bannerbannerbanner
Зима в раю

Елена Арсеньева
Зима в раю

Полная версия

Александра не сомневалась, что Любка мигом разведется с Шуркой, тем паче что Верин настаивал: Любке нужно срочно отречься от мужа и подать на развод, тогда она будет свободна от всяких претензий властей, а то того и гляди сама угодит под статью как «член семьи контрреволюционера». Но нет, ничего такого не произошло. Любка по целым дням простаивала в очередях, чтобы передать мужу продукты в тюрьму (и возвращалась в слезах, потому что принимали только чеснок), чтобы разузнать о его дальнейшей судьбе (Верин задавать такие вопросы остерегался), а потом подробно рассказывала о своих хождениях по мукам Константину Анатольевичу и Оле – когда у той было время послушать.

Как-то так вышло, что лед между Любкой и Константином Анатольевичем с Олей растаял очень быстро. Одна Александра дольше всех держала глухую оборону: ревновала дочь к «тете Любе», отца – к «Любаше», дичилась, никогда не ела того, что готовила Любка, благо во время дежурств перекусывала в госпитале (а когда была дома, то готовила себе сама). Женщины почти не разговаривали, по утрам, столкнувшись в коридоре или на кухне, обменивались лишь короткими неприязненными кивками.

И вот теперь вдруг Любка сама предлагает ей что-то рассказать!

Хлопнула дверь – Оля убежала. Александра нахмурилась: что за спешка? Даже не поцеловала мать перед уходом! Никогда такого не было в заводе. Все-таки общение с Любкой оказывает на Олю неблаготворное влияние…

Да разве только в Любке дело? Боже мой, в каком кругу вращается девочка! Раньше тех, с кем Оля теперь сидит рядом в университетских аудиториях, даже близко не подпустили бы к Большой Покровской улице! А нынче «новая советская молодежь» по выходным дням шестого, двенадцатого, восемнадцатого, двадцать четвертого и тридцатого числа каждого месяца, ведь воскресенья давным-давно «отменили» – валом валит по улице Свердлова (на манер прежней Покровки ее называют Свердловкой), осыпая ее семешной лузгой, горланя песни, оглашая округу ужасным энским простонародным заречным говором, ведя себя преувеличенно громогласно и развязно, то и дело сворачивая в многочисленные пивные, открытые на Свердловке тут и там, а иной раз заглядывает в «Первый гастроном»… (Ах, как блаженно помнились Александре его витрины, уставленные сладостями: шоколад «Жорж Борман», пьяная вишня, вафли-пралине и «лоби-тоби»… А его залы, благоухающие душным кофейным ароматом – «Мокко», «Аравийский», «Ливанский»… Вот именно!!!) А выходит оттуда отнюдь не с пакетиком унылых советских сладостей (ириски либо «подушечки», раньше их покупало только простонародье, а теперь всякий за счастье сочтет, если талоны на эту тоску тоскучую раздобудет), но с чекушкой водки, которую компания и разопьет за углом, ничуть не стыдясь стоящего неподалеку милиционера.

Эх, да что им в том милиционере?! Кто его боится, кто принимает всерьез, несмотря на его грубость и оловянные глаза? Вот городовых – тех все боялись, даром что они называли даже нарушителей и преступников «господами» и то и дело брали под козырек…

А впрочем, Александра что-то слишком углубилась в ненужные воспоминания. Давно пора перестать вспоминать «прежние времена», от этого только еще хуже на душе становится. Вообще жить не хочется, словно в гроб тебя заталкивают, в огромный гроб, где уже почти двадцать лет лежит целая страна – Россия…

Она покосилась на Любку, которая угрюмо возила тряпкой по плите, вытирая белые капли жидкого теста. Неряха несчастная. Сколько налила… Ну, что она там хотела рассказать? Молчит. Но не спрашивать же ее первой!

Александра допила чай и пошла в ванную. Колонка была уже горячая (хорошо, что Любка встала раньше!), и Саша с удовольствием постояла под душем (ах, как она любила горячий душ!), замочила кое-какое белье, чтобы потом постирать, и вернулась на кухню, плотнее завязав халат. Она надеялась, что Любка уже убралась в свою боковушку. Сейчас еще стакан чаю выпить – и можно собираться. Сегодня особенный день – такой печальный, но такой дорогой Александре…

Надо еще успеть в церковь зайти, свечки поставить. Жаль, что на Петропавловском кладбище храм закрыт. Куда бы пойти, чтобы поближе? Столько теперь храмов порушено да закрыто, просто беда!

– Ты правда не знаешь, куда Оля ушла?

Голос Любки словно бы ткнул между лопаток, заставил вздрогнуть. Александра обернулась с высокомерным выражением:

– Разумеется, нет. Знала бы – не спрашивала бы!

Любка кивнула и снова умолкла. Нет, вот же противная какая, чего душу тянет?!

– А ты знаешь? – не выдержала, унизилась-таки до вопроса Александра. – Ну так скажи, ты же обещала.

Любка вскинула глаза. То смотрела в пол, а теперь уставилась на Александру, и на лице ее снова мелькнуло то же странное выражение, что и прежде.

Да Боже мой, что же это? Жалость никак?!

– Сегодня комсомольцы будут сносить памятники на Петропавловском кладбище, – сказала тихо. – Там решено парк разбить. Сначала сломают памятники, потом могилы… – Она сглотнула, словно подавилась, и Александра еле расслышала слово «убирать». – А потом, в апреле, деревьев насадят. Сегодня начнут… от самой церкви, с восточной стороны.

Какие-то мгновения Александра смотрела на Любку неподвижно, не в силах взять в толк, о чем та говорит. Потом прижала руки к груди и тяжело села на стул:

– Памятники ломать? Могилы убирать? И… его могилу тоже?!

Любка резко отерла краем ладони глаза, внезапно заплывшие слезами.

* * *

О том, что Дмитрий собирается зайти на рю Дебюсси, милейшая теща уж точно не могла знать. Он даже Татьяне не говорил, что собирается туда. Он, если честно, туда вообще и не собирался! Ноги сами принесли.

Этот дом на небольшой улице Дебюсси, что неподалеку от Сен-Жермен, ничем особенным не отличался от своих соседей справа и слева. Высокие, глубоко утонувшие в нишах окна; внизу магазины или бистро; полосатые маркизы над окнами, стулья, выставленные на панель, вывески, хоть и не украшенные неоновыми светящимися трубками (это могли себе позволить только самые богатые владельцы, скажем, на бульваре Сен-Жермен, а здесь, на Дебюсси, публика толклась все же чуточку попроще), но привлекающие внимание: чайный салон, книжная лавка, кондитерская, обувная и шляпная мастерские, куафер… Ну и все такое. Между двумя магазинчиками: винным и дамского белья – синяя дверь с чугунной кованой решеткой, невзрачная табличка на русском языке: «Общество возвращения на родину». Рядом пришпилена картонка, на которой приписано от руки и почему-то по-французски: «3-me étage» – третий, мол, этаж.

Дмитрий прошел мимо двери, бросив на нее только один косой взгляд. Дошел до последнего дома (улица Дебюсси совсем коротенькая), постоял на углу, словно в праздной задумчивости, озирая вывески, а на самом деле – приглядываясь, не мелькнет ли где подозрительная фигура. Недавно случайно услышал обрывок разговора в РОВСе: по словам досужих собеседников выходило, что за дверью дома номер 12 присматривают шпионы как минимум трех враждующих сообществ – РОВСа, Монархического союза и младороссов Казем-Бека. Ну и советские тайные агенты, конечно, тоже пасут желающих воротиться в родные пенаты: каждую мало-мальски значимую в эмигрантских кругах фигуру на заметку берут. Дмитрий Аксаков был фигурой, строго говоря, никакой – подобных в Париже тысячи, идут за пятачок пучок в базарный день. И не советских агентов, разумеется, он опасался, только своего же брата, офицера-эмигранта. Не хотелось бы услышать в РОВСе какой-нибудь ехидный намек, вроде: «Уж не вздумали ли в перебежчики податься, штабс-капитан? В опасных местах шляетесь, берегитесь, как бы не сделаться среди своих парией! А то и пулю схлопочете от особых ревнителей!»

