драчуньи последовали за ней с самым мирным видом.

– А где староста нового этапа? – грозно воззрился Мельников почему-то на Александру.

Она пожала плечами:

– У нас нет старосты, гражданин начальник. Мы только что прибыли и еще не выбрали…

– Вам что, верховный совет выбирать? – прервал ее Мельников. – Ишь, выборы им понадобились! По какой статье?

Глаза его не отрывались от Александры.

– У меня нет статьи, – со вздохом, как о неизлечимой, но привычной болезни, сообщила она. – Определение – КРД.

– Ежу понятно, что КРД, – проворчал Мельников. – У тебя КРД на лбу написано! Ты будешь старостой!

– Прошу мне не тыкать, гражданин начальник, – тихо сказала Александра, которая хоть и устала от этой бесполезной деятельности – перевоспитывать энкавэдэшных невежд, – за которую не единожды была наказана, а все же решилась на очередной рискованный шаг, тем паче – все равно карцер ждет.

– Извольте проследовать в карцер! – мягко сказал Мельников, показав таким образом, что ему не чуждо чувство юмора.

Карцера, собственно, было два. В один важно проследовала Надя-Кобел, прихватив с собой одну из Кармен по имени Нюрка – малокровную блондиночку.

– Совет да любовь, – проворчала стоящая рядом с Александрой зэчка.

Кое-что начало проясняться…

Другой карцер – помещение только что построенное, напоминавшее каменный мешок, в котором со стен текла вода, – пришлось обживать Александре и Кармен по имени Клавка. Помня о Кларе Черкизовой, Александра очень благоволила ко всем носительницам этого имени. Она приветливо улыбнулась Кармен и спросила, кого, собственно, любит Сашка-парикмахер. У той сделалось озадаченное выражение лица:

– А хрен его душу знает! Может, и никого. А может, обе по сердцу.

При этих словах Александра с невероятной отчетливостью увидела перед собой девушку в платочке, похожую на горничную из хорошего дома, и вспомнила, как она, тогда еще Сашенька Русанова, расспрашивала ее на Острожной площади:

– А тот молодой человек, он-то в кого влюблен? В вас или в эту, как ее там, ехидну Раиску?

Девушка, помнилось Александре, призадумалась так крепко, что даже лобик наморщила. Подумала-подумала, повздыхала-повздыхала, а потом растерянно проговорила:

– Так ведь он, бедолага, небось и сам не знает. Наверное, совсем с разума сбился, на части разорвался: и та по сердцу, и другая!

– Так не бывает, – покачала тогда головой юная, неопытная Сашенька Русанова. – Говорю вам, так не бывает!

– Много ты знаешь! – хмыкнула девушка. – Не бывает… Как же иначе быть может, коли мы с Раиской обе-вместе свечки Варваре-великомученице на любовь до гроба ставили и молебны за здравие заказывали! А если в часовне Варвары-великомученицы – вон в той, в кирпичной, что на Варварке, – поставить свечку на смертельную любовь, а потом молебен во здравие своего милого заказать, он в тебя непременно влюбится по гроб жизни. Не слышала, что ли?

И Александра сейчас взяла да и рассказала Клавке ту старинную историю. Та зачарованно выслушала и понимающе покивала:

– А что ты думаешь? Такое сплошь да рядом случается. Мужики – они страх до чего неверные! Наша-то сестра как в кого сердцем вопьется, так и держится, держится за своего единственного, а они, мужики, я говорю, ну чисто петухи, козлы и обезьяны! Эх, жаль, шибко далеко та часовня. Я б тоже свечку поставила, даром что все это – опиум для народа… Ну ладно, теперь спать давай, подруга. У тебя есть чем накрыться?

Александра пожала плечами – ее бушлат остался в бараке.

– Ложись к стенке, – скомандовала Клавка, указывая на дощатые нары, – да ко мне крепче жмись, так и согреемся. Ты не бойся, я к бабам равнодушная!

Может, следовало испугаться или нравственно ужаснуться, но Александру почему-то обуял нервический смех. Клавка некоторое время глядела на нее насупясь, а потом тоже стала мелко хихикать. Так они какое-то время смеялись да смеялись, но вскоре усталость взяла свое, и Александра, согревшись, уснула за Клавкиной плотной спиной и под полой бушлата, которым та ее накрыла.

