Я не дам загнать себя в пустой угол. Я ни на минуту не должна оставаться одна!
Я первой выскакиваю из лифта. Господи, где там мои стрелочки, мои буковки и цифирки? Лечу что было сил по коридору – точной копии того, откуда я только что прибыла, даже очередь в туалет совершенно такая же! – и вдруг вижу надпись: А-54.
Это стойка регистрации. «PARIS, 4940» значится на табло. Это номер моего рейса. Это место моего назначения. Вот он, вход (вернее, выход, спасительный выход!) в Париж!
Оглядываюсь – но бессмысленно искать в толпе моего преследователя. Он отнюдь не пыхтит за мной след в след, наставив на меня пистолет. Он затерялся среди людей, и на какой-то миг мне даже начинает казаться, что все это мне привиделось: бритвенные лезвия его глаз, мгновенное изумление на узком, сухом лице, которое враз сменилось жуткой радостью людоеда…
Это не сон. Это не сон, и то, что случилось прошлой ночью, случилось наяву.
Где он? Где мой преследователь, убийца? А может быть, он потерял мой след? Отстал?
Подбегаю к стойке, сую очередной люфтганзовской даме билет, проскакиваю контроль безопасности. На сей раз крокодил не вызывает никакого интереса, и слава богу. Скорей бы в спасительный «накопитель»!
– Куда мне идти? – спрашиваю на своем весьма условном английском.
– Присядьте здесь, – отвечает служительница (ее произношение не в пример лучше моего), обводя широким жестом несколько кресел, которые окружают стойку. В креслах уже сидят десятка два людей с сумками. Не сразу соображаю, что они тоже летят моим рейсом и ждут, когда начнется посадка.
Боже ты мой! В этой несчастной Европе даже «накопителя» нет! И если убийца и потерял меня на какие-то минуты, то очень быстро снова отыщет. Вот она я, собственной персоной, на виду! В панике озираюсь – и вижу чуть невдалеке от стойки дверку с той самой фигуркой, около которой нынче во Франкфурте такой нездоровый ажиотаж. И никакой очереди!
Вбегаю в туалет и запираюсь в кабинке. Сначала меня так колотит, что я едва не забываю воспользоваться ситуацией. А потом сижу в кабинке, затаясь и дрожа: а если он ворвется в туалет и убьет меня здесь, на унитазе?
Позорно, ужасно!
Но обошлось: минут через пять объявили посадку на мой рейс. Пулей вылетаю из туалета – и бегом в самолет. Чуть ли не первая плюхаюсь на свое место и пристально оглядываю всех пассажиров, которые тоже намерены летать в Париж. Самолет небольшой, салон в нем один, поэтому никто не минует моего настороженного ока.
Время идет. Все сели, уже светятся сакраментальные табло с ремнями и сигаретками, стюардессы знакомят с правилами поведения в аварийной ситуации, командир корабля мурлычет не только по-немецки и по-английски, но и по-французски, и это действует на меня успокаивающе. Все нормально, все спокойно, его нет, его нет, его нет!
Значит, Судьба-автор решила, что два совпадения подряд за такой короткий промежуток времени – это слишком большая натяжка. Таким образом, у меня еще есть некоторое время пожить.
Стюардессы почти без передышки снуют туда-сюда с напитками: кофе, чай, вино, виски, пиво, минеральная вода, – а потом разносят пакеты с крошечными рогаликами и сандвичами с мясом или сыром. Мне достаются рогалики, проглатываю их в одну секунду и жалею, что их так мало. Я ведь проспала обед и ужасно хочу есть! Но не станешь же просить добавку!
Ну, если я заговорила о добавке, то, стало быть, пациент скорее жив…
Кажется, я ускользнула от убийцы второй раз. Я лечу в Париж – и, может быть, по милости божьей больше никогда не увижу эти страшные глаза?..
Король… наш король казнен! Говорят, скоро настанет черед королевы, которая еще томится в тюрьме Консьержери… А недавно пришло известие, что бесстрашный мститель Пари, по пятам которого так и рыскали эти кровавые псы, революционеры, не вынес больше жизни льва, затравленного шакалами, – и застрелился в какой-то жалкой гостинице в провинции. Ну что ж, это поступок настоящего мужчины: он не позволил революционерам насладиться новым мерзким представлением, подобием того, кое они учинили, обвиняя французского короля во всех грехах, содеянных его предками. Да, Пари поступил как истинный дворянин… Но как все это попустил Господь?!
Во всей череде тяжких испытаний мелькнул только один светлый луч: удалось кое-что узнать о судьбе Луизы-Сюзанны, дочери Луи-Мишеля. Нам с Максимилианом, моим младшим братом и нынешним графом Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо, удалось передать ей исполненные любви письма, и мы даже получили ответ. С недетской серьезностью (впрочем, она и прежде казалась мне старше своих лет и этим напоминала меня, недаром же я всегда относилась к ней не как к племяннице, а как к родной дочери, хотя, наверное, это звучит смешно в устах старой девы – в моих устах!) девочка написала, что мечтает об одном: уехать из Парижа, расстаться со своими воспитателями (кажется, я уже писала, что Конвент взял на себя ее опеку), вернуться в Сан-Фаржо – и забыть, забыть все случившееся!
О, как бы мы все хотели никогда не вспоминать – а еще больше хотели бы, чтобы другие люди не вспоминали! – о том, как граф Луи-Мишель Лепелетье де Фор выкрикнул на весь зал Манежа:
– Я голосую за смерть тирана!
Увы, забыть об этом нам не удастся. Господь решил подвергнуть нас еще одному испытанию – самому, быть может, тяжелому: испытанию вечной памятью.
Мало того, что прах члена Конвента гражданина Лепелетье погребен в Пантеоне, где мраморная плита отныне и вовеки будет оповещать досужих прохожих о преступлении моего брата. Мало того, что увенчанный лавровым венком бюст его – со знаменитым, фамильным, горбатым, «римским» носом всех Лепелетье! – установлен теперь в Конвенте, рядом с бюстом Брута, убийцы великого Цезаря. Само преступление Луи-Мишеля Лепелетье теперь запечатлено художником!
Знаменитым художником, имя которого – Жак-Луи Давид.
Я о нем много слышала раньше. Да и кто из образованных людей не слышал о внуке знаменитого Франсуа Буше? Этот внук презирал творения своего великого, блистательного, сентиментального, ироничного, искрометного деда, однако пользовался его поддержкой, деньгами, связями. Охаивая и огульно отрицая все, что написано Буше, он тем не менее с помощью деда сделался придворным живописцем старого короля Людовика XV.
Как-то раз я видела Давида. Некрасивый, маленький, с выбитыми в детстве передними зубами, он напоминал злобного, сварливого карлика! Однако в картинах своих он следовал классическим образцам.
Этнографические подробности Давид воспроизводил с бесподобной точностью. Колонны на его картинах непременно срисованы с натуры. Складки одеяний заложены совершенно так, как складки на мраморных одеждах римских статуй. И профили Горациев и мертвого Гектора совершенно таковы, как у Цезаря, Марка Аврелия или Тибулла! Он очень хорошо умел копировать, этот Давид.
Общество с ума сходило от его картин. На пике своей популярности он написал картину «Смерть Сократа»… и на долгое время это клише, «Смерть кого-нибудь», станет его излюбленной темой!
Когда монархия пала и на развалинах ее воцарилась республика, Давид по-прежнему остался первым живописцем страны. Заказы короля сменились заказами Конституционной ассамблеи. Он перестал быть королевским живописцем, а стал живописцем Конвента.
29 марта сего года Давид торжественно передал в дар Конвенту только что оконченную картину под названием «Смерть Лепелетье».
Граф Луи-Мишель Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо лежит полуобнаженным на высоко приподнятых подушках смертного ложа. Черты его спокойно-скорбного лица и формы тела героизированы и облагорожены – как это принято в античном искусстве. Из зияющей раны на боку струится кровь. Справа на стене изображена шпага, пронзающая листок бумаги с подлыми словами, произнесенными моим братом на суде над королем Франции: «Я голосую за смерть тирана».
Мало того, что существует картина! Она еще и скопирована в гравюре художником Тардье, отпечатана и раздается народу бесплатно! Сотни, тысячи свидетельств предательства, содеянного одним из Лепелетье! Эта гравюра лежит сейчас передо мной. Я могу скомкать ее, разорвать на тысячу клочков, могу сжечь в камине или зарыть в землю – но останется картина! Клеймо на имени нашего рода поставлено.
Боже мой… как же мне теперь исполнить последнюю волю отца и скрыть позор семьи от будущих поколений Лепелетье?..
– Слушай, а мы с тобой смогли бы родить ребенка? – напористо спрашивает он и стискивает мою руку в своем очень даже немаленьком кулаке.
Признаюсь, я немало озадачена тем, как ретиво мой новый друг берет быка за рога. Мне известно лишь, что его зовут Бенедикт Нанкет, а он знает, что мое имя Валентина. Это нам заранее, еще перед встречей, сообщила Николь – «сватья баба Бабариха», которая немедленно взяла меня в оборот, как только увидела в аэропорту.
Да, принимает меня в Париже не Лера, а Николь Брюн-Понизовская. Лера с мужем срочно улетели куда-то в Марокко, где у этого самого мужа погиб в аварии кузен. Она пыталась предупредить меня, но не дозвонилась – я уже летела из Нижнего, – а потому Николь, которая должна была просто встретиться со мной в своем агентстве и свести с «женихами», встретила меня в аэропорту Шарль де Голль, потом привезла к себе домой. Муж Николь задержался по делам в Москве (у него тоже огромное брачное агентство), так что в миленькой квартирке на улице Друо нас трое, включая Шанталь.
Нижегородский крокодил пришелся весьма кстати, Шанталь, классная девятимесячная деваха с четырьмя зубами, светлыми волосенками и очень серьезными серыми глазами, влюбилась в него с первого взгляда и нянчится с ним так же, как нянчилась моя Лелька. Если Шанталь не обегает квартиру на четвереньках (со страшной скоростью, громко стуча по полу голыми «мозолистыми» коленками), не спит в обнимку с розовой плюшевой кошкой (это подарок Леры: кошка совершенно совковая, их у нас в Нижнем делают, но трудно представить игрушку уютней, чем эта!), если не ест, увлеченно приговаривая «дабн-дабн» (не знаю, что это означает, это не русский и не французский, это какой-то свой, особенный язык!), – то, значит, возится с крокодилом.
Честно признаюсь: я не показала малявке кнопочку, которая заставляет крокодила петь «Голубой вагон». Еще свежи воспоминая, от которых меня дрожь бьет. Наверное, я кажусь Николь девушкой со странностями. Однако она неизменно мила, приветлива, терпелива со мной – и полна решимости «устроить мое счастье». Честное слово, это ее собственные слова!
Николь предприняла уже две попытки сделать это – и обе окончились ничем. Первым соискателем приза по имени «Валентина Макарова» оказался молодой человек с внешностью киногероя-любовника и обворожительными манерами. Звали его, вообразите, Ален. Мы посидели с ним в миленьком кафе на улице Сент-Оноре (с ума сойти! Сент-Оноре!), потом, пройдя буквально несколько шагов, оказались в Тюильри (в Тюильри!) – и он моментально полез целоваться. Я была слишком занята созерцанием статуй в античном стиле, расставленных здесь и там около дивных розовых кустиков, поэтому не тотчас поняла, что Ален, собственно говоря, делает. Не сказать, что я девушка таких уж строгих правил общения, но… но…
Обнаружив, что я не готова улечься с ним прямо вот тут, на газоне, и даже не изъявляю желания тискаться под сенью статуи сурового Марса, Ален вроде бы не очень огорчился и сказал:
– Ты знаешь, я сразу понял, что ты – женщина деловая.
Я насторожилась. Вот уж как угодно меня можно назвать, только не деловой! Напротив, у меня совершенно легкомысленный вид: мамочки, увидав меня первый раз в «родилке», начинают причитать чуть ли не в голос:
– А это тоже врач? Да она хоть что-нибудь в детях понимает?!
Что-то здесь не так. Что-то Алену от меня нужно…
Предчувствия меня не обманули.
– Слушай, я в курсе, что тебе необходимо французское гражданство, – выпаливает Ален. – А мне нужны деньги. Мы вполне можем договориться.
– О чем? – тупо спрашиваю я.
– Тебе нужно гражданство или нет? – напористо спрашивает Ален.
Секунду размышляю – и киваю. Ну да, конечно. Если я буду жить во Франции, как же без гражданства?
– Ну вот! – радостно восклицает Ален. – А мне нужны деньги!
Наконец-то до меня доходит, что парень предлагает мне фиктивный брак.
Вот так номер…
А в чем дело, собственно? Я что, мечтала о большой и светлой любви? Мало тебе, что ли, было любви в Нижнем Новгороде, в одном домике неподалеку от площади Свободы? Не накушалась еще? А Лелька, твоя дочка? Она ведь тоже родилась от большой и светлой любви, но где сейчас объект твоих некогда высоких чувств? Так, может быть, пора расстаться с иллюзиями? Перевести отношения с мужчиной на однозначно деловые рельсы? Товар-деньги-товар? Утром деньги, вечером стулья?
А кстати, какие деньги?
– Ну и сколько ты хочешь? – спрашиваю я с некоторой хрипотцой.
– Пятьдесят тысяч евро, – с улыбкой отвечает Ален.
Я моргаю.
Я больше ничего не делаю, только моргаю, однако Ален хмурится:
– Ну, брось. Это нормальная цена! Можно поторговаться, конечно, однако самое малое, на что я согласен, – это сорок пять.
Тут уж я даже не моргаю. В смысле, не моргнув глазом, я поворачиваюсь и со всех ног бросаюсь прочь по аллее, усыпанной белым, противным, очень мелким гравием, который страшно пылит под ногами.
Бегу и думаю: «Зачем они посыпают дорожки такой гадостью? Босоножки теперь совершенно белые, будто я по муке ходила. И ноги противные, такие сухие, как будто зацементированные!»
Позади слышу голос Алена:
– Валентин!..
Не оборачиваюсь, хотя Валентин – это я. Мое имя звучит здесь как бы в мужском роде. А мужчину звали бы Валентэн. Красиво! Жаль, что нельзя поменяться!
– Валентин!!!
Я бегу со всех ног, вздымаю за собой клубы белой пыли. Хорошо бы создалась такая дымовая завеса, чтобы Ален потерял мой след. Даже если мы все – родители и я – продадим все, что у нас есть, включая домик в Дзержинске, на третьей улице Матросова, мы едва-едва наберем тысяч двадцать евро. То есть мои намерения зацепиться в Париже любой ценой не выдержали проверки реальностью.
Да-да-да…
Николь, услышав о предложении Алена, ужасается:
– Я же всех сразу предупреждаю, что не устраиваю фиктивных браков! И откуда он взял такие цифры?! Обычная такса десять, ну, пятнадцать тысяч евро… Правда, расходы по последующему разводу тоже лежат на той же стороне, которой нужно гражданство, при взаимном согласии это стоит между четырьмя и шестью тысячами на адвоката. То есть максимум двадцать одна тысяча. Но пятьдесят?! Мошенник, настоящий мошенник!
Мне становится чуточку легче. Все-таки мы с родителями еще не стоим за гранью нищеты. Пока что еще на грани! И еще легче мне становится, когда Николь предлагает немедленно встретиться со вторым женихом.
Второго жениха зовут Мишель. В отличие от Алена, который был похож на своего всемирно известного тезку в его лучшие годы и выглядел как прирожденный разрыватель женских лифчиков, Мишель – воплощение утонченности и интеллигентности. Тонкие черты, тщательно уложенные и напомаженные гелем волосы, тонкая фигура, которая так и клонится вправо-влево при каждом движении, словно длинный стебель какого-то растения…
Встречу Мишель назначает мне в садике Пале-Рояль (Пале-Рояль!). Хоть я в Париже впервые, однако книжек-то про этот волшебный город читано-перечитано море, поэтому я и впадаю в транс от заветных названий, воплощенных в реальности. Однако Пале-Рояль меня немножко огорчил. Я ожидала от него большего великолепия. Как-то там пустовато, деревья выстроились в форме каре, и тени от них почти нет. В Париже этим летом жарко! Дорожки здесь засыпаны такой же белой гадостью, как аллеи Тюильри, и мне немедленно начинает казаться, что в босоножки подложили наждак.
– Валентин, – вздыхает Мишель, с невероятной осторожностью пожимая мне руку, – ах, шерри Валентин, надеюсь, вы не станете возражать, если я буду называть вас Наташей?
Вот так номер!
– Вам что, очень нравится та песня, которую поет Иглесиас? – изумляюсь я. – Но тогда уж не Наташа, а Натали!
– Кто такой Иглесиас? – рассеянно спрашивает Мишель. – Впервые слышу. Нет, Натали – это не то. Совершенно не то! Именно Наташа! Ведь ее звали Наташей!
Я моргаю. Какая-то у меня очень однообразная реакция на приколы моих женихов. С Аленом моргала, теперь вот с Мишелем…
– Видите ли, Валентин, – снова вздыхает он, – у меня уже была русская девушка. Я обожал ее. Она была смыслом моего существования! Она прожила со мной месяц, а потом бросила меня, жестоко бросила, чтобы выйти замуж за какого-то боша[9]. Этот бош был так отвратительно прагматичен! У него домик где-то около Гамбурга, представляете? Как противно звучит это слово – Гамбург! Проза, убогая проза! Теперь я пытаюсь воскресить воспоминания о ней… Я буду звать вас Наташей, хорошо?
На мой взгляд, ничего убогого в домике «где-то около Гамбурга» нет. А слово «Гамбург» звучит очень даже аппетитно. Наверное, потому, что я люблю гамбургеры.
– Знаете что, Мишель? – говорю я задушевно. – Зовите меня просто Вася!
И, не моргнув глазом, оставляю его навеки.
Я возвращаюсь через Пале-Рояль, и ноги мои снова забиваются белой пылью. Совершенно как вчера! И, что характерно, налицо такой же, как вчера, облом в устройстве личной жизни.
Выслушав мой отчет, Николь краснеет от злости:
– Кошмар какой! Но ты не огорчайся, Валентин, завтра у тебя намечена еще одна встреча.
– А потом? – на всякий случай уточняю я.
– Ну, – мямлит бедная Николь, – пока никого нет… Ты у многих вызываешь интерес, но… – Глаза ее становятся несчастными. – Понимаешь, у тебя ведь есть ребенок, а не всякий мужчина согласится… Хотя это дурость, конечно.
Она переводит взгляд на Шанталь, которая лежит на полу, задрав голенькие толстенькие ножки, и лижется с крокодилом. Господи, какое же чудо эти дети – когда не орут, когда спят, хорошо едят… Правда что дураки мужчины, ничего они не понимают в жизни, это же классно – получить уже готового ребеночка! Мне страшно думать о токсикозе, родах и первых месяцах после них, это и правда мрак, но если бы мне сейчас дали вот такую уже готовенькую куколку, как Шанталь, я бы ее обеими руками схватила!
Между тем, почувствовав наши взгляды, русско-французская куколка отбрасывает крокодила, переворачивается на живот и начинает громко пыхтеть, приговаривая «дабн-дабн»: это означает, что младенец сильно хочет есть.
– Но сейчас, – заявляет Николь гораздо бодрее, расстегивая блузку (хоть питается теперь Шанталь, «как большая», в основном кашами и всевозможными пюре, но дважды в день Николь все же прикармливает дочку грудью), – у тебя встреча с человеком, которого как раз интересовала русская невеста с ребенком. Он сказал, что ты ему по всем параметрам подходишь!
– Ну, поживем – увидим, – выражаю осторожный оптимизм. – До свиданья, Шантальчик! Кушай хорошенько!
– …Слушай, а мы с тобой смогли бы родить ребенка? – напористо спрашивает мой новый жених и стискивает мою руку в своем очень даже немаленьком кулаке.
Я моргаю… ну да, само собой, это уже стало доброй традицией.
Вот это мужчина! Мало ему уже готовой моей Лельки – немедленно требуется еще одно дитя! Между прочим, вот такие здоровяки – большеголовые, широкоплечие, с античными бицепсами (на плечах и груди Бенедикта едва не лопается черная тенниска) – бывают невероятно нежными папочками. Вдобавок они любят обширные семьи. Минимум трое детей, а желательно больше. Вопрос в одном: а хочу ли этого я?
– Не беспокойся, – гудит Бенедикт, обладающий почти невероятной для такого громилы чуткостью. – Тебе не придется… я хочу сказать, что я не хотел бы много детей. Одного вполне достаточно, так что с твоей дочерью получится двое. Этим я буду вполне доволен! И еще, Валентин… – Он смотрит нерешительно. – Я, правда, не слишком хорошо разбираюсь в женщинах, однако интуиция подсказывает мне, что я тебе не слишком нравлюсь.
Я только собираюсь автоматически возразить (а кто на моем месте поступил бы иначе?), но Бенедикт прерывает меня.
– Ничего страшного, ты тоже не вполне в моем вкусе! – ободряет он. – То есть совершенно не в моем! Потому что вкус мой… Ну, короче, штука в том, что я вообще не интересуюсь женщинами. Я гей, понимаешь? Причем активный. Но не беспокойся, я могу взять женщину (проводил такие опыты!), и наследственность у меня хорошая. Мне необходимо иметь ребенка, желательно сына, чтобы было кому передать свое имя. У славянок свежая, живая кровь, поэтому я и хотел русскую жену. Но после этого докучать тебе вниманием я не стану. Разумеется, ты будешь получать деньги на содержание свое и нашего сына, а что до личной жизни, можешь иметь любовника или любовницу, в зависимости от собственных пристрастий. Я думаю, это вообще идеальный брак: сходятся гей и лесбиянка, рожают ребенка, вместе воспитывают его, но в сексе следуют только своим влечениям. Я, разумеется, не стал говорить этого мадемуазель Брюн, – продолжает Бенедикт, как бы извиняясь, – она вряд ли поняла бы меня, однако убежден, что мы с тобой совершенно поладим.
Да?..
Недалеко от дома Николь, на стыке улиц Лафайет и Прованс, я ненароком наступаю в белую пыльную щебенку! Рабочие, которые ремонтируют какое-то здание, уронили бумажный мешок, он лопнул – и я вновь возвращаюсь со свидании с грязными ногами и неустроенной личной жизнью!
Невыносимо, как в этой жизни фарс соседствует с трагедией! Совершенно будто в шекспировских хрониках! Кажется, я уже писала об этом. Или только хотела написать? Так или иначе, эта мысль каждодневно получает новые подкрепления в реальности. Взять хотя бы нынешний пример. Думаю, я его нескоро забуду!
Все началось с того, что поутру ко мне пришла Дуняша, горничная спекулянтов из нашего дома. Самая обыкновенная питерская курносая горничная. Она добрая душа: берет мою осьмушку хлеба в кооперативе и не ленится приносить мне домой. Вот и сейчас вручает мне краюшку ужасного сырого хлеба, но не торопится уходить: вертится перед зеркалом, любуется собой. Ну что же, есть чем полюбоваться! На ней роскошный черный шелковый шарф, затканный золотом. Удивительная красота.
– Дуняша, какой на вас великолепный шарф! Жених подарил?
Задаю вопрос – и тотчас осознаю его бестактность. Наверняка это подарок спекулянта! От кого-то из соседей я слышала, что к Дуняше неравнодушен ее хозяин. А его жена не раз устраивала ей скандалы.
Дуняша, впрочем, весело смеется:
– А вот и не угадали! Шарфик я честным трудом заработала.
– И каким же это образом?
– Да очень просто. Вчерась вечерком вышла за ворота, а мимо бежит какая-то барыня. Должно, из ваших, из бывших.
Дуняша кидает на меня лукавый взгляд, но я уже давно отучилась реагировать на такую ерунду. Она продолжает:
– Волоса всклокочены, платье спереди все в грязи, словно на брюхе по мостовой елозила. Седая, страшная, а в руках этот шарф комом свернут. Плетется, задыхается: устала, знать. Я думаю, никак пьяная… Хотела мимо пройти, а она мне: милая, красавица, сделай божескую милость, передай письмо по адресу! А шарф за услугу возьми, он-де шелковый, из самой страны Индии привезенный!
Я смотрю на кайму шарфа. А что, очень может быть! Продолжаю слушать певучую речь Дуняши:
– И сует мне в руку шарф… А в нем что-то хрустит – знать, письмо. Я ей только что хотела сказать: спасибочки, гражданка, невелика услуга-то! – а она вдруг обернулась и лицом побелела так, что я думаю: ну, сейчас упадет и помрет. И тут из-за угла появился черный автомотор. Ох и громадный! Выскочили из него два матроса, и ну к этой барыне. Хвать ее под руки, она так и повисла между ними, голова упала. А матросня ко мне: что-де она тебе говорила? Признавайся, не то сейчас вместе с ней в чеку отвезем! Ну, я им улыбнулась: да что вы, мол, браточки, у меня жених тоже по леворюции служит, за что ж меня в чеку, ежели я вам своя в доску? А старуха эта у меня спрашивала, нет ли здесь церкви поблизости, только и всего. А ты ей что сказала, сурово говорят они. А я сказала, что бога нет, дурман все это, больше ничего, – это я им, матросикам, так ответила, – пояснила Дуняша, видя, что я помаленьку запутываюсь в этом нагромождении словес. – Они поверили и уехали, и старуху увезли.
– А письмо вы передали? – интересуюсь, живо задетая судьбой этой несчастной, которую схватили революционные матросы и увезли, наверное, на пытки, может статься, и на смерть. За что?
Да за что угодно или вовсе ни за что! Мы живем в такое время, когда все может быть. В стране царит смертельная бессмыслица.
Между тем Дуняша начинает старательно рыться в карманах и наконец достает оттуда четвертушку бумаги, исписанную вдоль и поперек. Читаю, с трудом разбирая корявые строчки:
«Слышалъ я што ты стала путаца со своим спикулянтом. Ежли это правда не видать тибе залатых часов свензелем. Не даешъ ты мине покойно исполнять мой геройский революционный долхъ. Я возьму себе другой распрекрасный дамский персанаж. Ноне вашей сестре пятачокъ пучек!»
– Ради бога, Дуняша! Это что ж такое?! Эту записку вас просила передать та несчастная женщина?! Кому?
– Ах, что вы, барыня! – конфузливо усмехается Дуняша и вырывает у меня из рук бумажку. – Это мое письмо, это мне жених прислал!
А, ну понятно. Могла бы и сама догадаться! На это указывает и орфография, и пунктуация. Забавно, однако, что человек, который служит «по леворюции», продолжает писать букву «ять», хотя большевики упразднили ее.
Дуняша продолжает рыться по карманам и наконец вздыхает:
– Нету той записки. Ну, старухиной. Должно, потеряла.
Почему-то я взрываюсь от ярости:
– Что? Потеряли? Как вы могли? Это была последняя просьба, может быть, там было что-то важное, необходимое… Бедная женщина надеялась на вас!
– А коли надеялась, – обижается Дуняша, – так чего ж адреса не написала? Ни кому, ни куда – не написано!
– Да что вы говорите?
– То и говорю. Это была просто свернутая бумажка. В ней всего одно слово, я уж прочла, конечно, когда адрес искала. «Вода» – вот что там было написано. «Вода»! Ну и чего?!
Да, очень загадочно… Видимо, бедная женщина была уже не в себе – от страха, от бедствий, которые свалились на нее. Я ничего про нее не знаю, но сочувствую ей от всего сердца. А может быть, это слово что-то значило для того, кому было предназначено? Но кому?.. Теперь уж не узнать!
Дуняша при всей своей безалаберности – добрая девушка. Видит, что я пригорюнилась, – и немедля хочет исправить мне настроение.
– Не кручиньтесь так, барыня, я ведь к вам не просто так, я с добрыми вестями пришла!
С добрыми вестями? Интересно, какие это добрые вести могут быть в наше время? Повесилась мадам Коллонтай, оттого что прошлой зимой износила все шубы и пальто балерины Кшесинской и не в чем встретить новый сезон? Подавилась рябчиками госпожа Андреева, некогда звавшаяся актрисой императорских театров, а ныне приятельница Зиновьева и «комиссар театров»? А может быть, соединенные силы Антанты уже высадились на Сенатской площади и ставят краснопузых к стенке?
Разумеется, я не высказываю вслух своих самых заветных желаний и делаю на лице самое заинтересованное выражение.
– Помните, вы про баньку спрашивали? – говорит Дуняша.
Настораживаюсь:
– Конечно, помню. А что? Неужели где-то баня заработала?
– Держи карман шире! – хохочет Дуняша. – У ентих небось заработает! Раньше рак на горе свистнет! Но я нашла для вас частную баньку.
– Да что вы говорите? – изумляюсь от души. – И где же она находится?
– Да недалечко, в двух шагах отсюдова. Как идти к транваю, за углом сразу налево.
Мысленно обшариваю привычный, многажды исхоженный маршрут. На той улице только доходные дома с узкими двориками, неоткуда там взяться баньке, пусть и частной.
– Да нет, барыня, – досадливо возражает Дуняша, – эта баня в квартире!
– Что за новости?
– А вот такие новости нынче, – гордо заявляет девица. – Есть одна женщина, у ей в квартире колонка нагревательная и дров запасец изрядный есть, вот она и пущает приличных людей брать ванную.
– И сколько берет за купание?
– Да кто сколько даст! Сказывала она, ее барин перчатки кожаные потерял, так вот ежели кто даст перчатки, того она без очереди купаться пустит. И постираться позволит!
Цена заломлена, конечно, непомерная. Перчатки нынче поистине на вес золота! Но мой брат Костя в прошлые времена был великий франт. О дамских угодниках частенько говорят: менял-де женщин, как перчатки. Вот уж про Костю это можно сказать с полным правом! Насчет женщин ничего не скажу, Костя всегда очень тщательно скрывал свои романы, а вот насчет перчаток… Все это время я берегла его коллекцию, но, думаю, он простит меня, ежели я воспользуюсь одной парою замшевых, оливкового цвета. Они очень красивые, однако были великоваты Косте, оттого он их и не любил. Перчатки-де должны обтягивать руку, словно вторая кожа, а эти топорщились на пальцах.
Боже мой, до чего же мне хочется вымыться в ванне! Вот уже почти год обхожусь переливанием из тазика в тазик чуть теплой жидкости. Какое счастье, что у меня стриженые волосы: с длинными было бы невозможно. А стирки?! Вот мучение в холодной воде! Помню, когда я училась, ни одна, самая даже неблагополучная курсистка или институтка не стирала себе сама. На всех были дешевые прачки. Теперь все стирают сами: иногда по карточкам выдают по осьмушке мыла – мягкого, гнусного мыла…
– Дуняша, я согласна. Когда можно идти?
– Да вот хоть теперь же. Собирайтесь, а я подожду.
Мигом увязываю в узелок полотенце, заветный кусочек мыла, сохранившийся еще с прошлых лет (он пахнет так, что Дуняша мечтательно заводит глаза), чистое белье, чистую блузку и белый платок – надеть на мокрые волосы. После бани их можно усмирить, только повязав платок. Иначе на голове образуется пышный ворох спутанных колечек: сущее воронье гнездо! Отдельно увязываю свои постирушки и вонючее стиральное мыло.
Мы с Дуняшей выходим на лестницу. Вдруг девушка проворно наклоняется и что-то подбирает с полу:
– Ах я растяпа! Да вот же оно, письмо! Гляньте, барыня.
Смотрю на листок: грязный, захватанный, смятый вдоль и поперек. Некогда это была очень дорогая «александрийская» бумага. Но листок давно утратил плотность и гладкость. На нем неровным почерком, карандашом написано – «Вода».
И все, и более ничего.
– В самом деле… – вздыхаю разочарованно.
Дуняша смотрит торжествующе:
– А, не верили мне! Я ж говорила: сущая ерунда. Выкиньте, да и вся недолга.
Я сминаю листок, однако выбросить его прямо на лестницу не могу: видимо, комиссары еще не до конца выбили из нас прежние привычки. И хоть от ковровой дорожки, некогда покрывавшей ступеньки, от цветов, прежде стоявших по углам в вазонах, давно ничего не осталось, а разноцветный витраж выбит и окно заколочено фанерой, все же какую-то видимость чистоты в подъезде мы пытаемся поддерживать. Именно поэтому я сую листок в карман, чтобы выбросить на улице.