Дмитрий прекрасно знал лютую ненависть своих бывших «товарищей по оружию» к Советской России, да и сам, честно говоря, этой ненавистью еще не переболел. Штука вся в том, что для него с некоторых пор главным в сочетании двух слов стало слово «Россия», ну а многие как заклинились еще в семнадцатом на прилагательном «советская», так о существительном и думать не желали. А ведь именно по «существительному» они и тосковали до безумия, но не признавались в том ни себе, ни другим. Воинствующе не признавались!

Еще неизвестно, захотят ли его принять на родине-то, рассуждал Дмитрий, а замараешься среди своих так, что никакими силами не отмоешься. Он отлично помнил анонимку, которая два года назад наделала в РОВСе столько шуму. Строго говоря, история была совершенно конфиденциальная, потому что касалась лица руководящего, однако выползла-таки из кулуаров!

Тем лицом, до которого касалась анонимка, был не кто иной, как Николай Владимирович Скоблин, начальник контрразведки РОВСа. На него поступил донос: Скоблин является сексотом ОГПУ, он выдал Москве семнадцать внедренных в СССР агентов и одиннадцать явочных квартир.

Это была настолько ужасная и невероятная анонимка, что ей никто не поверил. Будь на то воля генерала Миллера, он скрыл бы ее от товарищей по РОВСу, однако слухи все же просочились. Был устроен закрытый суд чести. Бледный от ярости Скоблин все отрицал и требовал хоть одного доказательства обвинений. Доказательств не было: просто перечень фактов.

– Господа, прошу всех выйти и оставить мне заряженный револьвер, – наконец сказал Николай Владимирович, напряженно глядя в глаза Миллеру.

Генерал не выдержал его взгляда. Не выдержал того, что вынужден голословно обвинять не просто товарища, но друга. Суд чести признал анонимку клеветнической, но… тем не менее ее тень прервала карьеру Скоблина в контрразведке РОВСа.

Впрочем, генерал продолжал исполнять свой долг – вел работу с агентами, готовыми к работе в СССР, встречался с осведомителями – РОВС имел их в посольствах Советской России и Германии. Отделался, как злословили недоброжелатели (у всех есть недоброжелатели, были они и у генерала Скоблина), легким испугом. Конечно, Дмитрий Аксаков и Николай Скоблин – величины несоизмеримые, однако суд чести – это вам не фунт изюму… А такой суд ожидает всякого, кто осмелился бы, тайно или явно, войти в дверь дома номер 12 по улице Дебюсси или даже просто задержаться напротив сего дома.

 

Дмитрий счел, что береженого Бог бережет. Один раз пройти по улице – это можно объяснить какой-то случайностью, в конце концов, его мог привести сюда обычный житейский интерес… К чему? К фотографическому ателье? К оценщику старинной мебели? К шляпнику? Нет! Его мог привести сюда интерес к флористу, чья маленькая лавочка на все четыре стороны испускала прелестные ароматы. Он зайдет в лавочку, спросит какое-нибудь невероятное растение – аргентинскую ваниль, или уругвайский шиповник, или еще что-нибудь, чего в простенькой лавчонке заведомо быть не может, повергнет владельца в столбняк своими ботаническими познаниями (а как же, поднаторел благодаря Рите!) и уйдет. И если за ним кто-то следит и захочет проверить, на кой черт шлялся штабс-капитан Аксаков в непосредственной близости от подозрительного дома, он может задать вопрос флористу. И удостоверится в алиби вышеназванного штабс-капитана.

Дмитрий обогнул серый «Опель», неудобно припаркованный сбоку цветочной лавки, и вошел в нее.

В лавке, разумеется, не сыскать было ни ванили, ни шиповника (там все больше азалии да цикламены продавались, причем невероятных, изысканных оттенков), однако сам флорист оказался очень непрост. Посоветовал за столь экзотическими растениями съездить в «Jardin des platanes», а глазом так и ел странного посетителя. Дмитрий потом, уже уйдя и поворачивая за угол, нарочно обернулся: флорист стоял на пороге лавочки и смотрел ему вслед, смешно вытягивая шею, очень похожий в своем обтерханном пиджачке и брюках гольф на тощего чибиса.

Дмитрий ушел с чувством, что задуманное алиби оказалось не очень удачным… Или на воре шапка горит? В том смысле, что, очень может быть, флорист принял его за вора, который задумал ограбить его убогую цветочную, да уловку придумал весьма неудачную? А, ладно, за кого угодно пусть принимает, только не за русского офицера, задумавшего стать перебежчиком.

С тех пор Дмитрий на рю Дебюсси ни ногой не ступал, дома о прогулке в той стороне словом не обмолвился. Тогда что ж получается? Лидии неоткуда было о ней знать! Но она знала… Или впрямь прозрела своим талантом, в который Дмитрий не верил?

С другой стороны, может быть, Таня проговорилась матери, что муж раза два бывал на собраниях младороссов?

Сначала Дмитрий думал, что у них просто сборища и треп «под лозунгом русского борща», но, оказалось, нет. Странная это была партия – первая, которая родилась в эмиграции и, как выражался глава ее Александр Казем-Бек, первая повернулась «лицом к России». Лицом, а не задом, как стояла вся эмиграция, считавшая, что с ней из России ушла соль земли и что «там» просто ничего уже нет. Разумеется, младороссам в офицерском союзе сильно мыли кости, мол, дурость у них, мода, ерунда, однако нельзя отрицать, что они монархисты, глубоко преданные идее единой, великой России. Дмитрий своими ушами слышал, как сам Миллер однажды сказал: «Да, да, думаю, даже уверен, что будет момент, когда по Москве проскачет белый конь, и вот если мы, неважно кто – РОВС, младороссы, монархисты, кто-то еще, – успеем в тот момент посадить на него русского царя, то и будет в России снова царь. Но это будет одно мгновенье, и если мы пропустим его, тогда – конец навсегда!»

Фраза стала как бы индульгенцией для всех, кто пытался найти родственные души среди младороссов, и поэтому тем, кто туда хаживал, никакой суд офицерской чести или обвинения в предательстве не грозили. Ну, фырканье раздавалось, так то ж ерунда, подумаешь, фырканье…

Но штаб-квартира младороссов находилась отнюдь не на рю Дебюсси! А Лидия Николаевна сказала… Точность ее слов поразила Дмитрия.

Разумеется, воротясь домой с собрания, он не преминул спросить у тещи, был ли у нее «в салоне» – Лидия Николаевна предпочитала светскую терминологию – человек по имени Шадькович, хорошо одетый альбинос. Теща передернула худыми плечами (с возрастом – ей недавно исполнилось пятьдесят семь – она отнюдь не раздалась, как следовало бы почтенной матроне, а, напротив, очень похудела… с другой стороны, в Париже теперь все дамы знай худели, точно с цепи сорвались: одни – голодая от недостаточности средств, другие – голодая от их переизбытка и следуя моде) и презрительно выразилась в том смысле, что она-де не ажан какой-нибудь, не полицейский, чтобы спрашивать удостоверение личности у подозрительных незнакомцев. Тем паче что белобрысый господин в добротном костюме ей ничуть не показался подозрительным. Душа у него была не на месте, и крепко озабочен он оказался будущим. Ну, Лидия и попыталась его относительно этого будущего просветить, как насчет ближайшего, так и насчет дальнего, а уж сбылись предсказания или нет, она даже думать не станет, потому что доподлинно знает: сбылись!

– А все же? – настаивал Дмитрий. – Что именно вы ему предсказали?

– Вам зачем? – глянула исподлобья Лидия Николаевна. – Поиздеваться в очередной раз вздумали? И вообще, откуда вам известно, что сей господин у меня был? Вы с ним знакомы? Или… – Тут она возмущенно раздула ноздри. – Неужели вы сами его ко мне и подослали, для проверки? А потом следовали за ним и выясняли, сбылись или не сбылись мои предсказания? Ну, знаете, Дмитрий Дмитриевич! Это уже выходит за всякие рамки!

Дмитрий мысленно хохотнул. Татьяна всегда говорила ему, что они с Лидией Николаевной – два сапога пара, очень друг с другом схожи, несмотря на то что терпеть друг друга не могут. Что ж, очень возможно, что и сапоги, правый и левый, не могут терпеть друг друга, только их ведь никто не спрашивает, как они друг к другу относятся, а что они вечно пялятся друг на друга, так это еще ничего не значит!

– Глупости какие, – постарался он пожать плечами с таким же пренебрежением. – Вечно у вас какие-то инсинуации в мой адрес… На самом деле я просто-напросто проходил мимо вашего салона и видел, как означенный господин с вожделением таращился на вывеску, а потом надавил на кнопку звонка. Велико было искушение остановить его и разъяснить, что стыдно в наш бурный и, не побоюсь этого слова, чрезмерно просвещенный век быть столь суеверным и доверчивым, однако я счел подобное поведение непорядочным по отношению к вам. К тому ж в ту минуту вы ему отворили и впустили его, так сказать, в святилище. Я мысленно пожелал этому господину удачи и отправился своим путем. И все же ответьте, что вы ему напророчили?

Лидия Николаевна вновь передернула плечами:

– Ах, как вы надоели мне, Дмитрий Дмитриевич, кабы вы знали! Ну, извольте, извольте: я посулила, что он сперва подвергнется смертельной опасности, но избегнет ее, потом ему выпадет возможность разбогатеть, но он отвергнет ее, вслед за этим он встретит человека, который страдает тем же недугом, что и у него, и они совместно обретут лечение и успокоение. И чрез это моему посетителю откроется путь туда, куда стремится его сердце.

– Интересно, кто же способен отвергнуть возможность разбогатеть? – пробурчал Дмитрий, маскируя своей фразой волнение.

– Вы, само собой, не отвергнете! – усмехнулась теща. – И правильно сделаете, потому что в клетке опять появились жильцы!

Клетка осталась от прежних хозяев квартиры. Когда семь лет назад ударил кризис и состояние Ле Буа, которые пусть сквозь зубы, но поддерживали русских родственников (о, la famille, семья! Для французов – это все! Они себе отказывать станут, но членам своей famille помогут, чем могут), резко уменьшилось, едва не сойдя на полное и окончательное ze€ro, семейству Шатиловых-Аксаковых пришлось съехать из очень приличной четырехкомнатной квартиры в плохонькую и тесненькую двухкомнатную, причем не в привычном Пасси, где обычно селились эмигранты (на Пассях, как называли этот арондисман, район, остряки-младороссы), а близ мрачновато-богемного Монмартра, на авеню Трюдан. Конечно, в пригороде можно было устроиться еще дешевле, но где взять лишние франки на пригородный поезд? Квартирка была пуста, ее еще предстояло меблировать, висели только щипцы на крюке около камина, а вместо люстры на потолке – невероятной красоты птичья клетка, которую с первого взгляда можно было принять за плетеный затейливый абажур. Натурально, ее сняли, но выбросить не выбросили – повесили в углу. Как-то раз Татьяна сунула туда счет за квартиру, потом за электричество… с тех пор повелось: неоплаченные счета «селились» в клетке и порой задерживались там надолго, жильцам иногда становилось даже тесно, столько их там накапливалось…

– Кстати, о жильцах, – сказала Лидия Николаевна. – Вернее, о возможности разбогатеть. Я прочла в «Le Monde» объявление о том, что на кинофабрике «Ciné-France» требуются фигуранты с благородной внешностью. Клянусь, там так и было написано: «avec l’apparence noble»! Видимо, опять ставят какую-нибудь историческую cinéma!