Утром, разминая косточки и потягиваясь, Клавка проговорила, зевая:

– Ну чисто с маманьей родной переночевала. До чего тепло было! Тебе сколько лет, а?

Александра посчитала и ужаснулась. Однако врать постыдилась и призналась:

– Сорок два.

– Ну, ты еще молодая, – великодушно сказала Клавка. – Моей маманье шестьдесят. Должно быть так, коли жива. Давненько я о ней ничего не слышала… У нее нас шестеро, я последыш. Поскребыш нежданный. Оттого, видать, и уродилась такая шалавая, прочие-то люди как люди… Ладно, ты вот что: если что не так, сразу мне пожалуйся. Я тебя из любой беды выручу. Мы, «люди»[4], посильнее, покрепче, чем ваши контрики. И начальство нас побаивается. Вы – народишко безнадежный, а мы на перековке, из нас еще можно сделать полноценных членов общества!

При последних словах она сделала такой жест, что Александра сперва оторопела, а потом покраснела.

– Нет, – с ноткой жалости сказала Клавка. – В маманьи ты мне не годишься. Тебя саму еще учить да учить! Но в обиду я тебя не дам, помни!

К вечеру гнев Мельникова прошел, и драчуний, а также проштрафившихся старост водворили обратно в зону.

– Построиться! – скомандовал начальник. – Нашему лагмедпункту, попросту говоря санчасти, нужны квалифицированные медработники.

По рядам прошел шорох.

– Тихо! – рыкнул Мельников и повторил: – Ква-ли-фи-ци-ро-ван-ные, говорю я! Никакой самодеятельности! Там два профессора, они всякий обман живо раскусят. И если кого вернут как несправившегося, того сразу в карцер. Так что кто здесь квалифицированный?

Ряд женщин весь качнулся вперед, потом отпрянул, выровнялся – и впереди оказалась одна Александра.

– Во, глянь! – восторженно воскликнула Клавка. – Ну я ж говорю: чистая маманья!

Так Александра была зачислена в медсестры «лагмедпункта, попросту говоря – санчасти» и получила прозвище Маманья.

Наутро Мельников велел ей прийти познакомиться с докторами.

– Ленинградские они! – выдохнул он почтительно, прижмурив глаз. – Самые настоящие!

«Надо же! – изумилась Александра. – Он их уважает! Не только уркаганских, но и ленинградских уважает!»

 

Она уже прошла полпути до санчасти, когда заметила – что-то изменилось по сравнению со вчерашним днем. Что-то лишнее появилось вокруг… Да вот что! Еще один забор ставят вокруг зоны. Дощатый, да такой высокий, что весь лес закрыт будет. А лес-то красивый…

Оглянулась на конвойного, провожавшего ее:

– Забор строят? Зачем?

– Затем, что война, – наставительно сообщил конвоир. – Чтобы вы не сбежали к противнику, вот вам забор.

– Какая война? Давно? С кем? – не поверила Александра.

– С немцем…

Так она узнала о войне, которая шла уже который месяц. А они-то голову ломали, отчего здесь репродукторов нет на столбах. Оказывается, их сняли, потому что война.

* * *

Спустя час Ольга перешла поле и приостановилась на краю отсыпанной щебенкой дороги. У нее так теснило в груди, словно все это время она ни разу не перевела дух. Да и в самом деле – с замиранием сердца наклонялась над лежащими людьми и с тем же замиранием выпрямлялась, снова и снова не находя признаков жизни. Так и не нашла никого живого. Десять мертвых лежали на том поле. Четверо мужчин, шесть женщин.

– Схожу в церковь в Высокове и поставлю десять свечек за упокой, – пробормотала она и испугалась звука своего голоса. Показалось, она кричит… Да нет, это не она, это со стороны завода доносятся крики, нет, вопли, стоны, рыдания…

Ольга, мелко, трудно дыша, повернулась и посмотрела на черно-красное облако, которое по-прежнему реяло над развалинами завода. Правда, теперь сквозь него можно было что-то разглядеть. Вокруг теснились пожарные и санитарные машины, а вместо завода был огромный котлован, из которого торчали доски от деревянных перекрытий. Вверху дыбились горы покореженной железной арматуры, балок, врезавшихся друг в друга. Ольга не поверила глазам, когда увидела людей, висевших на этой арматуре, защемленных ею за руки, ноги, туловища.

Некоторые были неподвижны, некоторые бились в железных тисках.

Ольга зарыдала в голос и кинулась вперед. Завод уже оказался оцеплен милицией и солдатами, но какой в том был смысл, если пропускали всех, кто хотел и мог помочь несчастным? Ольгу пропустили сразу, как только она сказала, что медработник. Правда, ее медицинским знаниям тут не нашлось применения. Она только и могла, что таскала какие-то обломки стен, доски, тянула из развалин людей, живых и мертвых.

Вокруг котлована кипело море народу. Здесь успели собраться уцелевшие рабочие завода, жители соседних деревень, тех же Дубёнок, медработники со «Скорых», солдаты. Они вытаскивали из-под обломков уцелевших людей. Некоторые были так крепко защемлены железными балками, что требовались сварочные аппараты, чтобы их вытащить. И все время из-под обломков, из глубины завалов доносились стоны и крики, но добраться до этих людей было невозможно, они были обречены.

Как всегда, нашлись те, кто знает все больше и лучше остальных. Говорили, что все фашистские самолеты, прорвавшиеся к городу, были без опознавательных знаков, оттого и запоздало оповещение ПВО. Говорили, что штурман, конечно, рассчитывал сбросить бомбу на центральную часть завода, чтобы вывести его из строя. Однако силой ветра бомба была отнесена на несколько метров вперед и уничтожила цеха с работавшими в них людьми.

То и дело выкрикивали имена тех, кого находили живыми или мертвыми. Ольга слышала, как назвали фамилию директора завода Кузьмина, главного энергетика Филиппова, начальника телефонной станции Петрова, редактора многотиражной газеты «Ленинец» Сердитых, начальника отдела кадров Конюхова. Число погибших подходило к сотне, а уж раненых-то и вовсе было не сосчитать.

Стемнело. Котлован окружили автомобили со включенными фарами. Спасательные работы продолжались.

– Девушка! – Кто-то дернул Ольгу за рукав. Она оглянулась, отвела от лица сбившийся, забитый пылью платок. – Вы не видели тут… Ольга?! Ты?!

Голос показался знакомым. Ольга протерла запорошенные кирпичной пылью и известкой глаза.

Это был Николай Монахин.

– Оля… Ты жива!

Он стоял и растерянно улыбался, до нелепости внушительный и нарядный в своей шинели с голубыми петлицами.

– Оля!

Схватил ее под руку, повел прочь от котлована. Она еле передвигала ноги, спотыкаясь, чуть не падая. Упала бы, но Николай держал крепко.

– Погоди, куда ты меня тащишь?

– Домой.

– Я не могу уйти! Там люди!

– Ты что, не слышала? Подъехали новые бригады спасателей. Передавали же по радио, что все, кто начал работать днем, могут разъезжаться по домам, отдыхать. Не слышала?

– Нет. Я ничего не слышала.

В самом деле, так стучала кровь в ушах, что немудрено было не услышать ничего другого…

– Да ты еле стоишь! Господи, бедная моя… Поехали. У меня здесь машина.

– Какая?

– Ну какая… Какие машины бывают? На четырех колесах! Притормозил какую-то полуторку, дал шоферюге денег. Надо надеяться, дождется, не удерет.

– Ты как здесь оказался?

– Тебя искал.

– Меня?!

– Ну да! Ты ведь уехала утром. Всем известно, что Лензавод разбомбили. Твои там с ума сходят.

– Откуда ты знаешь?

– Да я приехал к вам, а тетя Люба почти без сознания от слез, за день постарела до неузнаваемости, у деда сердечный приступ. Их там какая-то тетка отхаживала, которая вместе с тобой была на строительстве укреплений – их, оказывается, всех оттуда вывезли, новую смену послали. Сказала, что надо на работу в госпиталь выходить, там начальство удивляется, отчего тебя нет, послало ее искать тебя.

– В госпиталь? – растерянно повторила Ольга. – А я думала, меня выгонят… я другую работу стала искать…

– Да, мне говорила тетя Люба, – с досадой сказал Николай. – Что за глупости с этой твоей работой!

– Как – глупости? – Ольга от изумления даже остановилась. – А на что мы жить будем, если я не стану работать? Что же, с голоду умирать?

– Да зачем же с голоду? – Николай остановился, резко повернул Ольгу. Прижал к себе, сдвинул несчастный тети-Любин платок, превратившийся в грязную тряпку, сплошь забитую кирпичной пылью, отвел со лба грязные пряди. – Господи, какая ты… Что за напасть на меня напала? Как ни встречу тебя, ты страшнее черта: то с окопов, то здесь роешься. А мне никого, кроме тебя, не нужно, понимаешь? Идти по жизни только с тобой хочу! Думаешь, я зачем приехал к вам сегодня? Я свататься приехал! Замуж тебя звать! Ты меня выгнала в прошлый раз, гадостей наговорила, а я не могу без тебя. Будь моей женой!

Ольга вдруг так ослабела, что почувствовала: еще мгновение – упадет без сознания. Ноги подкашивались. Она почти висела на руках Николая. Он отпустит – она упадет.

И все же слабо пробормотала:

– Отпусти. Сейчас не время об этом говорить. И не место. Давай хотя бы отойдем подальше.

– Да какая разница, когда и где об этом говорить?! Сейчас везде война. Везде одинаковая война! А жизнь идет, не останавливается.

«Как не останавливается? – смятенно подумала Ольга. – А у тех людей, которые остались в поле лежать убитыми, разве она не остановилась? И у тех, кого мы вытаскивали из-под развалин? Неужели Колька не понимает? Или это потому, что он летчик? С высоты не видно земли, не видно мертвых!»

И все же Николай послушался – умолк, пошел к дороге, пробираясь среди множества машин, по-прежнему поддерживая, почти таща Ольгу.

– Да где она, та полуторка? Ага, вон! – замахал свободной рукой. – Эй, вот я!

– Летчик? – раздался рядом хриплый мужской голос. – Ты летчик, да?

– Ну… – Николай оглянулся на вцепившегося в его рукав невысокого мужчину в ватнике и глубоко надвинутой кепке. Даже в мечущемся свете фар было видно, что его лицо и одежда забиты кирпичной и известковой пылью.

«Вот и я такая же», – равнодушно, устало подумала Ольга.

– Ле-етчик… – протянул мужчина. – Ишь, какой ты пышный! Истребитель, да? А почему ж ты их не истребил, тех, которые нас сегодня истребили? А? Или ты в казарме водку пил, пока нас тут заживо на части рвали? Где вы были, истребители? Почему город грудью не защитили, а, сталинские соколы? Мать вашу в задницу вместе со Сталиным!

– Ты думай, что говоришь, дядя! – рявкнул Николай, отталкивая напиравшего на него мужчину. – За такие слова можно, знаешь…

– Что? – тихо спросил тот. – Можно – что? Чем ты меня еще напугаешь, когда у меня под развалинами две дочери остались? Они, девчонки, вкалывали до седьмого пота, до кровавых мозолей, чтобы нашу армию и флот содержать и кормить. Защитников своих! А где вы, защитники? Нам всегда говорили: наша армия – армия героев, воевать будем малой кровью на вражеской территории, а Гитлер – сволочная мелюзга. А что теперь?! Война у нас на задах, сволочная мелюзга бьет нас насмерть, а герои спиртягу хлещут, пока нас тут убивают!

– Тебе дыхнуть, что ли? – клокочущим голосом, видимо, сдерживаясь из последних сил, прорычал Николай. – Какую спиртягу? Чего несешь? Да если хочешь знать, к городу сегодня сто пятьдесят бомбардировщиков рвались! Сто пятьдесят, понимаешь? А прорвались только четырнадцать! Ты думаешь, кто их не пустил, всех остальных? Мы, истребители. В том числе я.

– Только четырнадцать? – спросил мужчина. – Да ты что, спятил, командир? Какие четырнадцать? Нам одного хватило, видишь? Он две бомбы сбросил – всё! Он знал, куда летел, знал, куда бросал. Почему его пропустили? Почему ты его пропустил?

2КР или КРД – контрреволюционная деятельность – такой аббревиатурой определялся состав преступления многих осужденных в те годы. (Прим. автора.)
3Смесь (франц.).
4Так на арго называется воровской мир. (Прим. автора.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru