В путешествии, как известно, все зависит от случая: можно рядом с домом оказаться в беде, можно с легкостью проехать через необитаемую степь. Елизавете не повезло. Уже, по ее расчетам, близок был конец пути, как вдруг все заволокло сырой мглою, которая постепенно обратилась в метель.
Вокруг не стало видно ни зги; лошади скоро засеклись тащиться по вязкой грязной каше. Вдобавок кучер сообщил, что сбился с пути.
Вздохнув, Елизавета велела остановиться и пересесть к ней, чтобы и лошадям, и самому себе дать роздых. Лавр, блаженно шмыгая носом, притулился в уголке, даже не стряхнув запорошенного армяка, с коего тут же потекло.
Елизавета смотрела в окно, уткнувшись в соболий мех капюшона и радуясь, что надела эту теплую накидку. А вот ноги начали зябнуть. Жаль, не велела поставить жаровню с горячими угольями. Но ведь Починки не так уж далеко от города, надеялась, что дорога будет недолгой. А сейчас, в этой мгле, потерялись всякие представления о времени и пространстве.
– Ох ты, стыть какая, – пробормотал Лавр. – Да ништо, барыня, с рассветом ветер непременно утихнет.
– С рассветом?! – вскричала Елизавета. – Ты что же думаешь, нам тут еще до ночи сидеть?
– До ночи! – вздохнул Лавр. – Кабы до ночи, так еще спасибо скажешь!
Ничего не попишешь, старый кучер умел утешить... Впрочем, Елизавета понимала, что он побольше ее понимает в дорогах и погоде, потому следует довериться его опыту. С голоду они, конечно, не умрут; вдобавок водка есть. Но где набраться терпения?
Она переменила позу, поджав под себя ноги, и сказала:
– Выпей водки, Лавр, да вздремни, что ли. А я покараулю. Если что, разбужу.
Лавр не заставил себя уговаривать. Вообще слуги Елизаветы обходились со своей слишком задумчивой и чересчур уступчивой барыней без церемоний. Тяпнув стаканчик-другой из погребца, закусив пирожком, Лавр и впрямь мгновенно заснул, уткнувшись в уголок. По счастию, спал он тихо, без храпа, не мешая графине незряче глядеть в быстро темнеющее окошко и думать свою тяжкую думу.
...Миновал уж месяц с того дня, 29 августа, который вновь, как четыре года назад, изменил жизнь Елизаветы. Воротясь поутру с кладбища, она, конечно, не застала Вольного; зато прямо с порога ей в ноги повалилась ревущая Улька, бормоча, что бес попутал... Она, конечно, была готова и к пощечинам, порке, ругани, крикам, но только не к тому равнодушию, с каким барыня отшвырнула ее ногой и, проронив: «В Любавино!» – не обмолвилась с нею больше ни словом. Как ни рвалась к ней Улька, как ни выла под дверью, Елизавета не пожелала ее видеть. Она не чувствовала к глупой девчонке ни злобы, ни ревности – просто брезгливость. Конечно, вся вина за сию случку лежала на Вольном. Улька просто попалась ему под руку, как та молодка на Макарьевской гауптвахте, как множество иных-прочих баб и девок (а они были несомненно!). Как сама Елизавета, в конце концов... Происшествие на кладбище так изнурило ее, что она просто не в силах была болеть двумя болезнями враз. Избавившись от Ульки, вздохнула свободнее, отдавая себе, впрочем, отчет, что, когда б не история с Вольным, она не скоро смогла бы забыть пожары в церквах, знак серебряного венца и убийство Федора. То есть два потрясения друг друга взаимно уничтожили, дав Елизавете возможность занять свою бедную головушку иными мыслями.
Она более всего думала о Лисоньке и Эрике фон Тауберте, гадая, что же произошло с ними в тот роковой день, как вдруг воспоминание пронзило ее: Алексей-то Измайлов приезжал в Нижний из своего имения, расположенного близ Починок!..
От этой мысли сердце так заколотилось, что Елизавета принуждена была зажать его рукой. Данила сказал: «Бог весть куда она уехала, вроде как в Починки...» Конечно, в Починки! Ведь вполне возможно, что бегство Лисоньки и Тауберта почему-то расстроилось, и Алексей вновь встретился с той, которую любил. А ежели на сей раз его ухаживания имели успех? Он мог скрыть свое венчание и увезти Лисоньку в Починки. Если не сам, то через родственника, слугу, через отца, князя Измайлова, наконец! А уж как судьба забросила его потом на галеру «Зем-зем-сувы» и заставила назваться Лехом Волгарем, остается только гадать. Да и... полно, Алексей ли был там? Не ошиблась ли Елизавета, приняв Леха Волгаря за свою неизбывную любовь?
От этой догадки она ощутила разом и облегчение, и печаль и постаралась от них отмахнуться, как от всего неприятного. Что проку мучиться несбыточными мечтаниями? Ей на днях исполнилось двадцать три года. У нее дочь растет. И столько пережито!.. Пора взрослеть, пора брать судьбу в свои руки, а не подчиняться с готовностью ее прихотям! Вот Елизавета и задумала начать новую жизнь с поездки в Починки и поисков Лисоньки.
Но задумать – одно, решиться – другое, а собраться – и вовсе третье. Поэтому отправилась она в путь только на Покров день... И вот сидит теперь в выстуженной карете, глядя во тьму, клубящуюся за окном, силясь унять озноб, пробирающий до костей. Смешнее всего, что она даже толком не знает, куда ехать! Надеялась расспросить дорогу к измайловскому поместью, добравшись до Починок, а теперь что же?
Кажется, Елизавета задремала, а может быть, и нет. Во всяком случае, она поймала себя на том, что сидит выпрямившись, уставясь широко открытыми глазами во мрак, где только что мелькнуло нахмуренное лицо Алексея, вслушиваясь в отзвуки его голоса: «Метель кончилась! Проснись!..»
Она проснулась. Чистая, звездная, искрящаяся снегом ночь расстилалась вокруг, совсем недалеко маячил огонек, который тоже можно было принять за звезду, когда б он не дрожал, раскачиваясь и маня, словно некто посылал знак спасения заблудившимся путникам.
Елизавета вскочила, невольно вскрикнув от ломоты в затекшем теле, кинулась к Лавру, который все еще спал, уткнувшись носом в стенку. Стоило немалых трудов растолкать его и внушить, что сей путеводный свет не продолжение сна, не дьявольское наваждение, а действительность.
Но уж когда Лавр осознал сие, угомону ему не стало. Он вывалился из кареты, взлетел на козлы, благим матом гаркнул на застоявшихся, обмерзлых лошадей и погнал их так, что Елизавета, исстрадавшись от тряски, непременно велела бы ехать потише, когда б ей самой не хотелось поскорее добраться до жилья.
И все-таки, казалось, минула вечность, прежде чем призрачный огонек превратился в большой фонарь, подвешенный к перекладине высоких ворот и раскачиваемый ветром. Как ни ждали встречи с ним путники, это все же произошло внезапно. Лавру едва удалось уберечь упряжку от столкновения с оградою; в следующее мгновение он выправился и направил повозку в ворота. Лошади, почуяв отдых, рывком одолели подъездную аллею и замерли у крыльца, на коем светился еще один фонарь. Его держал невысокий человек в кожушке, наброшенном на ливрею. Он проворно сбежал с крыльца, распахнул дверцу кареты и, протягивая Елизавете руку, проворчал – в голосе его с укоризною мешалось искреннее облегчение:
– Ласточка моя, Елизавета Михайловна! Статочное ли дело столь загулять? А что одна? Неужто князь вас без призору отпустил? Он, поди, последние волосья на себе вырвал! – Но поток добродушной воркотни вдруг прекратился, и лакей разинул рот при виде незнакомки, вышедшей из кареты и замершей, не спуская с него изумленных глаз.
Откуда он мог знать ее имя? Ее настоящее имя?
Эта мысль была первая, мелькнувшая у Елизаветы. Ото всех, кроме Татьяны с Вайдою, она таила свое родство с Измайловыми, и люди ее именовали по отчеству Васильевной: ведь Елагина звали Елагиным. Однако князя Измайлова звали Михайлом Ивановичем, и этот незнакомый слуга был первым человеком в жизни, назвавшим ее истинное имя – Елизавета Михайловна!
Впрочем, при виде растерянности, написанной на его морщинистой физиономии, Елизавета тотчас осознала свершившееся недоразумение: старый лакей ждал свою барыню, которую звали Елизаветой Михайловной, и просто-напросто обознался в потемках.
– Имя мое Елизавета Васильевна, я графиня Строилова, – объявила она с тем милым дружелюбием, которое всегда располагало к ней сердца.
– Ваше сиятельство, – снова заулыбался старик, – милости просим. Вы, верно, до княжны? А их нету. Как заутро уехали с батюшкой, так вот и ждем, и ждем! В такую лихую погоду разве путешествуют? Вот и вы, барыня, туда же!
Елизавета шла за ним, блаженно улыбаясь. Вся картина жизни сего милого, старозаветного дома с первого мига сделалась ей ясна. Старик, конечно, знает господ своих с малолетства и относится к ним с искренней любовью, которая ближе к родственной приязни и движется не подобострастием, а глубокой самоотверженностью. О таких отношениях со слугами можно только мечтать!
Не переставая причитать по поводу «лихой погоды», старик провел Елизавету в гостиную, усадив к жарко натопленной печке; сообщил, что зовут его Никитою, был он прежде дядькою молодого барина, теперь состоит при старом господине и княжне; успокоил графиню, чтоб о человеке своем не тревожилась: и упряжку, и кучера обиходят, как надо; кликнул девушку подать самовар, что и было исполнено.
После двух чашек чаю Елизавета впала в некую истому и едва слушала беспрерывную болтовню Никиты, как вдруг одно слово прожгло ее сонное оцепенение. И слово было – «Измайлово».
– Что ты сказал? – Елизавета даже привскочила, немало напугав Никиту.
– Сказал, что старое Измайлово, конечно, побогаче, покраше было, да князя нашего теперь отсюда и калачом не выманишь! – повторил он робко.
– Старое Измайлово? – не поняла Елизавета. – Это как же?
– Да подмосковная наша! – пояснил Никита, довольный таким вниманием к своим словам. – Там вотчина княжеская, а сей дом – новый, едва лет шести. Его барин для сына своего выстроил, для Лешеньки... Царство ему небесное! – Голос Никиты оборвался тихим всхлипом.
Елизавета ощутила, что сердце ее остановилось. Удушливая тьма наползла на глаза, и, сколь ни жарко было возле печи, пальцы свела ледяная судорога.
Много раз представляла она, как узнает об этом и что с нею станется. Думала, изойдет в слезах. Думала, упадет замертво! Думала, забьется в крике: «Нет, нет, быть этого не может!» Думала все, что угодно, только не знала, что самым страшным окажется это смертельное безразличие ко всему на свете, словно и сама она уже двинулась к вратам мира иного... Произнесла голосом равнодушно-сочувственным:
– Какое несчастье... – И вдруг, пораженная до глубины души надеждою, прошептала: – Когда это случилось?!
О, если бы Никита сказал: четыре года назад! Тогда у нее нашлось бы что ответить, как воротить радость сему дому, куда она так странно, так чудесно попала. И не пощадила бы себя, своего имени! Только бы...
Но уже следующие слова Никиты рассеяли надежду.
– Полгода назад, – с трудом сдерживая слезы, проговорил старик, – объявился тут один, черный, что ворон, а родом – сербиянин, с самых Балканских гор. Рассказывал, что был наш князюшка в плену у крымчаков, да бежал; потом пошли сотоварищи вместе в Сербское царство-государство, били османцев почем зря, и в конце концов попался нехристям наш Лешенька. Там, слышь-ка, звали его Лех Волгарь, не то Вук Москов. Волк московский, значит. Турки его так кликали, они его и зарубили... А незадолго до смерти обменялись они с тем Миленком-сербиянином клятвами, что, коли кто из них, побратимов, сгинет, так другой разыщет его родню и все обскажет. Вот и прилетел к нам черный ворон, сронил с крыл своих весть недобрую!..
Елизавета не заметила, когда Никита смолк. Подняла голову – старый слуга привалился к теплому боку изразцовой печки и дремал, сморенный поздним временем и старческой слабостью.
Она какое-то время смотрела на него, утирая тихие, неостановимые слезы, потом осторожно поднялась, прокралась мимо и вышла из гостиной.
Вот так всегда и бывает. Хочешь победить судьбу, хочешь показать, что ты и сама кое-что значишь в этом мире, а она снова и снова играет своей жестокой усмешкою и ставит преграды уже даже не счастью твоему, а самой малой надежде.
Ну что ж, Елизавета! Вот ты и узнала, что хотела узнать. Алексей, наверное, и впрямь женился на Лисоньке, а потом сложил голову в синих сербских горах. Не там ли показало его тебе темное зеркало Джузеппе Бальзамо? А Лисонька, конечно, осталась здесь, под приглядом старого князя... Можно ее дождаться, открыть тайну Неонилы Федоровны, принять отцовский поцелуй... Но что теперь Елизавете в ласке этих похолодевших от неизбывного горя уст? Разве сможет она, полузабытая дочь, заменить отцу горячо любимого сына! И что ей теперь в откровениях молоденькой вдовы Елизаветы Измайловой? Какое странное, роковое совпадение: они были с Лисонькою сестрами, а теперь обе – вдовы, потерявшие одного и того же мужа!
Кощунственная, противоестественная правдивость этой мысли заставила Елизавету замереть. Она привалилась к стене, зашлась в коротком, сдавленном рыдании, как вдруг старческие шаги зашаркали по коридору, и Елизавета заставила себя выпрямиться, обернуться к Никите.
– Что ж это вы, ваше сиятельство? – добродушно укорил он. – Обиделись на меня? Стар, слаб, сонлив стал. Простите великодушно! Неужто вы ехать намерились? Нет, нет, господа мне вовек сего не спустят! Али мы татаре какие? – всплеснул он сухонькими ручонками. – Пойдемте-ка, я вам в гостиной постелю, а поутру уж, наверное, князь да барышня воротятся. И не думайте никуда ехать: Лаврушка ваш давно спит в людской мертвым сном, кони расседланы, пора и вам прeклонить голову!
Шепот его вовсе обессиливал Елизавету, измученную тягостью черных новостей, и она покорно брела по анфиладе комнат, еще хранивших следы недавно оконченного обустройства, но обставленных по-старинному.
Никита, словно отвечая ее мыслям, бормотал:
– А обстановку всю перевезли из московского Измайлова. Лешенька средь сего богатства вырос, возмужал. Даже спаленку княгини Марии Павловны, покойницы, сюда как есть доставили: и кровать, и туалет заморской работы, и постель, и портрет ее... Не желаете ль взглянуть?
Он толкнул какую-то дверь, и на Елизавету пахнуло темной душной пылью. Никита вошел, и огонек его свечи маняще замигал из-за двери.
Елизавета не тронулась с места.
Этот русский старик, до гроба преданный господам своим, чудился ей кем-то вроде персонажа трагедии Еврипида, слугою рока, посланником судьбы, вестником бед. Он своим фонарем нечаянно заманил Елизавету в Измайлово, коего она не достигла бы, даже если бы искала нарочно. Он, почти без расспросов с ее стороны, открыл печальную тайну сего дома, чуть ли не с порога сообщив то единственное, что волновало ее в жизни. И зачем теперь отворил он дверь в мавзолей матери Елизаветы, когда она хочет уже не возврата к прошлому, а лишь воли отчаянию своему, облегчения в слезах? Не лучше ли остаться в коридоре, не лучше ли пройти мимо этой двери?..
– Что же вы, графинюшка? – заскрипела тьма голосом Никиты. – Пожалуйте сюда!
И, повинуясь чему-то более властному, нежели этот старческий голос, повинуясь новому приказу судьбы, Елизавета переступила порог.
Пламень свечи неровно озарял тюлевые занавеси, хрустальные флаконы на туалете, полог над широкой кроватью, тяжелые старинные шкафы. Тускло блеснуло зеркало, и Елизавета отвернулась, до дрожи испугавшись того, что могла бы увидеть в его глубине.
– Вот, – Никита, привстав на цыпочки, поднял свечу, – вот портрет княгини-матушки!
Елизавета, с покорностью мученика, ведомого на казнь, повела взором по тщательно выписанным складкам жемчужно-серого роброна, округлой руке, унизанной перстнями, по голым плечам, выступающим из черной собольей оторочки; скользнула к буколькам вороненого парика, блестящим черным очам в обрамлении круто загнутых ресниц, к мягким, улыбчивым губам... Сиянье радости и красоты ярче свечи озаряло сей чудный, томный образ, глядящий из глубины лет!
Портрет был великолепен. Но почему же так вскрикнула Елизавета, почему заслонилась дрожащей рукою, почему задохнулась и вдруг, к ужасу и остолбенению Никиты, рухнула на пол без памяти?
Портрет был великолепен... С полотна почти тридцатилетней давности, из обрамления старомодных одеяний и украшений взглянуло на нее юное, нежное, очаровательное, родное личико Лисоньки!
Потом ей казалось, что бесчувствием было охвачено лишь тело ее, но не разум, ибо, придя в себя, она ощутила необычайную четкость мыслей, словно Некто Всемогущий проник в хаос, царивший в ее сознании уже который год, и преодолел, преобразовал его, расставив все по своим местам; так что все, прежде скрытое тьмою, было теперь ясно высвечено и обнажено... Приходилось лишь изумляться, что она не видела сего прежде.
Боже милостивый! Так вот почему такой ужас отразился в очах Неонилы Федоровны, когда венчанная жена Алексея открыла ей свое лицо! Вот почему она рухнула замертво! Подстроив западню для ненавистных Измайловых, она уловила туда свою дочь, ибо Елизавета была ее родной дочерью... Несчастную сразило даже не потрясение от свершившегося – скорее осознание, что рок, судьба непреодолимы, что человек жалок и бессилен в своих попытках противиться им, они всегда посмеются над ним.
Елизавета вновь поразилась крепостью брони, в которую заковала себя ее мать во имя мести. Лишила любви дочь свою, обездолила и себя, и ее, надеясь, что рано или поздно потешит душу на обломках чужого счастья... О своем-то уже не думала! И только раз – уже после смерти! – встала на защиту своего дитяти, не одна, а вкупе со всеми теми, кого некогда вывела из подземных крымских темниц перепуганная, ничего не понимающая Рюкийе-ханым. Если Елизавете прежде казалось, будто награждена она лишь проклятиями призраков, то теперь открылись их расположение, благословение, постоянная забота о ней. Таинственный мир отдал Рюкийе свой долг! Все квиты. Она вновь отправляется одна по новой дороге...
Нынче так много выяснилось, что, казалось, не остается в жизни ни одной загадки! Правда, странным было, почему мать отдала именно ей родовое измайловское колечко? Впрочем, наверняка и сие вскоре прояснится! Но даже и эта мучительная прежде тайна разом утратила свою важность. Главным было иное. И даже не то, что лелеемые Елизаветою надежды на отцовские объятия развеялись без следа, что княжной Измайловой оказалась Лисонька. В новом своем просветлении чувств и мыслей Елизавета вдруг осознала, что начинала становиться на путь Неонилы Федоровны – путь неприязни, ожесточенности, отстранения, недоброго равнодушия по отношению уже к своей дочери. К Машеньке! А Татьяна-то... Татьяна сказала, что надо назвать ребенка в честь Неонилы... Она, стало быть, знала? И не разубедила Елизавету, опасаясь ранить ее слишком больно?
Елизавета прогнала тоску, стиснувшую сердце, и заставила себя вернуться к прежним мыслям. В них была холодноватая расчетливость, прежде ею незнаемая, несвойственная ей. Ведь никогда прежде ей и не приходилось думать о спасении своего дитяти!
А сейчас речь шла именно об этом.
Мало воротиться домой и открыть сердце свое дочери! Елизавета вдруг поняла, что Машенька не имеет права на имя и наследство Строиловых; да и она сама – если на то пошло, потому что брак Елизаветы и Валерьяна не мог считаться действительным. Если прежде Елизавете оправданием могло быть венчание с единокровным братом, кое не признала бы церковь, то теперь выяснилось, что она – преступница, двоемужница, от живого супруга вторично обвенчанная... А значит, не графиня Строилова!
Ей казалось, что мысли эти – обоюдоострый нож, которым она сознательно и трезво отсекает от сердца все связи с прошлым, с горькой и ненужной, святой своей любовью. Она резала по живому, но иначе было нельзя. Невозможно!
Никто и никогда не должен узнать, что 29 августа 1759 года в Ильинской церкви свершилось венчание Алексея Измайлова и Елизаветы Елагиной. Да и кому знать? Неонила Федоровна умерла. Николка Бутурлин убит в Санкт-Петербурге. Погиб в Сербии Алексей... Батюшка, их венчавший, тоже преставился (Елизавета случайно об этом прослышала, еще когда летом разъезжала по пожарищам). Живых свидетелей того венчания нет. Осталось найти в церковной ризнице книги, что велись в 1759 году, и любой ценой уничтожить роковую запись. И тогда... Тогда останется в живых только память ее сердца. Вечная, неизбывная боль!
Ну, что же! Надо и это одолеть. Если ее мать смогла вырвать сердце из груди во имя мести, то ради своей дочери Елизавета тоже сможет сие совершить. Она ведь всю жизнь знала, что их счастье с Алексеем преступно, невозможно, так что же изменилось?
Ничего! Но почему новая слеза жжет твое лицо, Елизавета? О чем ты плачешь? Или смутно прозреваешь, что любви не избудешь, как ни старайся, как ни рви душу, как ни холоди сердце?..
Легкий шорох вырвал Елизавету из оцепенения. Только теперь она поняла, что слышит его не впервые, что рядом, пока она думала свою печальную думу, все время кто-то был.
Никита, наверное. Надо найти в себе силы встать и распрощаться с этим домом до возвращения хозяев!
Елизавета открыла глаза и с трудом удержалась от крика, ибо почудилось ей, что портрет княгини Марии Павловны Стрешневой ожил, приблизился, источая слезы и одновременно сияя улыбкою, словно рассветные небеса – розовым туманом, и шепчет, и зовет:
– Лизонька! Милая... сестра! Наконец-то!
– ...Из тех она была, кои словно нарочно созданы, чтоб своих любезных принуждать скоро покинуть их, – проговорил князь, задумчиво качая головою. Серьга, которую он носил в одном ухе по моде прошлых веков, закачалась и заиграла в пламени свечи, придавая Михайле Иванычу диковатый и диковинный вид, особенно в сочетании с домашним, мирным шлафроком, обшитым собольими хвостами. – Сила очарования в ней такова была, что мужчина чуть не с первого взгляда обращался в раба, ища в ней милости. И как же сильно и хитро управляла она его душой! Но... в краснейшем яблоке всего более червей. Столь она сей победе радовалась, что принималась помыкать любовником, всякую гордость и своеволие в нем уничтожая, однако не осознавая, что убивает самую суть мужскую. И, чтобы живу быти, оставалось ему одно: восстать, возмутиться... Стало быть, ее покинуть, разлюбить. Виновен я, что жил с нею блудно, а после покинул. Но она мне отплатила стократ!
Слушая эту по-старинному цветистую, мучительную для нее речь, ибо князь Измайлов рассказывал о ее матери, Елизавета тихонько вздохнула; и тотчас Лисонька легко сжала ее пальцы. Души их, как и прежде, безошибочно чувствовали одна другую; печаль одной отзывалась в сердце другой. Иначе быть не могло: они оставались сестрами, пусть всего лишь двоюродными. Ведь брат Лисонькиной матери был отцом Елизаветы, и сейчас Михайла Иваныч с удовольствием заговорил о своем неугомонном шурине.
– Ох, лихой был человек граф Василий! Лют до амурных шалостей! Сестрица его, жена моя, покойница, уродилась тиха и смиренна настолько, что в нашу первую ночь после свадьбы потребовала, чтобы ее любимая горничная, Луша, ночевала у ее кровати. Та была в летах уже и, следовательно, опытнее жены моей, которая по новости ее положения и совершенной простоте нрава не могла решиться одна остаться с мужчиной на ночь, хотя бы это был муж ее. Та, сколько ни отговаривалась, не могла отбиться, пока я не дал ей способ невзначай ускользнуть из нашей спальни, – посмеивался Михайла Иваныч, глядя куда-то вдаль, словно оттуда ему ответно смеялись отважные глаза друга, светилось улыбкою милое лицо жены да мерцал мрачный взор той, которая стала для Измайловых и Стрешневых бичом божиим...
Но, поистине, все мило, что о молодости ни вспомнишь, даже самое печальное, а потому князь продолжал с прежним воодушевлением:
– Граф Василий средь искушений роскошных столиц был первейший куртизан и везде, где бы ни являлся, шел по своей дорожке: «Аз пью квас, а коли вижу пиво, то не пройду его мимо!» Сказывал, даже некую калмыцкую княжну обольстил и умыкнул от родных степей, да беда – померла она в Царицыне. Погоревал граф Василий, конечно, а потом вновь за свое принялся. Смерть его настигла во цвете лет, а, по моему разумению, он один мог бы с Неонилою управиться, ее натуру злонравную переломить. Да на все воля божия! Сестру свою Машу он очень любил и, когда та собиралась к венцу, отдал ей колечко серебряное, родовое, кое носил, как старший среди Стрешневых, уверяя, что носящий его всегда и всюду будет от безвременной смерти сохранен. Мол, сам с тем колечком даже из моря Хазарского выплыл, хотя шторм бушевал невиданный, да еще и брата своей калмыцкой княжны спас. И погляди: словно бы впрямь крылась в том колечке сила охранительная! Не прошло и несколько месяцев, как наткнулся граф Василий в лесу на самострел и умер. Вот и княгиня Мария отдала колечко в игрушки доченьке, а вскоре после того меня навек покинула... Ну а тебе, племянница богоданная, как помогало сие колечко? – спросил князь, беря за руку Елизавету, сидевшую подле него.
Елизавета просияла улыбкою и кивнула согласно, но не открыла князю, о чем думает. Она припомнила странное, милосердное невнимание к ней смерти, облегченно вздохнула, что нашла наконец сему объяснение, и в очередной раз удивилась непостоянству человеческой натуры: то она молит смерть принять ее, то отринуть; и все это с равным пылом и настойчивостью. Да, человек противоречив. Разве можно его за это винить, коли и сама судьба противоречива? В тот миг, когда наконец свела Елизавету с сестрою (до сих пор не верится, что это Лисонька сидит рядом, и сиянье радости не сходит с ее чудесного, томного образа), судьба ударила ее в самое сердце вестью об участи Алексея!..
Михайла Иваныч перевел взор с полустертого, истончившегося серебряного ободка, словно бы вросшего в тонкий палец Елизаветы, на ее лицо, с опаскою выискивая в нем признаки того змиевства, коим отличалось тонкое и фальшивое лицо ее матери. Да, к счастью, не нашел. Кое-чем она, конечно, схожа с Неонилою, особенно пышностью волос и редкостным, переменчивым оттенком больших светлых глаз. От кареглазого Василия унаследовала все прочее: черты лица, брови вразлет, дерзкий нос, маленький крепкий подбородок, рост, стать и повадку, а главное, эту мгновенно вспыхивающую улыбку, на которую трудно было не ответить любому, самому ожесточенному человеку.
Многое уже перегорело в сердце старого князя, много выболело, но с тех пор, как четыре года назад он утратил сына и нашел дочь, Михайла Иваныч ощущал в душе такое терпение и всепрощение, что даже не удивлялся себе, прежде жестокому и мстительному, сейчас смотревшему на эту печальную, задумчивую женщину с поистине отцовской нежностью. Безо всякой ревности он сравнивал ее с Лисонькой и отмечал, что обе были стройны, статны, ликом приманчивы; обе мастерски управляли средствами обольщения – и кокетства их тем страшнее были, что их заметить было трудно; обе могли составить красу даже столичных балов, хотя прелесть их была вовсе различна, и любой мало-мальски проницательный человек заметил бы, что сила Лисоньки в том и состоит, что она не ропщет на зло, ей угрожающее, не пытается с ним бороться, даже как бы не замечает его; в то время как Елизавета рождена бесконечно странствовать в поисках счастья, созидая, разрушая и вновь созидая его своим трудом.
Князь был осведомлен о трагедии, пережитой дочерью четыре года назад, о гибели Эрика фон Тауберта. Однако хоть страшные воспоминания порой и тревожили ее сны, заставляя верить, будто она никогда не забудет предмета своей первой сердечной страсти, Лисонька с радостью подчинилась выбору отца и обручилась с богатым хорошим человеком, соседом Измайловых по имению. Князь Румянцев искал в сем браке любви и выгоды в равной степени; Лисонька желала любви и устроенной женской судьбы, поскольку была из тех бойких барышень, неуловимых кокеток, которые таковыми лишь кажутся, а наяву их идеал – сделаться верной супругою, доброй хозяйкою и чадолюбивой матерью; отец был весьма доволен раскладом дел. Однако сейчас он не мог не понимать, что положение, устраивающее Лисоньку, неприемлемо для ее двоюродной сестрицы; и, принимая ее у себя, возобновляя родство, он, пожалуй, немало осложнит течение жизни своей и дочери, ибо в этой сероглазой женщине подспудно тлел некий беспокойный огонек, в любой миг могущий обратиться в пожар. И не только спалить ее, но и обжечь всех стоящих вокруг. И, хотя князь был мастер и любитель сохранять отношения родства и приязни, он украдкою лелеял надежду, что по дальности расположения Измайлова и Любавина их общение не будет слишком частым!
Князь с особенной пристальностью присматривался к Елизавете, потому что узнал от дочери, что именно она страстно любила его сына и готова была с ним обманно венчаться. Всяческие зародыши авантюризма давным-давно погибли в натуре князя, его не могли не возмущать в женщине этакие отважность, изобретательность и попрание старозаветных правил, и все же, положа руку на сердце, он признавал, что по сочетанию лютой гордости и самой нежной чувствительности, по тайной пылкости своей Елизавета напоминала ему Алексея; несомненно, эти двое вполне подошли бы друг другу, когда б жестокая судьба не отбросила их далеко-далеко друг от друга, превратив некогда неприглядную Лизоньку в прелестную графиню Строилову, а Алексея Измайлова оставив в чужой, каменистой земле...
Князь думал, что слезам, которые он пролил по сыну, давно пришел конец, но нет, они не иссякли. И горе его сердца на сей раз смягчалось лишь тем, что он был не одинок: две дочери обнимали его, две дочери утирали его слезы, вместе с ним оплакивая Алексея!
Право, то был день бесконечных слез! Но если при сестре и дядюшке Елизавета порою могла заставить себя отвлечься, успокоиться, то, пустившись в обратный путь, она уже не осушала глаз. Несмотря на просьбы помедлить, еще погостить, она рвалась в путь. Ей необходимо было остаться одной, чтобы дать волю горю, умыться слезами. Потому что, оказывается, она и не представляла прежде, сколь многое значило для нее то роковое венчание.
Она стыдилась его и гордилась им. Она избегала его вспоминать и лелеяла эту память. Она не была безутешной святошей и не могла проклинать себя за Хонгора и Леонтия, за Сеид-Гирея и Вольного – за всех других, которых любила долго ли, коротко, хотя и знала наверное: Алексей – единственный, кто прошел в ее жизни светлой тенью. Но его уже нет. Значит, как ни болит душа, вновь и вновь обречена она искать невозможное счастье.
Она была столь погружена в печальные размышления, что не замечала пути, и с немалым изумлением обнаружила, что день идет к исходу, а ее повозка уже катит по окраинным улицам Нижнего. До дому оставалось едва ли полверсты, как вдруг Елизавета, высунувшись, крикнула кучеру свернуть на Ильинскую. Вскоре повозка остановилась на юру, где, открытая всем ветрам, светила куполами маленькая ладная церковка.