– Предлагаете тряхнуть стариной? – Дмитрий покосился в зеркало. Да, его l’apparence по-прежнему noble, что да, то да. В статисты, или, как здесь говорят, les figurants, он вполне годится. И принимать выигрышные позы перед камерой еще не разучился, и занятие довольно приятное, довольно щедро оплачиваемое. Это вам не вагоны разгружать! Это вам не рынок подметать после ухода продавцов, изредка косясь на горы вынесенного ordure, мусора, в которых немедленно начинают рыться клошары, и призывать на помощь всю свою гордость русского офицера, чтобы не подобрать выкатившееся из этих самых ордюров вполне хорошее яблоко, разве что самую чуточку, с одного бочка, тронутое гнильцой, или увесистую «попку» ветчины, повисшую на прокопченной, вкусно пахнущей веревочке, которая и сама по себе – хорошая основа для наваристого супа! Дмитрий немедля прогнал из памяти неприятные воспоминания – да, бывало раз или два, когда гордость русского офицера приходилось-таки спрятать в пустой, прохудившийся карман… Право, нацепить пудреный парик или треуголку и изобразить перед камерой благородного воина времен Людовика или Наполеона куда приятней.

Хорошая новость – насчет кинофабрики, надо бы встрепенуться душой. Однако он с трудом подавлял досаду: в кои-то веки решился поговорить с Лидией Николаевной о ее деле, так нет же, она увиливает. Как нарочно!

А может, и впрямь нарочно? Сколько раз зять беспощадно и довольно жестоко высмеивал ее, доводя чуть ли не до слез.

«Чуть ли не до», вот именно. Дмитрий вдруг подумал, что ни разу за тринадцать лет не видел свою высокомерную тещу плачущей. Она очень сильная женщина, эта особа, которая некогда сыграла роковую роль в его жизни. После революции бежала с семьей в Самару, потом эвакуировалась вместе с детьми на Дальний Восток, по пути похоронив мужа на безвестном сибирском полустанке, спаслась в Харбине, где погиб сын от рук китайцев, а Лидия Николаевна смогла каким-то чудом списаться с сестрой в Париже, получила вызов на себя и на Татьяну, пытается прижиться здесь, не сидит ни на чьей шее, а он, зятюшка богоданный, который тещу терпеть не может, только и знает, что язвит ее и презирает.

«Что за запоздалое самобичевание? – нарочно ухмыльнулся Дмитрий. – Ее можно уважать, точно, но меня она Туманскому в четырнадцатом году просто-напросто продала, нас вместе с Сашей продала, другого слова не подберешь. Кто раз предал, предаст и снова, как писал Шекспир. Хотя нет, у него, кажется, кто раз убил, убьет и снова… Да не суть важно! Я чую, как говорил когда-то мой фельдфебель Назар Донцов, нутром чую, что от нее можно ждать чего угодно, какой угодно подлости… Причем она будет убеждена, что намерения у нее самые благие! Вот именно – благие для нее! А ее благими намерениями вымощена дорога в ад для меня. Не будь она Таниной матерью, я бы при виде ее на другую сторону улицы переходил, не то чтобы в разговоры досужие с ней пускаться! Кто раз предал…»

– Вы меня ненавидите, несмотря на то, что со времен той старинной истории прошло больше двадцати лет, – вдруг проговорила Лидия Николаевна, тем самым подтвердив, что если она и не обладает сверхъестественными способностями по чтению чужих мыслей, то, во всяком случае, весьма проницательна. – Вам не хочется верить мне, но вы все же поверьте. Тот человек, ну, альбинос, вами упомянутый, будет вам самым верным другом. Только у него найдете вы понимание со всеми вашими бедами и проблемами, которые вскоре на вас обрушатся. Только он поможет решить вопросы, которые покажутся вам неразрешимыми. Я докажу, что говорю правду! – вспылила вдруг Лидия Николаевна, заметив промельк иронии в глазах Дмитрия. – И если я советую вам что-то, к моим словам следует прислушаться. Я докажу! Да вы и сами убедитесь. Вот слушайте! Завтра… – Она запнулась, прикусила, как бы в нерешительности, губу, но все же договорила: – Завтра, возвращаясь из Биянкура с кинофабрики, вы встретите человека из своего прошлого.

Дмитрий, ей-же-ей, был настроен на почтительное восприятие пророчества. Однако, услышав такое, просто не смог сдержать презрительной ухмылки:

 

– Лидия Николаевна, помилосердствуйте! Во-первых, держу пари, что на кинофабрику явится как минимум пяток знакомых мне господ офицеров – все, как на подбор, les hommes avec l’apparence noble, мужчины с благородной внешностью, – и они определенно из моего прошлого…

– Я сказала – возвращаясь с кинофабрики, – уточнила теща. – Только не оскорбляйте меня домыслами о том, что тем человеком окажется наш буланже[9] – вы, мол, были в его лавке позавчера, а это уже можно считать прошлым. И тем человеком не будет также прелестная мадам Жакоб, которая вам так старательно строит глазки и которую вы утром (о, ведь тоже прошлое!), не сдержавшись, ущипнули-таки за бочок, о чем немедленно был оповещен весь дом. Нет, тот человек воистину из прошлого! Война… выстрелы… немецкая речь… – пробормотала она вдруг, причем глаза у нее сделались затуманенные, точно у сомнамбулы. – Вы причинили ему страшное зло, однако через него он обрел свое счастье. Он не узнает вас, однако вы узнаете его с первого взгляда, ибо люди навсегда запоминают жертв своего злодейства.

И она торопливо вышла из комнаты, словно непременно желая оставить последнее слово за собой.

Дмитрий пожал плечами. Как там говорил Назар Донцов – нутром чую? Да! Ну ничего, завтра все выяснится.

* * *

– Что?! Миллион?!

– Да, миллион долларов.

Александр Русанов попытался отвернуть лицо от слепящего света настольной лампы, придвинутой к нему, и заглянуть в глаза следователя. Все еще кажется, что это какая-то шутка. Наверняка глаза следователя смеются. Наверняка он сам понимает всю нелепость своих слов.

– Я такую сумму даже представить себе не могу.

– Можете, можете. Вы их в руках держали. Тут никакого воображения тратить не нужно.

– И… куда я их дел, по-вашему?

– Об этом вы нам и должны рассказать. Я уверен, потратили на организацию преступной шпионской сети, на подготовку диверсий. Именно для того вам и передали деньги ваши заокеанские хозяева. И вы должны нам во всем признаться, Александр Константинович.

– Слушайте, а вы уверены, что ничего не путаете? Миллион долларов в Энске? Да что с ними тут делать? Их ведь никогда в жизни и на рубли-то не обменяешь. По-моему, это абсурд какой-то. Вам так не кажется?

Следователь вскочил так резко, что Русанов отпрянул.

– Вста-ать! – раздался крик.

Александр поднялся, свесив руки вдоль тела.

– Если тебе что-то кажется, ты перекрестись! Понял? – крикнул следователь. – А у меня достоверные сведения. И вот еще что: здесь вопросы задаю я. Я! А ты должен отвечать!

Русанов вздохнул.

Отвечать – что? На что? Ну невозможно же, в самом деле, воспринять всерьез утверждение о том, что он, Шурка, продал разведке США какие-то изобретения (что, ради всего святого, может изобрести журналист областной газеты!), да еще за миллион долларов… Что тут можно ответить?

Следователь сел и снова направил лампу в лицо стоящему перед ним Русанову:

– Подтверждаешь, что ты планировал убийство Сталина во время демонстрации Первого мая?

Русанов изумленно поднял глаза и уставился прямо в огненный сгусток света:

– Вы это как себе представляете? Я в Энске, а Иосиф Виссарионович как-никак…

– Вы планировали поездку в Москву на первомайские праздники, – сухим, казенным голосом ответил сгусток огня.

– С чего вы взяли?

– У нас неопровержимые сведения.

– Вот уж нелепость! Даже если бы я оказался в Москве, то как я мог совершить такое преступление? Да ну, чепуха.

Больше всего на свете ему хотелось рассмеяться. Но мешала нервная дрожь. Нет, это не шутки, это серьезно. Это страшно.

Почему он думал, что с ним этого никогда не случится? С тех пор, как парторганизация Союза журналистов выразила бывшему редактору, а ныне ведущему репортеру «Энской правды» политическое недоверие за недостоверное освещение в печати хода строительства новой очереди автозавода, можно было каждый день ждать самого страшного. Он не спал ночами, прислушивался к любому шороху на лестничной площадке, а днем не в силах был оставаться дома и, словно пытаясь избежать неизбежного, целый день как проклятый мотался по улицам, каменея при встречах со знакомыми. Впрочем, они при встречах переходили на другую сторону. Русанов никого не осуждал. Сколько раз и он шарахался, как черт от ладана, от возможных «врагов народа»! А вот теперь сам вступил в незримый «порочный круг» людей, общение с которыми может оказаться гибельным.

Украдкой от жены Александр собрал вещи в маленький чемоданчик, чтобы быть готовым ко всему. И уверял себя, что достойно встретит все, что уготовил ему Господь… И не почуял ничего недоброго, когда его внезапным звонком пригласили зайти в редакцию «Энской правды».

Когда-то он работал в этой газете репортером. Правда, тогда она называлась «Энский листок». Когда-то он возглавлял эту газету. Правда, тогда она называлась «Энский рабоче-крестьянский листок». После двадцать шестого года, когда в стране окончательно завершились относительно либеральные, более или менее «вегетарианские» времена, Русанов был от работы в газете «Энская правда» отстранен – за либерализм и халатность в работе с авторами. Как сказал старый друг и старый враг Виктор Павлович Верин, увольнение должно было его вразумить.

Не вразумило. Надо было вообще покончить с журналистикой, а он, идиот, чувствовал себя полумертвым, если не держал в руках перо. Когда-то, на заре туманной юности, у него даже псевдоним был такой – «Перо»…

А впрочем, у них у всех был этот псевдоним – у всех репортеров «Листка». Но Шурка Русанов был самое лучшее, самое блестящее Перо, это признавал сам Иван Никодимович Тараканов, царство ему небесное…

В приемной редактора – бывшей приемной Тараканова, бывшей приемной Русанова – его ждали двое. И при виде их Александр мгновенно вспомнил, что перед зданием редакции видел приткнувшийся к обочине «черный ворон».

Дурак, зачем пришел? Не нужно было! Мог бы… Мог бы что? Убежать? Да нет, уже не убежишь, уже все…

Бежать глупо, нужно попытаться убедить их в собственной невиновности, решил он тогда, но немедленно понял, что его уже без суда и следствия записали во враги народа. Прокурор, которого Русанов попросил отвезти его домой не в «воронке», чтобы не позорить перед соседями, а на такси, гневно вскричал:

– Для врагов народа у нас спецтранспорт!

Но и после обыска, во время которого даже землю из цветочных горшков вывернули, не говоря уже о вспоротых подушках и книжках с вырванными переплетами, даже и потом, когда Русанова привезли переночевать в камеру предварительного заключения на Свердловке, а потом повезли по Арзамасскому шоссе в тюрьму, он надеялся, что сумеет логикой и правдивостью разбить любое возводимое на него обвинение. Но услышать такое… Покушение на Сталина! Безумие! Чепуха!

– О нет, это не чепуха, – неожиданно мягким голосом проговорил следователь. – Отнюдь! Ваши сообщники выдали вас. Вы намерены были пройти в колонне…

– А как бы я туда попал? – перебил Русанов.

– Что? – озадаченно спросил следователь.

– Как бы я туда попал, интересно? Это ведь Москва, а не наш несчастный Энск, где в колонну всякий и каждый может шагнуть с тротуара. В Москве участвовать в демонстрации имеют право только москвичи. Причем не все подряд, а избранные от крупных заводов и организаций. Проникнуть посторонним в ряды демонстрантов невозможно, ведь в каждой колонне находятся ответственные за свою шеренгу, и они строго следят за всеми, особенно при выходе на Красную площадь, чужакам тут просто невозможно оказаться. Ну а если гости из глубинки получают приглашение, то им отводится место на гостевых трибунах, а они очень далеко от правительственной трибуны.

9От франц. le boulanger – булочник.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru